Леонард, мой хороший, славный мальчик!.. По субботам мы ходим в кино. Он весь день работает без напарников на высоковольтных линиях, ночью спит один в своей комнате и никогда не читает книг или газет, не слушает радио, не ставит пластинки, а в нынешнем году ему исполнится тридцать один. Когда, в какой момент произошло то, что обрекло его на такую жизнь – одиночество на работе днем, тренировки в одиночестве по вечерам? Конечно, в его жизни были женщины. Они появлялись время от времени, от случая к случаю… Маленькие тщедушные и на редкость невзрачные все до единой, к тому же наверняка глупые, но это все-таки женщины, вернее, девушки! Впрочем, если мальчику уже за тридцать…
Мать вздохнула. Ну вот, скажем, вчера зазвонил телефон. Подошел Силач, но она могла легко угадать содержание беседы, потому что за последние двадцать лет слышала тысячи подобных разговоров.
Женский голос:
– Сэмми, это Кристина. Чем занимаешься?
Он сразу насторожился: короткие золотистые ресницы затрепетали, лоб прорезали морщинки.
– А что?
– Мы с Томом и Лу идем в кино, хочешь с нами?
– Если б еще что-то стоящее…
Она назвала фильм.
– Да ну! – Он презрительно фыркнул.
– А что, хорошая картина!
– Ничего хорошего. К тому же я еще не брился…
– Ну, пяти минут тебе хватит.
– Надо принять ванну, а это долгое дело…
Да, действительно долгое, подумала мать. Например, сегодня он мылся два часа. Причесывался раз двадцать, ерошил волосы и снова терзал их расческой, постоянно разговаривая с собой.
Женский голос в трубке:
– Ладно, как хочешь. Собираешься на пляж на этой неделе?
– В субботу.
– Значит, увидимся на пляже?
Он, скороговоркой:
– Ох нет, извини, в воскресенье.
– Хорошо, перенесем на воскресенье.
Он, еще быстрее:
– Если получится. Понимаешь, что-то не в порядке с машиной…
Она, холодно:
– Ясно… Ну пока, Самсон.
Он еще долго стоял, сжимая трубку.
Ладно, что там вспоминать. Сейчас-то мальчику весело… Вечеринка в полном разгаре, он привез с собой сидр и яблоки, целую уйму обычных яблок и тех, что на веревочках, чтобы вылавливать из воды, а еще конфеты, сладкие кукурузные – съешь их и вспомнишь осень. Он бегает там со своим леденцом, похожий на озорного малыша, и все кричат, дуют в рожки, смеются, танцуют…
В восемь, в полдевятого и еще через полчаса она открывала затянутую сеткой дверь и выглядывала на улицу, почти убедив себя, что слышит шум вечеринки, бодряще-неистовые звуки буйного веселья, что подхватил свежий ветер и, промчавшись через все темное побережье, принес сюда. Ей захотелось самой перенестись в маленький домик на пирсе, нависший над волнами, где сейчас рябит в глазах от пестрых маскарадных нарядов, где повсюду сияют безжизненной улыбкой тыквы, такие же непохожие одна на другую, как и люди, где объедаются воздушной кукурузой, выбирают лучший костюм или маску, где…
Раскрасневшаяся от возбуждения, мать стиснула дверную ручку и вдруг обратила внимание, что дети больше не ходят от дома к дому. Праздник закончился – во всяком случае, для соседских ребятишек.
Она прошла к задней двери и оглядела двор.
Всюду царила какая-то неестественная тишина. Неуютно было здесь без знакомого стука баскетбольного мяча по гравию, размеренного уханья и поскрипывания боксерской груши под градом ударов или негромкого клацанья ручных эспандеров.
Что, если сегодня ее мальчик найдет себе какую-нибудь юбку и просто не вернется, никогда больше не вернется домой? Ни звонка, ни письма, вот как все может обернуться… Ни единого слова. Просто уедет и больше никогда не вернется домой. Что тогда? Что делать тогда?
