Медсестра навещала юного Каблукова исключительно вечерами, вечерами она оставляла ему харчи на весь следующий день, сурово расспрашивала о том, как идут в школе дела, и советовала вести себя поаккуратнее с портовыми девочками, ибо подхватить от них чего–либо сейчас проще простого, она таких подцепивших дурней в своей поликлинике каждый день видит. Каблуков смотрел на это крашеное чудо, Каблуков временами даже чувствовал некое воодушевление в собственном теле, но надо честно сказать, что такое же воодушевление чувствовал он и в моменты совместных со Славиком и Витьком развлечений, чего бы они ни касались — и подглядываний в городской бане, и походных тисканий у развеселого ночного костра. Так что интерес юного Каблукова к Розалинде был довольно абстрактным, что же касается самой Розалинды, то тут все было, как оказалось впоследствии, наоборот.
(Вот только самый первотолчок ее интереса ко мне до сих пор непонятен Д. К. Но что было, то было, думает Каблуков, принимаясь наводить порядок в своем милом дачном особнячке. А ведь смешно вновь переживать все те глупости, думает Д. К., пытаясь найти неизвестно куда запропастившийся веник.) Да, до сих пор непонятно одно — что послужило самой первопричиной, то бишь первотолчком, только однажды, когда юный Джон Иванович принимал обычный для себя душ перед сном (чистоплотностью он отличался всегда), Розалинда открыла дверь и вошла в ванную комнату. Была она в белом накрахмаленном халате, волосы перехвачены белой же накрахмаленной косынкой, в общем, вся она была белая и накрахмаленная, только вот Каблуков даже не заметил из–за клубов горячего пара, что кто–то зашел в ванную комнату, и все продолжал радостно тереть мочалкой собственную промежность.
— Ух ты, какой голенький, — восторженно сказала Розалинда, и испуганный Д. К. выключил душ. С него стекала вода, вокруг бушевали клубы пара, прибор его, размягченный от собственных нежных ласк, был расслабленным и поникшим. — Боже, какая славная пипка! — с придыханием сказала Розалинда, трогая своими наманикюренными пальцами каблуковского птенчика. — Ой, — сказал юный Каблуков. — Да ты не бойся, солнышко, — почти нараспев произнесла внезапно покраснешая медсестра, — хочешь, я тебе спинку помою? — Хочу, — как–то тихо ответствовал Джон Иванович. — Повернись задом! — скомандовала Розалинда.
Каблуков повернулся, и ему принялись мыть спинку. Надо сказать, что в последний раз кто–то, а не он сам, мыл ему спинку уже так давно, что он не мог и припомнить. Матушка, наверное, безумная и горячо любимая, но ведь когда это было! И тут вдруг юный Каблуков заплакал, слезы катились по его щекам, он всхлипывал, а Розалинда нежно терла ему спинку, приговаривая: — Вот какой мальчик славный, вот какая у него спинка замечательная! — Каблуков перестал плакать, Каблуков почувствовал, как в разнеженном и размягченном приборе появляется стальная пружина и он начинает подыматься и крепнуть прямо на его, каблуковских, глазах. В этот–то момент руки Розалинды начали мыть ему живот и спокойно, как будто так и положено, еще раз намылили затвердевший прибор Каблукова. — Чудненькая вещица, — ворковала Розалинда, — дай я ее поцелую. — Нет, — вскричал испуганный Каблуков и залился краской. — Глупый, — сказала ему медсестра, — ведь это даже полезно. — Нет, — твердо стоял на своем Каблуков, и Розалинда отстала от него, но намыливать не перестала, и тут юный Джон пришел в совершенно поразительное состояние: прибор его затвердел, как мамонтов бивень, а ягодицы свела мучительная судорога. — Боже, — низко проворковала Розалинда, — подожди–ка минутку. — Каблуков подождал, и за эту минутку Розадинда сняла с себя халат и косынку, а так как под халатом на ней больше ничего не было, то ей оставалось просто забраться к Каблукову в ванну и продолжать его мылить, мять, тереть, то есть доставлять своим умелым и профессиональным рукам все эти забавные осязательные наслаждения. — Ой, — сказал Каблуков, — уф-ф, — добавил он через минуту, — ай, — вскричал он, оставив свои липкие следы в Розалиндиных ладонях. — Вот и чудненько, — заявила она, начав окатывать Каблукова из душа.
