Эротическaя Одиссея, или Необыкновенные похождения Каблукова Джона Ивановича, пережитые и описанные им самим - Андрей Матвеев 4 стр.


— Ха, папа, — пунцово, как и положено блондинке, вспыхивает Лизавета, — ну что ты, право!

Ф. З. смахивает умильно накатившую слезу, затягивается сигарой и плюхается на матрац рядом с голым Каблуковым. — Оденься, — велит он Лизавете, — а то неудобно смотреть и понимать, что я уже старый. — И он начинает хохотать, Лизавета натягивает плавочки и блузку, а Д. К. просит позволения отлучиться в каюту и выбрать себе что–то более подходящее моменту, чем потерявший актуальность смокинг. — Все, как того хочет гость, — мирно отвечает Зюзевякин, швыряя окурок сигары за борт яхты.

(Память моя устала, и действие забуксовало на месте. Экспозиция немного затянулась, эта чертова яхта никак не может приплыть хоть куда–нибудь. Д.K. идет к себе в каюту, Д. К. роется в шмотках и выбирает себе белые джинсы и белую же капитанскую рубаху с короткими рукавами. Когда он появляется вновь на палубе, то к Лизавете и Зюзевякину уже присоединилась Кошаня. Втроем они нависли над правым бортом, манипулируя с рыболовными снастями. Матросов и капитана опять не видно, опять такое ощущение, что яхта управляется призраками, хотя сейчас и паруса поставлены, и мотор работает, и достаточно быстро шлепает их посудина к берегам уже упоминавшейся Турции. — Что поймать собираемся? — интересуется Каблуков. — Да мне все равно, — азартно отвечает Фил Леонидович, — я ужасно люблю морскую рыбалку, и для этого у меня есть даже большая накладная борода. — Он щелкает пальцами, неведомо откуда появившийся стюард протягивает боссу большую седую бороду, которую тот и приспосабливает к подбородку. — Ну что? — спрашивает довольный Зюзевякин, строя рожу отчаянного громилы. — Кошаня и Лизавета давятся от смеха, Каблуков садится в шезлонг и берет из рук стюарда очередной запотелый бокал со своим любимым пойлом, обородевший же Ф. З. внимательно смотрит за борт, всерьез надеясь поймать какую–нибудь громадную рыбину. — Вот наловим рыбки к вечеру, — говорит Зюэевякин, — Лизонька нам ее приготовит, и мы вновь потрапезничаем. А потом Джон Иванович нам что–нибудь расскажет. Ведь вы, как оказалось, рассказчик удивительный, а, Джон Иванович?

Каблуков польщен. Каблуков чувствует, что сегодня он обрел не просто покровителя, а друга, даже больше, чем друга — молочного брата, ведь он уступил Ф. З. Кошаню, он не пожалел для него длинноногой, статной, высокой твари с ромбически подстриженным лобком, так что теперь они соединены незримой нитью, связаны ей на всю жизнь, сентиментально думает Каблуков и посматривает на хорошенькую попку Лизаветы.

— Трудно сказать, Фил Леонидович, — говорит Д. К., — но некоторым нравится. Вот дочери вашей понравилось, например.

— А значит, и нам понравится, — уверенно заявляет Ф. З. — Клюет, — кричит на все море Кошаня, и Зюзевякин начинает подсекать…)

…но продолжим. Зюзевякин начинает подсекать, Лизавета с Кошаней прыгают рядом на палубе. Каблуков невозмутимо думает о том, что единорог действительно приносит ему счастье, как то и предвещала покойная тетушка. А ведь жизнь ломала Д. К., жизнь измывалась над ним, по крайней мере, стоит вспомнить хотя бы первые три года после маменькиных похорон, когда его, совсем еще малолетку, увезли из родного города на Богом забытое океаническое побережье. Да, частенько вспоминает до сих пор Д. К. те три года, но не о них сейчас речь, все должно идти своим чередом, дойдет пора и до океанического побережья, а пока надо вновь глотнуть пойла да подумать, что бы такого веселого рассказать вечером Зюзевякину и милым дамам. Повторить историю папеньки и маменьки (смотри вторую главу данного повествования)? Но буквально каких–то полчаса назад он рассказал ее Лизавете, так стоит ли?

