Словом, много воды утекло за эти двадцать лет, пока я вдруг не встретил Генри.
Самое нелепое, что он совершенно не изменился. Даже как будто не повзрослел: те же жесткие волосы, уродливый широкий рот и веселые, блестящие глаза. Одет он был, как всегда, в чьи-то обноски: рубашка, судя по воротнику, на четыре размера больше, мешковатый костюм, свалявшийся свитер, который совершенно не вязался бы по цвету с костюмом, если бы и то и другое имело какой-либо цвет.
В этот осенний день, когда все, кроме него, уже ходили в пальто, Генри подбежал ко мне, задыхаясь и словно виляя хвостом от восторга. Я его тут же узнал и, не в силах сдержаться, принялся хохотать. Он тоже засмеялся, радуясь до неприличия. Его совсем не интересовало, почему я смеюсь, он снова и снова невнятно произносил мое имя; он всегда говорил невнятно из-за этой улыбки от уха до уха, красующейся на лице.
— Ну что, пошли! — заорал я, прибавив крепкое словцо — такое, от каких он всегда морщился. — Я поставлю тебе рюмашку, я поставлю десять рюмашек.
— Нет, — сказал Генри, улыбаясь, и слегка попятился, втягивая голову в плечи и съеживаясь. — Сейчас не могу.
Мне показалось, что он рассматривает мой твидовый костюм с жесткими складками на брюках и жемчужно-серую шляпу. А может, он заметил, что я разглядываю его одежду. Он замахал руками, как старуха, которую застали голой, и она не знает, что прикрывать.
— И вообще я не пью.
— Так будешь пить, — сказал я.
Я схватил его за руку и потащил за угол, в кафе Молсона; он робко вырывался, бормоча что-то сквозь свои крепкие неровные зубы. Мне нужна была выпивка и веселье, причем немедленно, и я не собирался тащить его к себе домой только потому, что на людях ему будет не очень уютно.
За одним из столиков кафе я заметил девушку, именно ту, которую мне больше всего не хотелось видеть. Как, впрочем, и быть увиденным. Правда, я не дрогнул. И все же: когда я наконец научусь справляться с такими, как она?
— Садись, — сказал я, и Генри пришлось сесть; я толкнул его так, что он ударился о край дивана. Я плюхнулся рядом, задвинув его в угол, чтобы он не смог выйти.
— Сти-и-в! — заорал я, оповещая всех присутствующих о своем прибытии. Бармен, правда, уже направлялся к нам, но я всегда так кричу, чтобы его подразнить.
— Иду, иду, — откликнулся он. — Что будете пить?
— Что ты пьешь, Генри?
— Да ничего. Я вообще не пью.
Фыркнув, я сказал Стиву:
— Две по сто, и к ним содовую, отдельно.
втягивая голову в плечи и съеживаясь. — Я не пью.
— Нет, пьешь, — ответил я. — Что это с тобой? Давай начнем сначала, с самой школы. Ты расскажешь мне историю своей жизни: все тяготы, трагедии, неудачи и триумфы.
— Моей жизни? — повторил он, искренне удивленный. — Боже мой, я ничего такого не достиг. Работаю в магазине.
Я смотрел на него, удрученно качая головой, и он тут же спрятал руки под стол, словно стесняясь неопрятных ногтей.
— Да, я знаю, я ничего не добился, — он взглянул на меня своими необычными блестящими глазами. — Не то что ты — каждую неделю в газете, и все такое.
Стив вернулся, неся виски, и я подождал, пока он уйдет. Я всегда делаю вид, что ворочаю большими делами и не хочу посвящать обслугу в свои проблемы. Могу поклясться, что Стив иногда скрипит зубами от досады, хотя и молчит. У хорошего клиента всегда чуть больше прав, так что Стиву приходится терпеть. Он ведь всего лишь бармен.