Нет! Нет там никого подходящего для ее Леонарда. Вообще нигде нет. Есть только наш дом. Только наш дом, и больше ничего.
И все же у нее так сильно забилось сердце, что пришлось присесть.
Дул легкий ветер с моря.
Она включила радио, но ничего не услышала.
Сейчас, подумала мать, им уже нечем заняться, разве что игрой в жмурки. Да, правильно, в жмурки, а потом…
Она ахнула и вскочила со стула.
В окно полыхнул слепящий свет.
Из-под колес пулеметной очередью полетел гравий. Машина с ходу затормозила и замерла с включенным мотором. Фары погасли, но мотор продолжал работать. Потом стих, снова взревел, снова стих…
На переднем сиденье она с трудом разглядела неподвижную фигуру. Он сидел в кабине, уставившись прямо перед собой.
– Ты… – Мать не закончила и поспешила к задней двери. Губы сами собой раздвинулись в улыбке, но она стерла ее с лица. Сердце успокоилось и билось ровно. Она деланно нахмурилась.
Он выключил мотор. Вышел из машины и зашвырнул тыквы в мусорный бак. Грохнула крышка.
– Что случилось? Почему ты так рано вернулся?
– Ничего. – Силач протиснулся мимо матери, держа в руках два непочатых кувшина с сидром. Поставил их на раковину.
– Сейчас еще нет и десяти…
– Знаю. – Он ушел в темную спальню и уселся там.
Мать выждала пять минут. Она всегда так делала. Сыну хочется, чтобы она сама пришла к нему с расспросами, иначе он будет злиться. Поэтому, помедлив немного, она заглянула в комнату.
– Расскажешь, что стряслось?
– А, они просто торчали там и не хотели ничем заняться. Просто топтались без толку, как дураки какие!
– Вот неудача-то.
– Топтались там как тупые, несчастные, безголовые дураки!
– Ох ты, как нескладно получилось.
– Я хотел расшевелить их, но они просто топтались на месте без толку. Пришло всего восемь, восемь из двадцати, всего восемь, и только я один в маскарадном костюме. Говорю тебе, один-единственный! Дурачье, какое дурачье…
– И это после всех хлопот…
– Они притащили своих девчонок, и те тоже стояли и ни черта не делали. Никаких там игр, ничего! Некоторые ушли с подружками, – произнес Силач, укрытый темнотой, не глядя на мать. – Ушли на пляж и не вернулись. Вот честное слово! – Он встал и прислонился к стене, такой огромный, нелепый в шутовских коротких штанишках. Наверное, забыл, что на голову еще напялена детская шапочка, и тут внезапно вспомнил, сорвал ее и швырнул на пол. – Я пробовал рассмешить их, играл с плюшевой собачкой и еще всякие штуки делал, но никто и с места не сдвинулся. Я чувствовал себя дураком в этом костюме, ведь я один был такой, все остальные одеты по-нормальному, и только восемь из двадцати, да и те почти все разошлись через полчаса. Пришла Ви. Она тоже хотела увести меня гулять по пляжу. К тому времени я уже разозлился. Здорово разозлился. Нет уж, говорю, спасибо! И вот вернулся. Можешь взять леденец-то. Куда это я его девал? Вылей сидр в раковину или выпей, мне все равно.
Пока он говорил, мать не шевельнула ни одним мускулом. Как только закончил, открыла было рот…
Звонок.
– Если это они, меня нет.
– Лучше все-таки ответь.
Он схватил телефон, сорвал трубку.
– Сэмми? – Отчетливый, громкий, высокий голос. Голос восемнадцатилетки. Силач держал трубку на расстоянии, сердито уставясь на нее. – Это ты, Сэмми?
Он в ответ лишь хмыкнул.
– Боб говорит. – Юноша на другом конце провода заторопился. – Хорошо, что застал тебя! Слушай, как насчет завтрашней игры?
