— Знаю, знаю. Она «Карлсона» написала, — ребенок оказался памятливым, а я поспешил поскорее уйти от скользкой полигамной темы.
— Правильно. Так вот. Василий позвонил в Швецию. Он очень волновался, потому что плохо говорил по–английски, но все равно сумел ей сказать, что совершенно случайно в Стокгольме будут проездом два лучших в мире поклонника Карлсона. — он и его дочь. И их пригласили в гости.
Мы медленно приближались к магазину.
— Ты водки сегодня не будешь покупать? А то мама говорит, что тебе нельзя, — забеспокоилась Аня.
— Если нельзя, но очень хочется, то можно, — ловко вывернулся я. Ребенок, не вооруженный пока знанием формальной логики, промолчал.
— И они поехали в Стокгольм. По дороге они ели мясные тефтельки и торты со взбитыми сливками. Василий купил Даше красный зонтик, чтобы их узнали.
— Все правильно, так в книжке написано, когда Карлсон был ведьмой.
— Аня, опять перебиваешь. Они приехали и пошли в гости. Астрид Линдгрен приняла их хорошо, угостила горячим шоколадом с плюшками. Но беседа сначала не клеилась. Все чувствовали себя немножко скованно. Но потом Даша подошла к Василию и тихонько что–то спросила на ухо. И знаешь, писательница хоть и старенькая такая, тут оживилась и сразу захотела узнать, что сказала русская девочка.
— И что же она сказала? — спросила Аня озабоченно.
— Она захотела узнать, как сократительно–вежливо звали Карлсона в детстве и где стояла его кроватка.
Я замолчал. Мы прошли несколько шагов в тишине, только лед похрустывал под ногами. Наконец я не выдержал:
— Ты поняла что–нибудь?
— Поняла, — задумчиво ответила Аня.
— И что же ты поняла, — прорвалась ненужная, взрослая ирония.
— Я теперь знаю, почему, когда ты мне читал про Карлсона, то сначала было так смешно, а потом стало печально…
Есть в мире специальные люди, которые не боятся времени. Своими делами они замыкают его на себя, и остаются в памяти навсегда. Они совершают подвиги, возводят прекрасные храмы, делают какие–то открытия. Но совсем немного тех, чей храм — любовь. Души их ласковой и печальной улыбкой встречают каждое новое поколение. Они допущены к колыбели…
SECTIO
Луч от луны мерцающим пятном
Лег на пол, накрест рамой рассечен.
Века прошли, но он все так же млечен
И крови жертв не различить на нем.
Йетс
Толик.
Табачный дым густо висел в небольшом помещении пивного павильона. В нем бессмысленно бродили, порой сталкиваясь, странные люди со счастливыми лицами. Разнообразие публики умиляло, являя собой точный образ населения непредсказуемой северной страны. Вечный, как Агасфер, интеллигент в берете, очках и бородке, печальные послекризисные бандиты в сопровождении своих подбандитков, мелкие коммерсанты, обсуждающие очередную сделку типа «сунь–вынь», подтянутые кшатрии в мундирах, крикливая урла, студенты университета и испуганные школьники — все они мирно сосуществовали, сплоченные добрым пивным опьянением. Маловато было женщин и детей. Напрочь отсутствовали депутанги, будучи по–прежнему страшно далеки от народа. Возникавшие порой ссоры быстро гасли, а водка, взаимно подливаемая в пивные кружки, делала недавних врагов почти друзьями. Сквозь негромкий гул голосов доносились обрывки фраз и создавали знакомую, слегка безумную атмосферу повседневной русской жизни:
— Почем голдяру брал?