Когда он ушел, я поднял бокал:
— За кривую, что нас вывезет, за коня, что унесет, за идею, что все выразит, за вранье, что нас спасет.
— Честное слово, я не пью…
— Я намерен тебя угостить, так что отказываться бесполезно. — С этими словами я взял его бокал и поднес к самому его носу.
Генри успел приложиться как раз вовремя — иначе бокал угодил бы прямо за широкий воротник. Он сделал глоток, и его огромный рот чуть не завязался узлом, словно его прошили тесьмой. Глаза округлились и наполнились слезами, он попытался задержать виски во рту, но чихнул, сделал судорожный глоток и отчаянно закашлялся.
Я едва не лопнул от смеха. Как-нибудь в другой раз я включу магнитофон, повторю фокус — и прославлю старину Генри на века.
— Черт возьми! — выдохнул он, обретая дар речи.
Он вытер глаза потрепанным рукавом (видимо, платка у него не было).
— Крепкое, — сказал он, вымученно улыбаясь. — Неужели ты это пьешь? — последнее он почти прошептал.
— Ну да, вот так, — сказал я и допил остаток в его бокале. — И еще вот так, — и допил остаток в своем.
— Сти-и-в! — заорал я, хотя у Стива был наготове поднос с новой порцией, и я это знал. — А теперь — о том, о чем ты начал говорить, Генри, — сказал я, но умолк на время, пока Стив расставлял бокалы и убирал пустые. — Словом, о тебе. Ты заявляешь «нечего рассказывать», потом сообщаешь, что работаешь в магазине, и точка. Так вот, теперь я сам расскажу историю твоей жизни. Прежде всего: кто ты такой? В этой созданной Господом серо-зеленой Вселенной нет большего оригинала, чем ты. Заметь, это только начало.
— Но я… — заикнулся Генри.
— Ни одна гора, — перебил я, — и наоборот, ни один атом — новейший, расщепленный, выбрасывающий альфа-частицы — не значат больше, чем твоя самобытность. Вспомни землетрясение, вековой дуб, скачки или научное исследование и, клянусь Богом, я назову то же самое, но на тысячу лет раньше. А ты, — тут я наклонился и воткнул указательный палец в ямку над его ключицей, — ты, Генри, уникален — как на нашей планете, так и во всей галактике.
— Ну нет, что ты, — засмеялся он, освобождаясь от моего пальца, который пригвоздил его к стене.
— Ты уникален! — повторил я, обнаружив, что эти слова помогают выдохнуть через ноздри запах виски, — но это только начало. Уже сам факт твоего бытия — это чудо, не считая того, что ты когда- либо сделал, сказал или о чем мечтал. — Тут я убрал свой палец и откинулся на спинку дивана, одарив его улыбкой.
— Навряд… — сказал Генри и покраснел. — Слишком много таких, как я.
— Ни одного, — взяв свой бокал, я понял, что он уже пуст, и выпил его порцию, потому что мои губы уже были сложены подобающим образом. — Сти-и-в! — Пока бармен приносил новую порцию, я молча наблюдал, как Генри потирает свою ключицу. — Итак, мы начали с чуда. Куда направимся дальше? Как ты думаешь?
Он хмыкнул.
— Не знаю.
— Раньше о тебе кто-нибудь говорил такое, а?
— Нет.
— Ну ладно. — Я выставил указательный палец, но не тронул его, потому что он был к этому готов.
В огромном зеркале за спиной Генри я снова увидел ту женщину. Она рыдала. Это, надо сказать, вообще было ее любимым занятием.
— Почему я об этом говорю, Генри? — сказал я. — Ради твоей же пользы. Ты ходишь по этой земле и всем рассказываешь, что ничего не сделал. А ведь ты — уникум. Ну что, тебе лучше?
В ответ он пожал плечами.
— Нет… Просто я не думал об этом. Наверное, да. — Он взглянул на меня, пытаясь понять, чего я жду.