С этого вечера жизнь Д. К. резко изменилась. Теперь он ощущал в полной мере, что такое нежная и любящая мамочка, какой, честно говоря, его собственная маменька не успела стать. Розалинда откармливала его, Розалинда стряхивала с него пылинки, Розалинда часами могла гладить его по голове, наблюдая, как юный Д. К. делает уроки. Единственное, что отличало их отношения, так это ночные покушения Розалинды на каблуковский прибор, число коих в некоторые особенно уж сладострастные ночи доходило до шести раз. После этого юный Каблуков на несколько суток выбывал из игры, а Розалиндина кормежка становилась еще интенсивнее, чем обычно. Да, Эдем, милая Аркадия, рай в полном смыслу этого слова, белокурая крашеная медсестра будто сошла с ума и решила сотворить это и со своим младым наперсником. Впрочем, довольно скоро наступил день, когда юному Каблукову надоело постоянно тешить эту достаточно мощную для его хрупкого мальчишеского телосложения диву, и чего он и хотел отныне, так лишь того, чтобы Розалинда оставила его в покое, ибо сил у него, честно говоря, уже не оставалось Но Розалинда не понимала этого, и печаль Каблукова росла с каждым днем, тут–то провидение снова вмешалось в его судьбу.
Однажды, когда Розалинда привычно наслаждалась столь ею любимой вздыбленной игрушкой и уже приноравливалась, как бы поувереннее и поладнее пристроить ее в своем бездонном межножье, юный Каблуков сказах — Знаешь, Роза (почему–то от этого беспардонного сокращения медсестра млела и вспыхивала пунцовым цветом), мне тут видение было. — Что за видение? — испуганно спросила суеверная, как и положено в таких случаях, подруга его утех. Каблуков понял, что рыбка попалась на крючок и принялся вещать дальше: — Сплю я сегодня после школы, тут мне сон приснился. Маменька окликает меня и говорит — сыночек, рано ты грешить начал, может, остановишься, а то Господь тебя совсем этого лишит! — Чего этого? — не поняла вначале подруга, а потом посмотрела на беспомощно скрючившийся между ее пальцами каблуковский прибор. Ведь только что он был совсем другим, сильным и гордым, готовым пронзить ее как стальной раскаленный жезл. Но стоило ее юному другу сказать о своем видения, как… И мадам заплакала, она почувствовала, что не только сама впала в грех, но вовлекла в него и милого ее сердцу мальчика.
— Ай, Джонни, — запричитала она, — что же я наделала!
Каблуков же, спокойный и довольный Каблукев, впервые ощутивший внезапно пришедшую магическую (можно сказать и так: мистическую, а еще лучше магически/мистическую) силу, гладил эту сладкую женщину по небрежно крашенным перекисью волосам и говорил: — Не волнуйся, но это значит, что нам пора расстаться. — Да, да, — отвечала перепуганная пышка, выпустившая, наконец–то, каблуковский прибор на свободу, — а что еще сказала твоя матушка? — А еще, — продолжал с воодушевлением юный ДК, — было сказано, что если мы расстанемся, то Господь вознаградит тебя в полной мере. — Как это, в полной мере? — сразу же заинтересовалась она. — А вот того я не знаю, — печально проворковал Д. К., — этого маменька мне не сказала.
