Безбожный переулок - Марина Степнова 9 стр.


Все больше народу уходило из медицины. Просто на прокорм. В медрепы. В охранники. На паперть. Кто куда. Огарев, помыкавшись, тоже попробовал себя на поприще медицинского представителя, но медреп из него вышел скверный. Английского он не знал, служить был не рад, прислуживался – тошно. Проникать в щели и впаривать своим же всякий фармацевтический вздор было так же неприятно, как присаживаться в палате к больному, чтобы договориться насчет левака в карман за внеплановую операцию. Или за плановую. Не все ли равно?

Огарев вернулся в больницу, взял ставку в поликлинике и решил потерпеть еще год. Задержать дыхание и мысленно досчитать до двенадцати, так сказать. И уйти из медицины. Совсем. Хватит. Довольно. За это, гражданин начальник, я уже отсидел.

На одиннадцатой минуте, в ноябре, он встретил Шустрика.

Огарев плелся по переходу, жуя, как булгаковский Бегемот (Помните? «Машину зря гоняет казенную», – наябедничал и кот, жуя гриб), только не гриб, а какое-то жалкое подражание хот-догу. Булка по вкусу не отличалась от сосиски, так что можно было считать, что Огарев ест кетчуп с горчицей. Нищенское пиршество. Стюдню на копейку. Прощай, желудок. Здравствуй, гастрит. Кто-то хлопнул его сзади по спине – саданул даже, так что Огарев поперхнулся и споткнулся разом. Ослепший на мгновение, согнутый пополам, он мысленно прикидывал уже, как с разворота и снизу ногой, да что это за сволочь такая, я, блин, не для того в армии, как из грязного подземного тумана выплыла ликующая круглая рожа Шустрика. Сергеич! – заорал он радостно, Сергеич, а я иду и думаю – ты или не ты? А это – ты!

Огарев перевел наконец дух и распрямился. Кетчуп с горчицей перекочевали из хот-дога на джинсы – и без того грязные, захлестанные выше колен. Правый ботинок продрался, и Огарев оборачивал ногу целлофановым пакетом поверх носка. Про куртку, пожалуй, умолчим. Да, умолчим. Это был он, совершенно точно он. Огарев. Кто бы спорил. В лучшие свои годы. В полном расцвете сил.

Ты озверел, Олегыч, сказал он без всякой радости. Вместо приветствия. Дурацкая привычка обращаться друг другу по отчеству. Институтская еще. Шустер был Олег Олегович. Олегыч. Как магарыч. Или спотыкач. Ему даже шло.

Шустрик сиял – круглый, вызывающе радостный, в вызывающе светлом кашемировом пальто, которое в грязном подземном переходе выглядело нелепым, точно ненастоящим. О, эти шелковые кашне и остроносые туфли конца девяностых! Ты что тут делаешь? – угрюмо спросил Огарев. «Мерседес» в ремонте? Шустрик даже подпрыгнул от восторга – рыжеватый, пухлый, смешной. А ты как догадался? Только вчера на сервис отогнал. Это анекдот такой, Шустрик, – Огареву вдруг стало скучно. Смешной анекдот, кстати. Только его уже все знают. Даже малолетние дурочки, на которых теоретически он должен производить неизгладимое впечатление.

Какой анекдот? Чистая правда! Представляешь, какой-то болван гвоздем мне крыло продрал. Сказали, раньше, чем через две недели, не сделают. Краска особая, крутая. В Германии заказывать надо. Люцифер называется. Металлик. Красная такая.

На пожарной машине, значит, катаешься? Уважаю.

Почему на пожарной?! – снова удивился Шустрик, и вдруг понял – ну наконец-то! – и стал вкусно хохотать, утирая крупные слезы и даже ухая, у него было забавное чувство юмора, с задержкой, как у гранаты. Выдернули чеку, сказали – тридцать два, тридцать три. И только тогда жахнуло. На пожарной! – причитал он, хватая Огарева то за рукав, то за плечо. Ох, не могу! На пожарной! И Огарев не выдержал, тоже заржал, как мальчишка, как в институте, они не дружили с Шустриком, нет, но они были родные, свои, и от этого было тепло. Удивительно теплое чувство. Стоять вот так с товарищем в подземном переходе – среди ларечников и побирушек – и помирать со смеху.