— Ладно. Это уже хорошо. Это облегчает мне задачу, потому что я намерен продолжить свой опыт. Так кто ты, Генри?
— Ну, ты сказал, что я… уникум. Чудо.
Я стукнул кулаком по столу, да так, что все подпрыгнули, даже плачущая девушка, отраженная в зеркале. А больше всех Генри.
— Не-е-е-т! Я скажу тебе, кто ты. Ты — бесцветность, ты зануда, ты ничтожество! — Я неожиданно наклонился к нему, а он шарахнулся, как змея от соли. — Думаешь, это парадокс? Полагаешь, я сам себе противоречу?
— Не знаю, — губы его задрожали, но он через силу улыбнулся.
— Выпей, — я снова поднял бокал. — За глаза, голубые и карие, за огонь, пылающий в них, не за тот, на котором варево, а за тот, что сжигает двоих.
— Нет, спасибо, — сказал Генри.
Я осушил свой бокал.
— Эта девушка плачет. Но я тебя слушаю.
— Да, слушай, я говорю все это для твоей же пользы. А она пускай плачет: в конце концов поймет, что слезами горю не поможешь. И перестанет.
— А почему она плачет, ты знаешь?
Еще бы я не знал! Но сказал только:
— Пустое… На чем я остановился?
— Я все время теряю, с самого рождения, — послушно напомнил Генри.
— Именно. Ты растерял свой потенциал. Ты начал, имея способность делать все что угодно, а сейчас не можешь ни черта. Вот я, например, — я начал с того, что почти ничего не умел, а теперь могу почти все.
— Удивительно, — сказал Генри с чувством.
— Ты все еще не понял, — продолжал я. — Поясняю. В наше время одни в чем-то совершенствуются, другие нет. Если тебе повезло: у тебя есть талант и работа, где он нужен, — ты далеко пойдешь. Если в твоей работе не нужен талант — ты все же проживешь. Если таланта нет, то, специализируясь в одной области, его можно почти заменить. Но в каждом случае все зависит от того, насколько ты владеешь ремеслом и сколь усердно вкалываешь. Я вот, например, совсем другой. С-т-и-и-в!
— Мне не надо, — жалобно произнес Генри.
— Принеси то же самое, Стив… Не перебивай меня, Генри, я делаю тебе одолжение. Кто я такой? Можно сказать: специалист без специальности. Таких парней, как я, очень мало. Если я долго делаю одно и то же, у меня вот здесь, — я похлопал себя по лбу, — зажигается красный свет. И тут же я закрываю лавочку и придумываю что-то другое. Что касается способностей — я думаю, они у меня есть. Но я предпочитаю ими не пользоваться. Потому что они загоняют меня в одно какое-то дело, а я не тот человек, которого легко поймать в мышеловку. Нет — шалишь!
— Ты талантливый журналист, — робко сказал Генри.
— Спасибо, друг, но ты ошибаешься. Журналистика — это не талант. Это навык. Это умение расставить слова, облечь свои идеи в привычные всем формулы. Это все равно что учиться печатать на машинке — ты просто переводишь свою молекулярную энергию в символы. Имеет значение не то, что ты пишешь, а то, как ты это делаешь… Что такое, ты, кажется, отвлекся?
Генри смотрел мимо меня в зал.
— Она все плачет.
— Не обращай внимания. Каждый день какая- нибудь женщина теряет мужа. Потом привыкает.
— А что — он умер?
— Окончательно и бесповоротно.
Он посмотрел снова на нее, а я — на его большой рот, на этот ряд крепких, неровных зубов. Его можно было понять — девушка привлекательная, да к тому же на горизонте чисто. Я задумался: что бы такое сказать Генри, чтобы он перестал улыбаться?
Он снова повернулся ко мне.
— Ты говорил о журналистике.