— Не стоит, — говорит он сам себе, с прежним восторгом поглядывая на крутую Лизину попку, ему хочется пошлепать ее по ягодицам, хочется стянуть с нее плавки и впендюрить ей свой прибор, у которого сегодня сплошные обломы с самого утра. — Все, — говорит Зюзевякин, вытаскивая на палубу здоровенную рыбину непонятного происхождения, — а вот и наш ужин. — Он снимает бороду и бросает ее на палубу, рыба тяжело бьется о доски, Лизавета велит стюарду унести ее на камбуз (так принято говорить, если ты ходишь на яхте. Не в камбуз, а на камбуз, поначалу меня это очень смешило). — Отдохнем до ужина, Кошаня, — обращается Ф. З. к своей новой подруге. Та, и так уже измученная неутомимостью зюзевякинских чресел, соглашается с мрачным мужеством, и они удаляются в каюту. — Ну что, — говорит Лизавета, сидя на бортике яхты и массируя собственную грудь, — хочешь мне помочь? — Каблуков впивается губами в ее влажное, липкое лоно и понимает, что сегодня вечером он расскажет всей честной компании о своем прапрапрададушке. Да, том самом, который был прапра. — Еще, — шепчет Лизавета, стискивая его шею ногами, — еще, Джон Иванович…


Глава пятая,

в которой Д. К. начинает рассказ о корнях своего рода


Есть ли что более упоительное, чем ночи на яхте в открытом море? Давно пройдены Босфор и Дарданеллы, остался позади великий град Константинов с золоченой иглой Айя — Софии, совсем немного и до таинственных берегов Африки, где, по преданию, некогда водились магические единороги, что покровительствуют роду Каблуковых. Джон Иванович сидит на корме, в шезлонге, как это принято на борту сего суденышка, Лизавета расположилась прямо на палубе у его ног, милая, покорная, объезженная Лизавета, Ф. З. вновь смолит очередной «корoной–короной», Кошаня тихо посапывает у него на коленях (совсем миллионер девку заездил), стюард уже убрал остатки ночного пиршества, капитан несет вахту, матросы спят в кубрике, все при деле, как говорится, можно начинать.

Что же сказать вам, друзья мои, какую интонацию выбрать для очередного эпизода моего повествования? Что–то надоело ерничать, быть брутально–ехидным и насмешливо–грубым, ночь настраивает Д. К. на лирический лад, милая Лизавета, лапонька моя блондинистая, как мне понравился рыжий кок твоего межножья, как сладко мне было целовать твой пах, а потом входить в сладостную бездетную щель, нежнее которой на данную ночь нет для меня в мире! Но опомнись. Каблуков, говорю я сам себе, опять тебя повело, опять ты становишься брутально–ехидным и насмешливо–грубым, циничным ты стал, Каблуков, вот что я должен сказать тебе, а разве может цинизм украсить такого мага и мистика, как ты? И единорог, средоточие чистоты и невинности, проклянет тебя, рак уползет обратно в свою нору, смотри, Каблуков, сколь очаровательна этой ночью луна, ведь она тоже твой символ, именно в такие ночи гороскоп возвещает тебе необыкновенный прилив сил, ты способен уподобиться Богам этой ночью, так что забудь Лизкино лоно, воспари в эмпиреи, начни свободно странствовать в хаосе мира, сними фигурку единорога с шеи, поднеси к губам, попроси прощения за все, чем оскорбил ты его, хотя можно ли это сделать? — Нельзя, — отвечает, посмеиваясь, единорог, он соскальзывает с цепочки, вырастает до размеров большого и нежного зверя и ложится в тени основной (никак не могу уяснить, как все же она называется) мачты.

— Что же, Каблуков, — говорит он, — начинай.