Товарищ. Шустрик был его товарищ. Других товарищей у него не было.

Шустрик замолчал так же внезапно, как взорвался. Будто выключился. Осмотрел Огарева – словно взвесил с аптекарской точностью. Ты же одним из первых на курсе закончил, сказал с упреком. Огарев поморщился, но не стал ничего говорить. Скучно. Тепло мгновенно выдуло, между ним и Шустриком снова лежал затоптанный переход. Препятствие непреодолимой силы. Карман кашемирового пальто Шустрика, даже оторванный, стоил больше, чем вся огаревская жизнь. Шустрик все смотрел, только теперь внутрь себя. Перекладывал какие-то карточки с одной невидимой полки на другую. Огарев бы врезал ему, но – зачем? Что это изменит? Шустрик всегда был трусливый, толстый, услужливый. Слишком трусливый. Слишком толстый. Слишком услужливый. Иудейство самого скверного пошиба, некрасивое, густое, перло из него, как рвота. Но врач он был великолепный. Это Огарев знал. Сам видел. Он бы не хотел ударить такого врача. Нет. Не так. Не смог бы ударить.

Ты же терапевт, да?

Шустрик подбил наконец мысленный баланс. Огарев кивнул. Перекособочившись, Шустрик добыл из кармана бумажник, просторный, многокомнатный. Даже с пристройкой для невиданных Огаревым (по крайне мере вблизи) кредиток. Блеснуло золотым, черно-серым, важным. На, – он сунул Огареву визитку. Завтра в десять приходи. Только не опаздывай, у меня в одиннадцать правление.

Он пожал Огареву руку и поспешил по переходу дальше, перед ним расступались, автоматически, сами того не замечая. Шустрик был чистый, сытый, спокойный. Богатый. Невидимый кокон благополучия охранял его не хуже бронежилета. Огарев повертел в пальцах картонку. Клиника доктора Шустера. Адрес. Телефон. От карточки тоже веяло спокойствием, силой, уверенностью в себе. Клиника доктора Шустера. Вот оно, значит, как. А ведь какой мог стать хирург. Огарев напрасно поискал глазами урну – и бросил визитку на хлюпающий пол.

Ни за что в жизни, пообещал он себе клятвенно. Никогда. Лучше барахлом китайским торговать. Или побираться.

На следующее утро без пяти десять он уже стоял возле нужных дверей.

Половина небольшого особняка. Не совсем в центре, но и не глухие задворки. От метро три шага, от шоссе – две сотни метров. Табличка скромная, но буквы – золотые. Огарев повернул ручку. Колокольчик звякнул, отсчитывая первые секунды новой жизни.

Со стойки регистрации на него внимательно, чуть наклонив голову, смотрела женщина. Молодая. Узкое треугольное личико, темные длинные волосы – прямая челка, прямые брови. Не то чтобы неприятная. Хотя нет. Неприятная.

Здравствуйте. Чем могу помочь?

На работу Огарев вышел через неделю. Через три месяца Шустер уже заказывал в коридор дополнительные кушетки для пациентов (повышенной упругости! мы заботимся о наших клиентах!) и при виде Огарева сотворял, как булгаковский Шарик, что-то вроде намаза. Огарев оказался рожден для частной медицины. Просто рожден. Когда вся гнетущая неловкость, связанная с деньгами, услугами, разговорами об услугах и деньгах, легла на чужие плечи, Огарев вдруг понял, что единственное, что от него требуется теперь, – это лечить. Просто лечить. Хорошо.

И он начал лечить.

А еще через несколько месяцев Огарев женился. На той, то красивой, то неприятной, с прямой челкой и ускользающим взглядом. Это наша Поспелова, Иван Сергеевич. Знакомьтесь. Поспелова, это наш новый доктор, терапевт.