— Я порву тебя, как газету «Правда»…
— У негритянок губы цвета орегано…
— Люблю проводить время в обществе быстро пьянеющих от дешевого вина женщин…
— Бога нет, и я сейчас это легко докажу. Иисус кто был? Правильно — еврей. А мы кто? Православные. Значит, Бога нет…
За изрезанным надписями массивным деревянным столом у самого выхода сидели двое, по виду — студенты. У одного из них самой выразительной деталью лица был нос — большой, хрящеватый и какой–то хищный. Весь остальной его облик был настолько обычен, что вызывал зевоту. Лишь присмотревшись внимательно, можно было заметить тяжелый взгляд маленьких, глубоко посаженых глаз из–под припухших верхних век. Его звали Толик. Второй — веселый, полнокровный толстяк, был достаточно красив, но какой–то слегка женственной красотой. Округлая фигура, большая, правильной формы голова, толстые руки — эдакий кустодиевский красавец. Даже окладистая русая борода не избавляла от этого двойственного впечатления — при взгляде на его сочные, пухлые губы в окружении густой растительности возникала невольная ассоциация — вульва. Даже кличка у него была не мужская — Зина, хотя ясно, что образована она простым сокращением его украинской фамилии — Зинко.
— Слушай, давай на судебку завтра не пойдем, — Зина взял в руки вяленого леща и ловко, одним движением, открутил ему голову.
— Как не пойдем? Идти нужно. Зачет все равно сдавать придется. Не примут без этого, — задумчиво ответил Толик, потягивая пушистое сверху пиво.
— Неохота. Стремает меня это вскрытие. Свежака ведь резать придется. Одно дело, когда жмур год в формалине пролежал. Он тогда как бы и не жмур уже, а так, препарат. А с пылу, с жару — стремно. Да еще не дай бог лежалый попадется, с перитонитом каким–нибудь, брр, — Зину передернуло. Он с хрустом содрал с рыбы кожу и пальцем выковырял внутренности. Затем положил в рот дыхательный пузырь и щелкнул им, сдавив зубами. Толик с легким омерзением посмотрел на него:
— Зина, какой–то ты неэстетичный.
— А мне нравится. Я не парюсь, — тот умело расчленил рыбье тело, разложил куски перед собой и принялся обсасывать печальную, с горьким выражением рта голову леща, — люблю рыбу. Такая она была стремительная, ловкая, а теперь — вялая и вкусная.
— Ладно, завтра поступим так — опоздаем на полчаса. Когда придем — девчонки уже начнут, а мы постоим в стороне, посмотрим. Присутственное отсутствие. И овцы сыты, и волки целы, — пиво оказывало свое благотворное влияние.
Анатолик.
«Очень болит живот. Так сильно, что хочется назвать его брюхом. Жжется, как углями. Поперек, и вокруг, и на спину заходит, будто раскаленный железный пояс одел. И угли не древесные, каменные. Древесные давно бы уж прогорели. Раньше такого не было. Боль — аж во рту солоно. А думается все равно ясно, наверно уже привык, уже не помню — как это, когда не болит. Ко всему в конечном счете привыкаешь, — Анатолий Петрович еле брел сквозь вечернюю поземку, — пластичное существо — человек. Ко всему приспосабливается. Все может вынести и восстановиться потом, если конечно до своего предела не дошел. Хорошее есть слово, бодрящее — реконвалесценция. Печень, говорят, из десяти процентов своих может заново вырасти. Но это все вопрос грани. Если уж переступил грань — назад возврата нет. Вот и мне всегда хотелось подойти к этой грани, заглянуть за нее, а иначе не интересно. Но только сейчас понял, что очень осторожно нужно было заглядывать, потому что увязаешь сразу по шею. А теперь главное — до дому дойти, не упасть. Упаду — потом уже не встану. И не поможет никто — слишком перегаром от меня разит».
Анатолий Петрович уже несколько лет был Анатоликом. Однажды, когда он уже сильно пил, оказался в какой–то бичовской компании. В любой группе людей, даже полностью опустившихся, есть духовный лидер, предводитель. У него лучше всех получается набомбить денег у магазина, он знает всех поставщиков «левой» водки в округе, к нему обращаются работодатели, когда нужно срочно собрать гоблинов на мелкие погрузочные работы. Был такой лидер и в этой группе. Не отличаясь ни силой, ни умом, он обладал свойством, выдвигающим людей на первые места везде, от политики до гоп–стопа — быстротой психической реакции. Умение думать быстрее других — вот истинная сила в борьбе двуногих тварей за торт насущный.