– Какой еще игры?
– Какой игры?! Господи! Ты, наверное, шутишь, да? «Нотр-Дам» против «Футбольного клуба»!
– А-а, футбол…
– Что значит: «А-а, футбол…» Сам же расписывал, подбивал идти, сам говорил…
– Футбол отменяется. – Он уставился перед собой, не замечая ни трубки, ни стоящей поблизости женщины, ни стены.
– Значит, не пойдешь? Силач, без тебя это будет не игра!
– Надо полить газон, вымыть машину…
– Да подождет это все до воскресенья!
– А потом еще вроде бы должен приехать дядя навестить меня. Пока.
Он положил трубку и прошел мимо матери во двор. Укладываясь спать, она слышала, как он там возится.
Силач терзал грушу до трех утра. Три часа, а раньше всегда заканчивал в двенадцать, думала мать, прислушиваясь к глухим ударам.
Через полчаса он вернулся в дом.
Звуки шагов становились все громче, потом внезапно смолкли. Он добрался до ее спальни и стоял у двери.
Силач не шелохнулся. Мать отчетливо слышала его дыхание. Ей почему-то казалось, что на нем по-прежнему детский костюмчик, но убедиться в этом совсем не хотелось.
После долгой паузы дверь медленно открылась.
Он вошел и лег на кровать рядом, не касаясь ее. Она сделала вид, что спит.
Он лежал на спине, неподвижный как труп.
Она не могла его видеть, но почувствовала, как вдруг затряслась кровать, словно он смеялся. Трудно сказать точно, ведь при этом он не издал ни звука.
А потом раздалось мерное поскрипывание маленьких стальных пружин. Они сжимались и распрямлялись в его могучих кулаках. Сжимались – распрямлялись, сжимались – распрямлялись…
Хотелось вскочить и крикнуть, чтобы он бросил эту ужасную лязгающую мерзость, хотелось выбить их из его пальцев!
Но чем он тогда займет руки? Что он будет в них сжимать? Да, чем он займет руки, когда бросит пружины?
Хотелось вскочить и крикнуть, чтобы он бросил эту ужасную лязгающую мерзость, хотелось выбить их из его пальцев!
Но чем он тогда займет руки? Что он будет в них сжимать? Да, чем он займет руки, когда бросит пружины?
Поэтому ей оставалось одно: затаить дыхание, зажмуриться и, напряженно вслушиваясь, молиться про себя: «О Господи, пусть так и будет, пусть он и дальше сжимает свои железные пружины, пусть он их сжимает, пусть не останавливается, пожалуйста, пожалуйста, сделай так, чтобы он не останавливался, пусть не останавливается, пусть…»
А до рассвета было еще далеко.
Рубашка с тестами Роршаха
The Man in the Rorschach Shirt 1966 год Переводчик: Р. РыбкинБрокау…
Что за великолепная фамилия!
Лает, рычит, тявкает, во всеуслышанье объявляет: Иммануэль Брокау!
Великому психиатру, смело ходившему по волнам житейского моря и не соскользнувшему в них ни разу, подходит как раз такое имя.
Мелко смелите учебник по психоанализу, бросьте в воздух горсть получившегося порошка, и все студенты чихнут:
– Брокау!
Что же такое с ним произошло?
А просто однажды, как в виртуозно выполненном цирковом трюке, он пропал без следа.
Погас свет, освещавший творимые им чудеса, и в наступившем полумраке сжатые пружины угрожали распрямиться. Психотические кролики грозили оказаться в пустых до этого цилиндрах. Дым выстрелов втягивался назад в дула. Все замерли в ожидании.
Десять лет – но от него ни малейшего звука. Дальше – тоже ни звука.
Будто с криком и хохотом бросился в пучину Атлантики. Только зачем? На поиски Моби Дика? Чтобы, найдя там эту огромную тварь, подвергнуть ее психоанализу и выяснить, что имела она против Безумного Ахава?7
Кто знает?