Я знаю, сказала медленно. Вы Огарев Иван Сергеевич.

И встала навытяжку, как перед генералом.

Никакая не наша Поспелова, конечно.

Сама решила, что станет его женой. И стала.


Это было как тонуть. Нет. Как медленное удушье. Глоток цианида. Блокировка клеточного дыхания. Клеточная гипоксия. Хватаешь воздух раззявленным ртом, хрипишь – но все напрасно. Кислород все так же свободно вливается в легкие, небо все такое же – высокое, голубое, все так же впитывают деревья живительный углекислый газ. Но цианиды уже связываются с трехвалентным железом, намертво блокируя цитохромы, – красивая, смертельно красивая комбинация, когда ты еще дышишь, но на самом деле уже мертв. Кислород поступает в кровь, но не усваивается. Венозная кровь превращается в артериальную. Обе больше не имеют ни малейшего смысла.

Она не оставляла его в покое. Просто не оставляла.

Анна Поспелова.

В клинике говорили – наша Поспелова и относились не с уважением даже – с уважительным холодком, которого обычно не удостаиваются люди элементарных профессий. Шустрик даже должность ей придумал специальную – специалист по приему пациентов. Оператор по уборке и чистоте, черт возьми. Она была самая обычная секретарша. Что тут еще сочинять? Двадцать восемь лет. Не толстая и не худая. Ни образования, ни связей. Ничего. Пустое место. Молчит, смотрит, изредка улыбается.

Поначалу Огарев решил, что Шустрик с ней просто спит, но – нет. Шустрик, как быстро выяснилось, был лакомка – и питал слабость к девушкам невиданно редким, как белые единороги. Чтоб рост, значит, от метр восемьдесят, ноги – от ушей, а сиськи – минимум шестой размер. И модельная внешность. Здравый смысл и медицинское образование подсказывали, что это невозможно. Пятьдесят кило на без малого два метра роста – это не астения даже, Олегыч, втолковывал Огарев насмешливо. Это дистрофия. А сиськи шестого размера – это жир. Много жира. Очень. Плюс пара молочных желез. Жир не может взять и весь собраться в одном месте. Включи голову. Ты же врач.

Иди ты, буркал Шустрик, сам знаю. А душа все равно просит. И не кури у меня в кабинете, зараза!

Значит, это теперь называется душа? – Огарев откровенно ржал, демонстративно прикуривая следующую сигарету, вкусную, дорогую. Знаете, с чего начинается достаток? С того, что ты перестаешь считать деньги на курево. Потом – на еду. Про следующее потом Огарев пока не знал, но верил, что и ступенькой выше окажется что-то хорошее. Например – чем черт не шутит? – на машину можно будет накопить. Он освоился (и обнаглел) стремительно – и так же стремительно продолжал наглеть. Шустрик злился, обижался, из последних сил обороняя свой авторитет, но все было напрасно. Шустрик-хирург вызывал у Огарева безусловное уважение, но это осталось в прошлом. Шустрик-главврач и владелец собственной клиники – это было смешно. Смешно и глупо, как пудель в деловом костюме, скачущий на задних лапах. Нет, пудель – это грустно, Шустрик. Пуделя жалко. А тебя – нет. Какого черта я должен слушаться человека, который сам себя превратил в шарлатана?

Почему – в шарлатана?! Шустрик обижался еще больше, как маленький – отворачивался, жевал трясущиеся толстые губы. Иглорефлексотерапия – это вполне научный метод… Апробированный… На идиотах, подсказывал Огарев и, завывая, цитировал: а есть еще точка тай-чун – точка ножного цзюэ-инь канала печени. Воздействие на нее лечит ветер в печени, приводит к гармонии кровь, питает кровь, нормализует циркуляцию ци, а также изгоняет все виды ветра. Самому-то не стыдно?

Нет, не стыдно! Представь себе! Я ездил в Китай! То есть в Тибет! Я учился!

Лучше бы кроссовок вагон там купил. Или тушенки. Ты же врач, Олегыч. Хирург! Смотреть же невозможно, как ты без ремесла маешься!