И я начинаю. — Господа, — говорю я, обращаясь непосредственно к Зюэевякину, сделав вид, будто ни Кошани, ни Лизаветы не существует рядом с нами на этой палубе, — господа, прежде чем перейти непосредственно к рассказу о жизни и судьбе моего чертова прапрапрадедушки Каблукова (а может, что и еще несколько «пра», ничего существенного это не меняет), я должен хотя бы вкратце поведать вам печальную и до сих пор во многом неясную судьбу того рода, последним представителем которого являюсь. Да, я, Джон Иванович Каблуков, выродившийся квартерон (смотри уже неоднократно упоминавшуюся вторую главу данного повествования), принадлежу к роду, когда–то блистательному и могущественному, и лишь злая ухмылка судьбы видна в том, что сам я рожден безумными маменькой и папенькой, место моего зачатия — железнодорожная насыпь, да и родился я даже не в хлеву, а в деревянном бараке, на неструганом полу. А ведь начиналось все больше шестисот лет назад, одним тихим июньским утром, когда фелюга сенегальского пирата Эфраим–бея подошла к берегам того, что нынче известно по всем картам и путеводителям как Крымский полуостров. Недаром меня тянет сюда почти каждый год, недаром столь люблю я эту достопочтенную землю, на которую одним тихим июньским днем (как это гласят предания) ступил мой дальний предок, основатель нашего рода, рода Каблуковых. Эфраим–бею тогда еще не исполнилось двадцати лет, а пиратство уже было его судьбой. Не сохранилось, естественно, никаких изображений этого замечательного человека, но стоит мне закрыть глаза, как я представляю себе его: вот он, высокий, атлетически сложенный негр, некая смесь Мухамеда Али и Эдди Мерфи, идет по утреннему одинокому крымскому берегу. На нем ярко–алый плащ, на боку болтается кривоватая сабля сенегальских пиратов, белоснежные зубы скалятся в кровожадной усмешке просвещенного дикаря, простите мне мою иронию, господа, но что еще сказать о досточтимом Эфраим–бее, кроме того, что он любил гашиш и драгоценности, а фелюга его считалась самой быстроходной на всем Средиземном море? Так же сложно объяснить вам и то, как сенегальский молодчик стал видным деятелем средиземноморского пиратства, ибо я никогда не был в Даккаре не говорю на языках народностей волоф, фульбе, тукулер, серер и мандинго. Но какая мне сейчас разница, да и вам, господа, ведь главное во всем этом лишь то, что неведомыми нам путями загадочный Эфраим–бей оказался на Крымском побережье, да не один, а с прекрасной албанской пленницей, обитательницей одного из тогдашних турецких гаремов, любовь к которой пленила Эфраим–бея, что называется, с первого взгляда.

(Как успела мне рассказать тетушка, основоположник нашего рода увидел основоположницу в тот момент, когда его бравые молодчики захватили большое торговое судно одного турецкого деятеля, везшее розовое масло, золото, слоновую кость и албанских невольниц. Нина, так звали прекрасную албанку, отбивалась от мощных объятий первого помощника Эфраим–бея, уже приглядевшего симпатичный укромный уголок, но не тут–то было. Плененный ее красотой и возмущенный столь бесцеремонным отношением к ней своей правой руки, Эфраим–бей просто отсек первому помощнику голову (сделал, что называется, секир–башка), а Нину потащил в уголок уже сам — страстным и диким человеком был основатель нашего рода. Остается добавить, что вскоре после переезда в Крым Нина разрешилась от бремени, и еще один кирпичик прибавился в роду Каблуковых.)