— Так вот. Предположим, ты пишешь один опус в неделю, и все написанное тобой заставляет читателя верить каждому слову. Предположим, в одной статье ты утверждаешь, что нас ждет конец света, а в другой, что мир вечен. Одна убеждает: хороших людей нет, просто каждый подавляет врожденные пороки. А другая провозглашает: никакое зло не убьет природного гуманизма человека. Понимаешь меня? И каждое слово любой статейки воспринимается как откровение, а вся серия — да она просто дышит правдой! Скажи мне, верит или не верит сам автор этой галиматьи тому, что пишет?
— Ну, я думаю… нет, не знаю. — Он снова взглянул на меня, пытаясь угадать, какого ответа я жду. Потом смущенно заговорил, видя, что я ему не помогаю: — Что ж, если ты сначала говоришь, что белое это белое, а потом — что оно голубое…
— То такой писатель сам не верит тому, что пишет, так? Я знал, что ты это скажешь. Но ты ошибаешься на все сто процентов. Такой писатель умеет верить всему, о чем пишет. Конечно, белое бывает белым. Но подумай: если взглянуть на материю через микроскоп, что мы увидим? Всего лишь частицы, которые уже не частицы, а точки с неясными свойствами. Другими словами — это область, где уже нет фактов и нет правил, которые мы установили для этих фактов.
Теперь давай двинемся в противоположном направлении, в космос, туда, куда только может проникнуть сильнейший телескоп. И что же мы увидим? Да то же самое! Область возможного и вероятного, область догадок и не больше.
У нас было бы для этого оправдание, если б мы думали, что все линейки сделаны из резины, а рулетка из макарон. Но мы знаем, что это не так. Почему же мы считаем, что там, наверху, все смутно, внизу все расплывчато, а у нас здесь, посередине, все выверено и точно, чисто и проверено? Я утверждаю, что «ничто» не является «чем-то», что «ничто» не докажешь «ничем», что «ничто» не вытекает из «чего-то». Более того: реальное — не реально, а идея, что мы живем в аккуратной начинке некоего бутерброда, — абсурд.
Но не можем же мы, не веря в реальность, ходить на работу, аккуратно получать зарплату и как-то жить. Остается одно: верить всему, что увидишь, услышишь, и особенно тому, о чем думаешь.
Генри заикнулся:
— Но я…
— Заткнись. Дело в том, что вера — это вещь особая. Знания помогают верить, и в то же время вера живет только рядом с невежеством. Для меня аксиома, что только полная, самая полная информация о данном предмете может развеять веру в него. И что только пустоты между ступенями логической лестницы дают возможность проникнуть невежеству, которое мы называем «интуицией» и без которого мысль никуда не движется. Итак, мы вернулись к тому, с чего начали: не специализируясь ни в чем, я оберегаю свое невежество и поэтому могу поверить во что угодно. Вывод: жизнь — это удовольствие, и я черпаю его полной ложкой.
Генри широко улыбнулся и покачал головой в знак восхищения.
— Я рад, если это так. — Рад, что ты счастлив.
— Не знаю. — На мгновение он закрыл глаза, потом повторил: — Не знаю. Можно… выйти?
— Но я не кончил разговор, мой мальчик, я только начал подбираться к теме.
Генри с тоской посмотрел на дверь и еле слышно вздохнул. Потом опять улыбнулся:
— Я просто хочу… ты понимаешь?
— Ясно. Использованное пиво сдают вон там — вниз по лестнице. — Поднявшись, я пропустил его. Я знал, что улизнуть из кафе он может, только миновав меня.
Почему я не хотел, чтобы он улизнул?
Потому что рядом с ним мне всегда было хорошо. У Генри есть черта, которую можно назвать «эффектом изумления»: даже если прочесть в его присутствии алфавит от «а» до «я», клянусь Богом, он будет изумлен. Это очень забавно. Впрочем, теории, которые я ему тут наплел, изумили бы кого угодно.
Именно тогда я и решил ему рассказать об убийствах.