Я не маюсь! У меня пациенты! Очередь! – Шустрик взрывался, совсем уже жалко, некрасиво, как взрываются только очень слабые, интеллигентные, незаслуженно обиженные люди. В «Макдоналдс» – тоже очередь. Все, пойду – меня настоящие пациенты ждут. Без ветра в селезенке. Огарев вставал, победительно потягиваясь, – безжалостный, неблагодарный. Шустрик провожал его собачьим взглядом – битым, голодным, больным. Первое время, чтоб не рехнуться, он еще вязал хирургические узлы – левой рукой, вслепую, в закрытом ящике стола. Потом перестал. Перестал.

У него была клиника, в конце концов. Красный «мерседес». Геморрой. Девки с тугими силиконовыми сиськами. И Риточка, конечно. Ритуля. Законная супруга и два сынишки. Борис Олегович и Глеб Олегович Шустеры – жалкая попытка прикрыть великокняжеским бархатом никчемную, ни в чем не виноватую суть. Все равно будут бить не по паспорту, а по морде. Но чего не сделаешь ради детей? Ради детей…

С Поспеловой он не спал, разумеется. С ней никто вообще не спал.

В клинике ее откровенно побаивались. Невидимая стена опасливого отчуждения. Вон ту прозрачную, но прочную плеву не прободать крылом остроугольным, не выпорхнуть туда, за синеву, ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным. Огарев отлично помнил, что это такое. Армия, отвернувшийся Станкус, ротный, наоборот, не рискнувший повернуться спиной. Страх. Одиночество. Недоумение.

Что-то она такое знала про людей, эта секретарша. Что-то понимала про них – больше, чем другие. Злая волшебница – но в завязке.

Огарев столкнулся с феноменом Поспеловой почти сразу – вышел из кабинета покурить и обнаружил у стойки трогательнейшего старичка, аккуратного, как гном. Умильная розоватая плешь, аккуратная палочка, очочки как из гениального фильма с Нуаре – в золотой оправе. От него веяло старорежимным уютом, хорошей библиотекой, которую пращуры начали бережно собирать еще в XIX веке, двумя высшими образованиями, честной старостью, изо всех сил пытавшейся сохранить достоинство. Беспартийный, милый, больной. Откровенно больной. Старичок руладно сморкался в большой носовой платок, белейший, тоже старомодный, умильный, и требовал от Поспеловой записать его к лучшему доктору. Имейте же сострадание, милочка, вы что, не видите – у беня дасморг. Кондуит и Швамбрания. Несуществующий дедушка. Прошедшее детство.

Поспелова, наклонив голову, смотрела куда-то в сторону и тихим, безжалостным голосом, совсем без интонаций, втолковывала, что все доктора, к сожалению, в настоящий момент заняты, запись закрыта на два месяца вперед. Ничего человеческого не было в ее голосе. То есть вообще – ничего. Будто она вдруг решила пообщаться с пылесосом. Сама при этом будучи бетономешалкой. Или еще чем-то таким же – механическим, серым, бездушным, чуть подернутым по краям окалиной, пылью, безжалостной ржой. Огарев и не знал, что так бывает. Старичок, видимо, тоже. Он чуть не плакал, бедняга.

Вот ведь сука. Ты смотри, а?

Огарев подошел, даже не глядя на Поспелову, как не стал бы смотреть на какую-нибудь откровенную дрянь – обгадившегося перед атакой рядового или проворовавшегося – у своих! у своих же! – директора детского дома. Пойдемте ко мне, пригласил он, и старичок засеменил мелко, благодарно, тряся седой аккуратной головой. Его хотелось обнять как родного, честно. Такой жалкий.