После Эфраим–бея и Нины следовал их сын, Али–паша, какое–то время боровшийся за власть в Крыму и очень любивший (опять же, если верить преданиям) юных греческих пленниц и таких же юных татарских наложниц. От этого он, собственно, и пострадал — одна из них задушила его шелковым шнурком. (Но тут надо оговориться, все это лишь мужская линия Каблуковых, была еще и женская, чисто славянская линия, но о ней пока мои представления достаточно слабы, ведь до момента, когда потомок Эфраим–бея женится на русской княжне Апраксинoй, пройдет еще минимум сто лет, а корни Апраксиных меня как–то не интересуют.) Так вот, у Али–паши было два сына, уже не столь сенегалистых, один видом вылитый грек, другой — татарин. Собственно, матушка второго и придушила собственного муженька, очень ревнивая, по всей видимости, попалась дамочка. Двое наследников Али–паши долго (где–то в течение года) выясняли отношения, кто главный, но грек замочил татарина, отрубил голову ему и его ревнивой мамаше (не преминув заодно угробить и свою) и начал царствовать сам, но недолго счастье продолжалось. Хан Гирей I, предок того знаменитого пушкинского Гирея, намял бока моему греку (которого звали, почему–то, Али–паша II), и грек должен был смыться с Крымской земли. След его возникает сначала в Испании, затем — во Франции, где он и производит на свет моего очередного официального предка, французского шевалье д’Арсаньяка. Хорош переходик, а, господа? — возмущаюсь я, обращая свои взоры к усыпанному звездами небосводу, от паши к шевалье? Господа в лице Зюзевякина меланхолично кивают головой, мол, да, милостивый государь, вы абсолютно правы в своем недоумении, что хорошего в той неразборчивости связей, которую проявили ваши предки, то гречанки, то татарки, а то затесавшаяся француженка, да и с законностью происхождения тогда как? Ну, с этим все нормально, говорю я, Али–паша II быстренько переметнулся из мусульманства в католичество, ибо смог увезти с собой такое количество бриллиантов и золота, что римский папа (очередной Пий или Бонифаций, поди, вспомни сейчас) с удовольствием отпустил Али–паше II его мусульманские грехи и окрестил именем Али де Гиша, шевалье д’Арсаньяка, так что сын Али де Гиша, рожденный ему законной французской женой, маркизой д’Этуаль, тоже стал шевалье д’Арсаньяком, маркизом д’Этуаль.

Сволочью этот сыночек, надо сказать, оказался порядочной, больше всего он любил драться на шпагах, трахать замужних дам, быстренько спустил папочкины восточные накопления, завербовался под знамена испанской короны и даже умудрился прогуляться с Колумбом в одну из его поездок к берегам Америки. Но только в одну, ибо по возвращении обратно в Испанию вскорости отдал концы, успев, к счастью, оставить на свете и собственного сыночка, графа Таконского, (ибо женой его была бедная графиня Таконская), тут и мелькает впервые истинная тень Каблуковых, ибо «tacon» по–испански означает «каблук», судя по всему, первый из графов, Таконских был столь маленького роста, что носил сапоги на очень высоких каблуках, иное объяснение найти трудно, но именно младшего графа Таконского, сына бедной графини Таконской (бедной в самом прямом смысле, как церковная крыса, как нищий на паперти) и шевалье д'Арсаньяка, маркиза д’Этуаль за заслуги отца в экспедиции Христофора Колумба назначили посланником в Россию. Посланник Их Испанских Величеств Арнольдо Арсаньяк (первое «д» улетучилось), маркиз д'Этуаль, граф Таконский — замаешься, пока выговоришь. Конечно, граф не был счастлив, собираясь в далекую и неведомую Московию. Знал он об этом крае лишь одно: там всегда холодно и есть такое наказание Божие, что именуется снегом, а потому все ходят в шкурах, по улицам в стольном их граде Москве бродят медведи, лица смазливых девиц намазаны от мороза толстым слоем непонятного жира, в общем, маловато счастья, как сказал он своей матушке, да ехать надо. От королевских милостей не отказываются, тем паче что в родной Испанской империи младшему Таконскому ничего не светило — слишком уж от странного мезальянса произошел он на свет.

Арнольдо Таконский добирался до Московии добрых полгода, выехал он в январе, а в первопрестольную добрался аж в начале июля. Снега не было, медведей на улицах тоже, девки все выглядели здоровыми и ухоженными и пахли чем угодно, но только не жиром. Поселившись на посольском дворе, Арнольдо стал ожидать торжественного момента вручения своих верительных грамот и начал усовершенствоваться в питии местных напитков (один из них, что на меду, очень ему нравился), а стоял тогда на дворе одна тысяча пятьсот третий год, правителем Руси был Великий князь Иван Ш, и верительные грамоты наш Арнольдо должен был вручить именно ему.