Розалинда вытерла слезы и окончательно покинула постель Каблукова. В последний раз Джон Иванович смотрел на ее белое полное тело и думал о том, как приятно ему было утопать в нем, но всему приходит конец. Да, думал юный Д. К., всему приходит конец, а Розалинда уже надела свой белый накрахмаленный халат и деловито повязала косынкой волосы. — Значит, говоришь, Господь вознаградит? — Да, — ответил Каблуков, чувствуя, как неизбывная печаль поселяется в сердце, — так мне сказала маменька…
Надо отметить, что Господь действительно вознаградил Розалинду. Через несколько дней после того, как Серафима вернулась с материка, а Д. К. опять начал проводить свободное время с Витьком и Славиком в компании с бодро тискающимися одноклассницами, медсестру внезапно вызвали на одно иностранное судно, стоящее на рейде, — у капитана–аргентинца случилась какая–то болячка и нужна была постоянная сиделка. Мадам так хорошо ухаживала за знойным, но больным кабальеро, что тот внезапно потерял голову и через год, расставшись со своим мужем–китобоем, она отбыла в далекий город Буэнос — Айрес, на чем следы ее в жизни Каблукова окончательно исчезают.
Да, но то следы в жизни, а не в душе, ибо недаром мне довелось сейчас вспомнить эти сладкие утехи юности. Если и была в моей жизни первая любовь, то именно Роксана/Розалинда может претендовать на эту высокую честь, Д. К. смеется, Д. К. в полном восторге, Д. К. машет веником и гоняет пыль по всему дачному домику. И что поделать, пусть судьба развела нас, значит, так было угодно, но ведь именно тогда впервые пришел ко мне этот таинственный дар, искусство магического прорицания впервые улыбнулось своей таинственной томной улыбкой, как бы говоря, что не оставит и впредь… С этими словами Д. К. кладет веник на место и отчего–то вспоминает своего прапрапра (и сколько там «пра» еще?) дедушку, до которого дошел (будем надеяться), наконец–то, черед в наших с Каблуковым воспоминаниях.
Надо отметить, что Господь действительно вознаградил Розалинду. Через несколько дней после того, как Серафима вернулась с материка, а Д. К. опять начал проводить свободное время с Витьком и Славиком в компании с бодро тискающимися одноклассницами, медсестру внезапно вызвали на одно иностранное судно, стоящее на рейде, — у капитана–аргентинца случилась какая–то болячка и нужна была постоянная сиделка. Мадам так хорошо ухаживала за знойным, но больным кабальеро, что тот внезапно потерял голову и через год, расставшись со своим мужем–китобоем, она отбыла в далекий город Буэнос — Айрес, на чем следы ее в жизни Каблукова окончательно исчезают.
Да, но то следы в жизни, а не в душе, ибо недаром мне довелось сейчас вспомнить эти сладкие утехи юности. Если и была в моей жизни первая любовь, то именно Роксана/Розалинда может претендовать на эту высокую честь, Д. К. смеется, Д. К. в полном восторге, Д. К. машет веником и гоняет пыль по всему дачному домику. И что поделать, пусть судьба развела нас, значит, так было угодно, но ведь именно тогда впервые пришел ко мне этот таинственный дар, искусство магического прорицания впервые улыбнулось своей таинственной томной улыбкой, как бы говоря, что не оставит и впредь… С этими словами Д. К. кладет веник на место и отчего–то вспоминает своего прапрапра (и сколько там «пра» еще?) дедушку, до которого дошел (будем надеяться), наконец–то, черед в наших с Каблуковым воспоминаниях.