В последний раз, когда я его видел, он бежал в сумерках к самолету, а далеко позади него на темнеющем аэродроме слышались голоса его жены и шестерых шпицев.
– Прощайте навсегда!
Этот радостный крик прозвучал шуткой. Но на другой день я увидел, как срывают с дверей приемной золотые листья его имени, как выносят в дождь и отправляют на какой-то аукцион на Третьей авеню его огромные, похожие на толстых женщин кушетки.
Итак, этот гигант, в котором были уложены слоями в неописуемый армянский десерт Ганди, Моисей, Христос, Будда и Фрейд, провалился сквозь дыру в облаках. Для того, чтобы умереть? Или жить в безвестности?
Прошло десять лет после того, как он исчез, когда я ехал однажды на автобусе мимо красивейших ньюпортских пляжей, в Калифорнии.
Автобус остановился. В него вскочил и, как манну небесную, ссыпал звенящую мелочь в кассовый ящик человек лет семидесяти. Я посмотрел на него со своего места у задней двери и от изумления открыл рот: да ведь это, клянусь всеми святыми, Брокау!
И в самом деле, это был он. Высился, как явившийся народу бог, бородатый, благожелательный, величественный, или как епископ, всепонимающий, веселый, снисходительный, всепрощающий, возвещающий истину, наставляющий на путь истинный – отныне и навсегда…
Имманузль Брокау.
Но не в обычном темном костюме, нет.
Словно служитель некоей гордой новой церкви, он был облачен в светлые шорты, в мексиканские сандалии из черной кожи, в бейсбольную шапочку лос-анджелесской команды «Доджеров», французские темные очки и…
Рубашку! О боже, какая это была рубашка!
Буйство линий и красок, сочные вьющиеся растения и будто живые мухоловки, настоящий шедевр поп– и оп-искусства с беспрерывно меняющимся рисунком, и повсюду рассыпаны, как цветы, мифологические звери и символы!
И эта рубашка с открытым воротом, которой, казалось, не было конца, хлопала на ветру, как тысяча флагов в шествии объединенных, хотя и страдающих неврозами наций.
Доктор Брокау надвинул бейсбольную шапочку на лоб, снял темные очки и, окинув взглядом полупустой автобус, медленно двинулся по проходу. То и дело он останавливался, поворачивался в одну сторону или в другую и каждый раз что-то говорил вполголоса – то какому-нибудь мужчине, то женщине, то ребенку.
Я уже собирался его окликнуть, когда услыхал, как он говорит:
– Ну, что ты на моей рубашке видишь?
Мальчика, к которому обратился доктор, рубашка ошеломила, как цирковая афиша – он растерянно моргал.
– Лошадей! – вырвалось наконец у него. – Танцующих лошадей!
– Молодец! – Доктор заулыбался, хлопнул его по плечу и пошел по проходу дальше. – А вы, сэр?
Молодой человек, захваченный врасплох неожиданностью вопроса, ответил этому пришельцу с какой-то летней планеты:
– Я? Облака, разумеется.
– Кучевые или дождевые?
– М-м… не грозовые, во всяком случае. Барашки-облака, как руно.
– Хорошо!
Психиатр сделал еще шаг или два.
– А вы, мадемуазель?
– Серферов! – И юная девушка вгляделась еще пристальней. – Вот волны, высокие-высокие. А это доски для серфинга. Как здорово!