— Как зовут тебя, друже? — спросил вождь Анатолия Петровича, когда тот в первый раз несмело приблизился к веселой стайке бичей, сжимая в потной руке тщательно пересчитанную мелочь.
— Анатолий Петрович, — ответил тот, и по свойственной ему проклятой робости, которая всю жизнь преследовала и мешала быть собой, опустил глаза. Вождь внимательно осмотрел его, сразу заметил всю несмелость движений и вынес приговор:
— Будешь Анатоликом.
Кличка — истинное имя. Имя, данное при рождении — жалкая попытка предугадать, предрешить судьбу. Кличка — печальный результат жизни.
Толик.
Утром Толик не спешил. Он медленно шел по темным улицам, огибая сугробы и приветливо оглядывая пробегающих мимо по–зимнему мохнатых женщин. Настроение было не то чтобы хорошим — ровным. Он думал о том, что большого желания копаться своими руками в чужой, мертвой плоти нет, но с другой стороны — нельзя избегать события, которое должно было стать для него кульминацией всего медицинского образования.
Толик уже понял за время обучения, что невозможно никого вылечить. Перечисление возможных причин любой болезни, даже аппендицита, в учебниках занимало несколько страниц убористого печатного текста, причем все они были достаточно гипотетичны. И получалось, что главное предназначение врача — плацебо. «Давайте попробуем вот эту таблетку, возможно, она поможет. Не помогла? Ничего страшного, у нас есть другая, и вообще достаточно иных способов. Да, теперь ясно, что Вам поможет оперативное вмешательство. Что значит — вдруг не поможет. Конечно полегчает, ведь это радикальный метод. Хуже не будет. Опять плохо? Ну что ж, не расстраивайтесь, все еще может исправиться. Держитесь, дружок. До свидания». И когда внезапно происходит излечение, то непонятно, почему это случилось, то ли медицина помогла, то ли внутреннее желание жить самого человека. В любом случае на жалобу «Ой, что — то мне млявно» следовал правильный диагноз «Общая квелость организма».
Толик уже понял за время обучения, что невозможно никого вылечить. Перечисление возможных причин любой болезни, даже аппендицита, в учебниках занимало несколько страниц убористого печатного текста, причем все они были достаточно гипотетичны. И получалось, что главное предназначение врача — плацебо. «Давайте попробуем вот эту таблетку, возможно, она поможет. Не помогла? Ничего страшного, у нас есть другая, и вообще достаточно иных способов. Да, теперь ясно, что Вам поможет оперативное вмешательство. Что значит — вдруг не поможет. Конечно полегчает, ведь это радикальный метод. Хуже не будет. Опять плохо? Ну что ж, не расстраивайтесь, все еще может исправиться. Держитесь, дружок. До свидания». И когда внезапно происходит излечение, то непонятно, почему это случилось, то ли медицина помогла, то ли внутреннее желание жить самого человека. В любом случае на жалобу «Ой, что — то мне млявно» следовал правильный диагноз «Общая квелость организма».
«Вот смерть — совсем другое дело, — думал Толик, — она чиста, она материальна и никак не зависит от внушений и самовнушений. Смерть — ответ на все, но только произнесенный на непонятном языке. Она как большой гвоздь из неизвестного металла, крепко вбитый в живую сосну. Ее можно потрогать, пощупать, попробовать на вкус, цвет и запах, поняв всю предыдущую тщету. Вот римляне в ней хорошо разбирались. «Если тебе не повезло в жизни — значит, повезет в смерти“. Лучше не скажешь».