Глава девятая,
в которой Джон Иванович расслабляет Лизавету своим шаловливым пальцем, проигрывает в шахматы Зюзевякину и вновь превращается то ли в Шахерезаду, то ли в Маргариту Наваррскую
Как это водится, прошло два или три дня, впереди уже маячили беспутные скалы Гибралтара, яхта «Лизавета» спокойненько покачивалась на очередной средиземноморской волне, а Джон Каблуков растирал патентованным американским средством для (а может, против) загара шелковую спинку своей новообретенной подружки, носящей то же, что и яхта, имя. — Потерпи, Лизаветушка, — ласково говорил он ей, с силой втирая в кожу американское патентованное средство. Лизавета терпела, Лизавета попросту млела от сильных и нежных каблуковских рук, Лизавете хотелось только одного — чтобы Джон Иванович не останавливался лишь на спине, а спустился ниже, через всхолмья ягодиц, через подлесок мохнатого оазиса, к шоколадно–мускулистым взгорьям ног. — Вот так, Лизаветушка, — продолжал свою песню Каблуков, заканчивая обрабатывать мазью ноги миллионерской дочери, — а теперь пора и на спинку повернуться! — Лизавета покорно и доверчиво поворачивается на спинку, Каблуков начинает натирать все той же мазью все те же задорно торчащие в разные стороны небольшие Лизаветины грудки, Лизавета хмыкает и ждет, когда руки Каблукова начнут натирать живот, а потом поласкают (она в этом просто уверена) и сам ее оазис, небольшой такой, курчавый оазис, а от ласк этих Лизавете становится сладостно, особенно, когда шаловливый палец Джона Ивановича проникает в расщелину и нащупывает маленький бугорок, который начинает расти от этого, такого же шаловливого, как и палец, прикосновения, а Лизавета погружается в туман, Лизавета пребывает в тумане, наяды, нереиды и прочие сладкоголосые твари начинают что–то петь внутри нее, и вот она уже не может сдержать этих песен, — еще, Джон Иванович, — просит она, — еще, родненький мой, — а Д. И. Каблуков рад стараться и все продолжает и продолжает вести столь занимательную игру с бугорком, с этим маленьким, но твердым, непонятно откуда возникшим в Лизаветиной расщелине члеником, но вот наяды, нереиды и прочие сладкоголосые твари испускают последний оглушительный вопль, и Лизавета, сжимая ноги, отводит от своего межножья талантливую руку Каблукова. — Хорошо? — подмигивает ей Д. К. — Хорошо, — так же подмигивает ему Лизавета и вновь переворачивается на живот, ибо теперь обряд намазывания совершен и действительно можно загорать, покачиваясь на очередной средиземноморской волне.
На палубе показываются давно уже отсутствующие Зюзевякин с Кошаней. Кошаня (пусть вновь она станет именем собственным, а не нарицательным) в таком же неглиже, как и Лизавета, такая же загорелая, только высокая и стройная, чем–то напоминающая сейчас Каблукову Сильвию Кристель, а их милейший хозяин, сам Ф. Л.З. (употребим на этот раз тройную аббревиатуру, то есть полное ф. и.о.) одет в ярко–красные, но отчаянно потрепанные шорты, и волосатое его брюхо опасно лоснится на солнце.
Да, друзья вновь в сборе, яхта, покачиваясь, продвигается к скалам Гибралтара, буревестники, альбатросы, крачки и иная птичья нечисть с оглушительным гвалтом кружат в небе, порою закрывая своими тельцами и крыльями диск оголтело–золотого солнца, столь обжигающего в этих местах. Зюзевякин начинает проделывать с Кошаней ту же намазывательную процедуру, что сотворил несколько минут назад Каблуков с Лизаветой, только стеснительный Фил Леонидович обходится без игры собственного шаловливого пальца с Кошаниным бугорком (не стоит сомневаться, что у нее таковой тоже имеется и в размерах будет поболе Лизаветиного, если не верите, спросите у Каблукова), а потом дамы начинают загорать на пару, Ф. З. же предлагает Д. К. сыграть в шахматы.