И так продолжалось дальше, и каждому шагу великого человека сопутствовал смех, и смех этот становился все заразительней и превратился наконец в рев общего веселья. Первые ответы слышало уже не меньше дюжины пассажиров, и игра захватила всех. Например, эта женщина увидела на рубашке небоскребы! Доктор посмотрел на нее хмуро и недоверчиво, доктор моргнул. А вон тот мужчина увидал кроссворды. Доктор пожал ему руку. Этот ребенок увидел зебр в африканской саванне, но не настоящих, будто мираж. Доктор шлепнул по зебрам, и они запрыгали, как живые! А вон та старая женщина увидела полупрозрачных Адамов и туманных Ев, изгоняемых из едва различимых райских кущ. Доктор присел с ней рядом, они зашептались яростным шепотом, а потом он вскочил и двинулся дальше. Старая женщина видела изгнание из рая? Зато эта, молодая, видит, как Адама и Еву приглашают туда вернуться!
Собаки, молнии, кошки, автомобили, грибовидные облака, тигровые лилии-людоеды!
С каждым новым ответом взрывы смеха становились все громче, и наконец оказалось, что хохочут все пассажиры. Этот замечательный старик был чудом природы, удивительным явлением, необузданной волей Господа, соединившей нас, разделенных, воедино.
Эскалаторы! Экскаваторы! Будильники! Светопреставления!
Когда он вскакивал в наш автобус, нам, пассажирам, друг до друга не было никакого дела. Но теперь будто невиданный снегопад засыпал нас и стал темой всех наших разговоров, или как будто авария в электросети, оставив без света два миллиона квартир, свела всех нас вместе, и теперь мы добрососедски болтали, пересмеивались, хохотали и чувствовали, как слезы от этого хохота очищают не только наши щеки, но и души.
Каждый новый ответ казался смешнее предыдущего, и под невыносимой пыткой смеха никто из нас не стенал громче, чем этот высоченный врач-кудесник, врач, просивший, получавший и распутывавший на месте все колтуны нашей психики. Киты. Водоросли. Зеленые луга. Затерянные города. Невиданной красоты женщина. Он останавливался. Поворачивался. Садился. Вставал. Рубашка неистовствующих цветов и образов раздувалась, как парус, и вот наконец, высясь уже надо мной, он спросил:
– А что видите вы, сэр?
– Доктора Брокау, конечно!
Его смех оборвался, словно в старика выстрелили. Он сдернул с носа темные очки, снова водрузил их на нос и схватил меня за плечи, будто хотел поставить в фокус.
– Это вы, Саймон Уинслос?!
– Я, конечно! – и я рассмеялся. – Боже мой, а я-то думал, что вы уже много лет как умерли! Что вы тогда затеяли?
– Затеял? – Он крепко-крепко сжал и потряс обе мои руки, а потом, играючи, легко побарабанил кулаками по моим плечам и щекам. И, глядя сверху на акры ниспадающей с его плеч рубашки, взорвался громким, исполненым снисхождения к себе смехом. – Что затеял? Ушел на покой. Собрался. В одну ночь улетел за три тысячи миль от места, где вы в последний раз меня видели… – Дыхание его, пахнувшее мятными лепешками, согревало мне лицо. – И теперь, здесь, больше известен как – послушайте! – «человек в рубашке с тестами Роршаха».
– В какой, какой рубашке? – воскликнул я.
– В рубашке с тестами Роршаха.
Легко, как воздушный шарик, он опустился на сиденье рядом со мной.
Я сидел, ошеломленный, утратив дар речи.
Мы ехали вдоль берега синего моря под ослепительным летним небом.
Доктор смотрел вперед и словно читал мои мысли в огромных голубых письменах, начертанных среди облаков.
– Почему, спрашиваете вы, почему? Как сейчас вижу ваше лицо, такое изумленное, на аэродроме много лет назад – в День Моего Отъезда Навсегда. Моему самолету следовало называться «Счастливым Титаником» – на нем я навсегда канул в небо, где никто не оставляет следов. И однако вот он я, перед вами, настоящий, во плоти – ведь так? Не пьяный, не полоумный, не разрушенный скукой безделья или возрастом. Как, каким образом, почему?
– Да, – сказал я, – в самом деле, почему вы ушли на покой, когда все было так удачно? Профессиональный престиж, репутация, деньги. Не было и намека на какой-нибудь…