Он прибавил шаг. На самом деле все эти рассуждения о смерти были обычной юношеской бравадой, следствием избытка жизненных сил, перхотью молодого организма. К двадцати двум годам Толик уже понял, что больше всего на свете любит женщин и разговоры, поэтому слово «пиздун» воспринимал как комплимент. Он уже научился ценить мелкие, порой парадоксальные, но такие сочные мгновения, которые и придают обыденной, серой жизни утреннюю, острую свежесть. Вот между двумя ларьками бич с бичовкой стоят, обнявшись, и страстно целуются — хорошо. Вот мужик, с утра пьяный, вышел из магазина с авоськой, полной апельсинов. Поскользнулся, рассыпал апельсины — оранжевые на белом — красиво. Стал их собирать, а стадия опьянения такая странная — говорит внятно, а координация движений полностью отсутствует. Возьмет один апельсин и промахнется мимо авоськи, второй — то же самое. Они опять катятся по снегу, а мужик, в очередной раз изумленный несовершенством мира, вслух: «Блин, ну чистое спортлото». Очень хорошо, нужно запомнить, своим рассказать, посмеемся вместе. Магазин меховой «Норка». Коллектив женский. И объявление на двери: «Добро пожаловать к нам в «Норку“. Просто отлично. Творчество масс.
А рассуждать о смерти все равно сладко и жутковато: «Хорошо бы каждого доктора умерщвлять, и что б именно той болезнью, от которой он пытается лечить. Если бы была возможность оживить его после этого, то получился бы ценный специалист, который знает страх и боль конкретного больного с конкретной раковой почкой. Лечить бы тогда точно научился. Жаль, оживлять не умеют. А мертвый доктор, в отличие от мертвого коммуниста, вещь бесполезная. Ненавижу докторишек».
Анатолик.
Далеко до дому пешком. Денег на автобус у Анатолика не было, да и свеж был в памяти тот неприятный случай, когда его выгнали из салона на улицу. А он тогда пригрелся, заснул, даже билет был. Правда, пахло от него, наверно, за версту, да во сне слюни пустил, и из носа текло постоянно, не успевал вытирать. А выгнал его молодой такой, нарядный, самоуверенный. Все потому, что эта фитюлька на переднем сидении носик наморщила. А тому угодить захотелось, любезность оказать. «Давай–ка, — говорит, — отец, выходи сейчас». Анатолик сопротивляться не стал, чтоб по шее не получить, вышел раньше и побрел за водкой, раз уж повод такой, да и обиду заглушить.
Когда–то он был большой и сильный, как скала. Еще и сейчас помнил самоуверенную радость — все еще впереди, и ничто не сможет помешать добраться до сияющих вершин. Только не знал, да и этого молодого не научишь, что за все грехи в будущем отвечать приходится. Раньше казалось, что сказки это, а теперь, когда навалились все беды разом, оказалось — готов полный список прегрешений в небесной канцелярии, и счета большие и подробные предъявлены. Око за око.
Но что всегда выручало Анатолика в самых сложных ситуациях, не давало ему окончательно пасть духом, так это странная способность относиться к самому себе с какой–то отстраненностью. Он постоянно, с тайным интересом наблюдал за своими реакциями на разные события: «Это меня бьют ботинками по лицу. Ах, как ему, то бишь мне, больно. Интересно, как он себя дальше поведет. Это мне сказали, что у меня цирроз. Я — славный представитель армии больных циррозом. Это смешно и достаточно нелепо». Так и постоянный, долгие годы преследовавший его страх смерти, своего личного, персонального умирания, небытия себя в мире он научился подавлять с помощью той же самой логики: «Ко всему, происходящему со мной, можно относиться как к приключениям. Интересным, захватывающим, сменяющим друг друга. Приключения моего тела, моих органов чувств. Первый раз в первый класс — приключение, первая сигарета, первая бутылка вина, любовь, брак, рождение детей, разводы, алкоголизм — все приключения. Как это бывает у других, можно из книг узнать, а хотелось ведь самому все попробовать, побывать во всех шкурах сразу. Так и смерть — самое последнее и наверняка самое захватывающее приключение. Единственное, о котором никто ничего рассказать не может, поэтому не подготовиться к нему, не привыкнуть. Но зато как интересно!»