Не надо, Иван Сергеевич, попросила Поспелова тихо. Он оглянулся недовольно – она снова была человек, откровенно испуганный, смотрела умоляюще, делала даже какие-то знаки – не то заклинала, не то тонула в невидимой глубине. Пожалуйста, не надо! Ну и дрянь! Поговорю с Шустриком – пусть уволит к чертовой матери. Огарев открыл старичку дверь в кабинет. Пропустил вперед. И месяц почти проклинал себя за самонадеянность плюс выслушивал проклятия Шустрика – вполне, надо сказать, заслуженные. Это не Поспелову надо было увольнять, а его самого. Да, его самого.

Милый простуженный (кстати, на самом деле простуженный, без дураков) старичок оказался на деле просто дьявольским кверулянтом и едва не пустил на дно всю клинику, устроив им все мыслимые проверки, включая проверку на радиацию, это не считая участкового, пожарных, налоговой и СЭС (всем, всем пришлось затыкать бессовестные бездонные пасти, и, главное, все на пустом месте, ни за что, ну ровным счетом ни за что). От суда их едва отмазала дорогущая юридическая контора, штатный юрист клиники просто не справился, честно развел руками – и наличие у старичка вполне официального диагноза (паранойяльный вариант параноидной шизофрении) ничего не изменило. То есть вообще – ничего. Даже законно признанный сумасшедшим, бойкий дед не лишался гражданских и прочих прав, каковые использовал на всю катушку и с большим, надо сказать, знанием и вкусом. Угомонить сутягу удалось с большим трудом, и Огарев, сильно впечатленный всей этой катавасией, сделал для себя два важных вывода. Первый – среди пациентов была большая и, к сожалению, пока для него невидимая категория людей, которые имели цели, отличные от лечения. Второй – Поспелова оказалась не обычной секретаршей, засидевшейся за стойкой до двадцати восьми преклонных лет.

А ты думал, я зря ей зарплату плачу, охламон? Шустрик макнул губы в коньяк, отвратительно причмокнул – он все чаще прикладывался к рюмке, пока попивал еще, не пил, но Огарев видел – тихий бытовой алкоголизм не за горами, незаметный, причудливый, страшный. Хирургом Шустрик пил бы не так, совсем не так. Больше, легче, свободнее. Нет ничего слаще для ремесленника. Нет ничего страшнее для потерявшегося человека. Хочешь? Огарев покачал головой – у него не было поводов пить. Просто не было. Так вот, не знаю, как она это делает, Поспелова в смысле, но ни один псих еще мимо нее не проскочил. Просто, блин, самонаводящаяся какая-то. Если б не она, мы б уже давно разорились. Шустрик подумал и осторожно добавил – на хрен.

Огарев засмеялся. Хрен – пусть даже словесный – не вязался с Шустриком совершенно. Между ними была пропасть – между крепким русско-татарским хреном, верным товарищем товарища Лимонова, и мягким нелепым Шустриком. Как на еврейском будет хрен? – спросил Огарев неожиданно. Шустрик поперхнулся, вылупился изумленно. На каком еврейском? Ну на каком хочешь. На иврите, например. Зайн, застеснялся Шустрик. Не, не подходит. А на идише? Поц. Вот. Уже лучше. Так и говори. А еще лучшее вообще не ругайся матом, ладно? Огарев неожиданно потрепал Шустрика по плечу, практически приласкал, как приласкал бы смутившегося, попавшего впросак младшего брата. И прости меня за этого деда.

У Поспеловой прощения проси, сказал Шустрик, машинально отпихивая огаревскую руку. Оберегал территорию. Свою микроскопическую свободу. Самолюбие, жалобное, надувшееся, синевато-багровое, как прыщ. Попрошу, пообещал Огарев, и тем же вечером, после приема, поставил на стойку перед Поспеловой торт – традиционную врачебную взятку обслуживающему персоналу. Хочешь нормально работать – лакоми медсестер, замечай санитарок, дружи с секретарями. Делись. Торт был, впрочем, куплен Огаревым самолично – высшая мера признательности и признания. Обычно вниз спускались полученные от пациентов спасибки – бесконечные коробки конфет, букеты и бутылки, простодушные жертвенные дары, робко возлагаемые к самому подножию престола. Поклониться, припасть лбом, отползать, виляя задом, назад.

Назад Дальше