Однако в этот миг комната покачнулась, и я вцепился в край стола, чтобы поставить ее на место. Это было мне знакомо: нужно срочно что-нибудь съесть, прежде чем снова залить в себя горючее.
Но тут я почувствовал, вернее, услышал какую- то суету. Генри, старый дурак, стоял рядом с плачущей девушкой. Когда она взглянула на него, лицо ее исказилось, она вскочила и так съездила ему по физиономии, что он покачнулся. Не успел я опомниться, как она выбежала из кафе, а Генри остался стоять, потирая щеку и улыбаясь.
— Генри!
Повернувшись ко мне, он снова посмотрел на дверь, потом приковылял к нашему столику.
— Сказал бы мне, что хотел приволокнуться, — возмутился я, — я бы тебя предупредил: она сейчас в «дауне».
— Ты не понял. Я просто спросил, не могу ли чем- нибудь помочь. Она как будто не расслышала, я спросил снова. А она пришла в ярость и огрела меня. Вот и все.
Я рассмеялся.
— Может, ты и помог: ей сейчас лучше взбеситься, чем сидеть вот так, терзая себе душу. Но все же, почему ты решил, что можешь с ней столковаться?
Он опять расплылся в улыбке:
— Я же сказал, что не хотел ничего такого, только пытался помочь. — И добавил, словно в этом была суть. — Она же плакала.
— А тебе какая выгода?
Он промолчал.
— Я так и знал! — я хлопнул его по плечу. — Тебя нужно переделать. Вот с этого и начнем. Мы избавим тебя от чересчур широких рубах и слишком узких взглядов. Мы узнаем, что тебе в самом деле нужно, и научим этого добиваться.
— Но я не… Серьезно, я…
— Заткнись. Элементарная истина, которую ты будешь учить до посинения, такова: не делай ничего просто так. Всегда спрашивай: «А мне какая выгода?» И не вздумай ударить палец о палец до тех пор, пока не услышишь: «Больша-а-я!» Сти- и-ив! Тогда у тебя в кармане новенького костюма всегда будет новенький бумажник, и никто, ни одна девица не посмеет съездить тебя по роже в таком гнусном кабаке, как этот.
Собственно, заведение Молсона — совсем не «гнусный кабак», но как раз в это время подошел Стив, и я хотел, чтобы он это услышал. Я заплатил, а сдачу оставил ему. Я даю на чай, немного, пенсов двадцать. А он не догадывается, что если сопоставить счета и чаевые, то последние составят как раз девять процентов — за обслуживание. В один прекрасный день он или сам додумается до этого, или я ему скажу, и это будет забавно. А секрет всего забавного в том, что надо учитывать мелочи.
На улице Генри остановился и стал переминаться с ноги на ногу.
— Ну что ж, до свидания.
— Никакого «до свидания», мы идем ко мне.
— Нет, — сказал он, — не могу. Мне придется…
— Что «придется»? Пойми, Генри, тебе надо помочь, хоть сам ты об этом не знаешь. И я помогу, хочешь ты того или нет. Я разве не сказал, что мы тебя сломаем и построим заново?
Он дернулся вправо, потом влево.
— Я не могу отнимать у тебя время. Пойду домой, и все.
Я понял, что если мне не удастся его переубедить, то останется одно: нести его на руках. Я мог бы это сделать, но мне не хотелось: всегда есть способ увернуться от тяжелой работы.
— Генри, — начал я и замолчал.
Он ждал, и не то чтобы нервничал, но ощущал некоторое беспокойство.
Типы вроде Генри не дерутся, не убегают, с ними можно делать все, что угодно. Но надо думать. Думать над тем, что бы такое сказать, самое правильное. Я придумал.
— Генри, — сказал я как-то по-настоящему мягко, искренне, и эта перемена поразила его больше, чем если бы я заорал. — У меня страшная беда, и ты единственный человек в мире, которому я могу довериться.