Лишь иногда, когда какая–нибудь мелкая беда подкрадывалась неожиданно — рассыпалась в прах вся эта логическая система, отключался разум и что–то животное, бессознательное рвалось из груди: «Жить, только жить, любой ценой, существовать, быть, впитать в свои уникальные, единственные семнадцать, тридцать, пятьдесят лет все двадцать христианских веков и восемь предыдущих, быть кем угодно и всеми сразу — принцем, нищим, рабочим, колхозницей, — только не умирать, только быть!»
Толик.
Начинало понемногу светать. Толик прибавил шаг. Ему очень не хотелось после бодрящего морозного воздуха окунаться в затхлый смрад морга. Оставалось утешать себя тем, что участие во вскрытии необходимо ему для «общего развития», как он это называл. Вообще Толик считал себя довольно продвинутым молодым человеком. Знание трех языков, отличный аттестат школы и пестрящая пятерками зачетка, десятки прочитанных полных собраний сочинений и спортивные достижения позволяли ему порой по–снобски выпячивать нижнюю губу, общаясь со своими полуграмотными деревенскими однокурсниками, хотя, в общем, он не был злым и старался без причины не высовываться в первые ряды. Впереди открывалась прекрасная карьера — ординатура, аспирантура, кандидатская и так далее до бесконечности. Ему хотелось успеть познать, понять все достижения человеческой мысли, а потом самому сделать еще лучше. И был только один изъян в этой стройной, стремящейся вперед и вверх системе: с некоторых пор он стал замечать за собой странную убежденность, что не все в мире поддается разумному осмыслению, что бывают понятия, не доступные определениям и при этом гораздо более важные чем те, которые можно сформулировать словами. В душе поселилось сомнение: «Если все хорошо, значит что–то не в порядке». Веру во что бы то ни было Толик отвергал, считал ее уделом слабых. Он понимал, что, поддаваясь этим сомнениям, он становится уязвимее, чем мог бы себе позволить. Но с другой стороны именно здесь, в неопределяемом, таился ответ на вопросы, которые никак не поддавались логическому анализу.
Большинству его приятелей даже в голову не приходило задумываться над этим противоречием. Они поставили себе реальные цели и с молодым задором пробивались к ним, находя свое счастье в зарабатывании денег, карьерных достижениях или коллекционировании ученых наград и степеней. А он, несмотря на мощный задел, начинал отставать, теряться, задумываться там, где нужно было действовать решительно и однозначно. Он стал ставить над собой странные эксперименты: прижигал кожу раскаленным железом, чтобы почувствовать рабскую боль клеймения, неделями морил себя голодом, пытаясь добиться каких–то новых ощущений. Им овладело сильное желание познать не только книжную науку, но и пройти самому все крайности критических состояний, на острие которых и открывается Истина…
Толик подошел к маленькому неказистому домику судебной экспертизы. Рядом со входом нетерпеливо подпрыгивала бочкообразная фигура Зины.
— Наверно уже начали, — сказал он, посмотрев на часы, — пойдем.
Они открыли дверь и в клубах морозного пара вошли внутрь.
Анатолик.
«Живот болит нестерпимо. Внутренности как будто кто–то грызет. «Я — спартанский мальчик, — улыбнулся, — Лиса весь живот выгрызла. Ей нравилось, когда ее так называли. Подходило ей это имя, она сама чувствовала. Хитрая была очень, как–то именно по животному хитрая, не умная. А хотела умной казаться, но не получалось — хитрость мешала. Ведь ум и хитрость — противоположности. Не получалось у нее. Поэтому и могла спросить, жив ли еще Достоевский, а потом, заметив свой промах, попытаться превратить все в милую шутку. Но в такие моменты и раскрывалось, что весь ее показной ум — лишь уверенность в собственной красоте, чувствовала она, какие флюиды от нее исходят и как все реагируют на них. Умела этим пользоваться. Вот и весь ум. Но красива была по–настоящему. Волосы иссиня–черные, кожа белая, прозрачная, глаза сверкают — антрациты на снегу. Когда я впервые увидел ее, она танцевала. Совсем одна, что–то свое, без музыки, купаясь в жадных или завистливых взглядах окружающих. Тварственная особа. По настоящему ее звали Мария…