Но вручение все затягивалось, прошло лето, наступила осень, погода все больше становилась похожа на ту, что представлял себе незадачливый дипломат еще там, в Испании, вот–вот выпадет снег, медовуха больше не веселит душу, а здоровые и ухоженные девки как–то враз слиняли и стали подобны тоскливому ненастному небу поры российской непогоды.

Впрочем, именно в это время об испанском посольстве вспомнили и одного из думских бояр, Василия Ртищева, Великий князь послал на посольский двор за молодым графом. Нашел боярин графа в состоянии затяжного перманентного похмелья, изба была грязной, воняло в ней чем–то тухлым и прокисшим, камзол графа поистрепался, да и сам он давно уже не напоминал того гордого идальго, что почти год назад покинул столь сладко вспоминаемые Пиренеи.

Вручение грамот Великому князю назначили на десятый день, и время это достопочтенный боярин употребил на приведение в порядок Поела Их Испанских Королевских Величеств, шевалье Арнольдо Арсаньяка, маркиза д’Этуаль, графа Таконского. Каждый день они парились в бане, каждый вечер боярин через толмача общался с Арнольдо на предмет этикета и прочих сложных и славных вещей, Арнольдо заказал себе шубу (видимо, не столько к моменту встречи с Великим князем, сколько к наступающим холодам) и стал вновь так же бодр и весел, как в уже давнем теплом июле, когда впервые ступил на эту варварскую землю.

Минуло десять дней, и Арнольдо проводили ко двору. Но тут, господа, думается мне, надо сделать пропуск всей официальной части бытия испанского посла, ибо это довольно далеко отводит нас от собственно темы разговора, не так ли, Фил Леонидович? — обратился я к милейшему хозяину, совсем уже разнеженному моим рассказом и нагло гладящему Кошаню в том самом месте, где находится такое теплое и уютное межножье. — Истинно так, Джон Иванович, — благостно отвечает мне хозяин, закуривая очередную «корону–корону», а яхта все так же неторопливо плывет по спокойному Средиземному морю, то ли к Африке, то ли куда еще, что, впрочем, абсолютно неважно, думаю я, и вновь обращаюсь к попутчикам:

…но продолжим, господа. Ведь именно эти слова начертаны на нашем родовом гербе. Роль боярина Василия Ртищева во всей этой истории заключается не только в том, что он водил благороднейшего Арнольда в баню, о нет! Ибо была у боярина дочь, светлейшая Апраксия, статная высокая дщерь с густой золотой косой и крепкой белой грудью. Арнольдо молод, Арнольдо пылок, Арнольдо в своей Испании никогда не видел таких обольстительно пышных, золотоволосых и белокожих девиц. Сердце его сражено, господа, вновь обращаюсь я к Зюзевякину, Кошане и Лизавете, да, сердце бедного графа пронзено стрелой Амура, и ближе к весне, когда несколько раз уже успело пахнуть теплым и терпким воздухом грядущего, граф отправился в боярские хоромы просить руки несравненной Апраксии. Боярин Василий вначале загневался, ведь бусурманин же Арнольдо, граф Таконский, пусть и наловчился за это время бегло говорить на родном боярину языке, пусть и титулов у него целый воз (в отличие от денег, как давно уже смекнул боярин), но тут любимая дочь призналась батюшке, что и ей приглянулся симпатяга граф, а души в дочери, надо сказать, боярин Василий не чаял. Лишь одно условие поставил он графу: перейти в истинно христианскую, то бишь православную, веру, и фамилию взять приличную. Внимание, господа, говорю я, пора вновь призвать стюарда с шампанским, велите, Фил Леонидович, подать еще пару пузырей остуженного «Дом Периньон», ибо приближается святая минута — минута появления моей фамилии на свет!

Назад Дальше