Это еще одна, кроме кошань (раз во множественном числе, то пусть идет с маленькой буквы), страстишка Зюзевякина, да и шахматы у него отменные, сделанные на спецзаказ, из слоновой кости, украшенные изумрудами и бриллиантами, да еще крупным индийским жемчугом. Неоднократно в последние дни доводилось Каблукову припечатывать хозяина яхты быстрым матом, начав, впрочем, как всегда с банального е 2‑е 4, ибо пусть и был Зюзевякии страстным шахматистом, но играл из рук вон плохо, да, вдобавок, любил играть черными, только черными, исключительно черными, блистательный ритор Каблуков вновь двигает пешку с е 2 на е 4. — Опять проиграешь, папаня, — с придыханием говорит лежащая попой кверху Лизавета. — Ну и что, — бормочет поглощенный шахматной страстью миллионер, — можно и проиграть иногда, не велика потеря, если проиграешь пару раз такому милейшему человеку, — и внезапно Зюзевякин начинает выигрывать.
— На что играем? — спрашивает отчего–то меркантильный сегодня Каблуков. — Ну, — мычит Зюзевякин, — если я проиграю, то ставлю всем ящик шампанского. — «Дом Периньон»? — уточняет Кошаня (опять с заглавной, в дальнейшем это больше оговариваться не будет). — «Дом Периньон», — молчаливо подтверждает кивком головы Ф. З. и вновь обращается к Каблукову. — А если вы проиграете, Джон Иванович, то не обессудьте, но придется вам дальше поведать историю ваших предков, не так ли, девочки? — обращается Фил Леонидович Зюзевякин к дочери и любовнице. — Отлично, — говорит разморенная жарой и игрой пальчика с бугорком Лизавета. — Лучше уж «Дом Периньон», — мяукает Кошаня, но, надо сказать, ей сегодня не везет.
Да, Кошане не везет, ибо Каблуков умудряется проиграть еще быстрее, чем обычно выигрывает. Видимо, расслабительная процедура, связанная с американской патентованной мазью, всхолмьями, взгорьями, оазисом, пальчиком, бугорком (машинка вновь выстукивает латинское эт сетера), воздействовала не только на Лизавету, но и на него, как бы печально ему сейчас от этого, не было (ведь проигрыш — он всегда проигрыш). Зюзевякин бережно складывает шахматы обратно в коробку, инкрустированную золотом и слоновой костью, и предлагает всей честной компании переместиться в тень, ибо на жаре долго не поразглагольствуешь, не так ли, обращается он к Д. К., истинно так, отвечает ему Джон Иванович, и вся честная компания перемещается под большой парусиновый тент, натянутый между мачтами. Стюард приносит фрукты и прохладительные напитки, друзья устраиваются в заранее облюбованных шезлонгах. — Ну что, Шахерезада? — нетерпеливо спрашивает охочий до всяческих историй Зюзевякин. — Скорее уж, Маргарита Наваррская, — смеется Каблуков, с детства чувствуя особую предрасположенность к образу мудрой и чувственной французской королевы, и приступает к дальнейшей части своего «Гептамерона», то бишь родословной (первую см. в главе пятой).
— Да, господа, — обращается Джон Иванович Каблуков ко всей честной компании, — вернемся к Арнольдо и Апраксии. Ровно через девять месяцев после брачной ночи бывшая мадам Ртищева, а ныне сударыня Таконская/Каблукова родила своему мужу чудесного младенца мужского пола, которого — в честь Великого князя — назвали Иваном. А через некоторое время после рождения Ванюши Каблукова Великий князь отдал Богу душу, что же касается наших Арнольдо и Апраксин, то у них все было в полном ажуре, бывшая Ртищева вновь была на сносях (на этих словах девственный зверь единорог опять соскочил с цепочки и растянулся у ног Каблукова–последнего), а муж ее, Каблуков I, увлекся ловчей охотой с помощью соколов, беркутов и другой птичьей твари. В дальнейшей истории моего рода на какие–то двадцать — двадцать пять лет наступает пауза, ибо больше о жизни Арнольдо и Апраксин ничего неизвестно, разве лишь то, что родила подруга жизни доблестному испанскому идальго еще пять дочерей. Пятеро дочерей и один сын, уже упомянутый Иван, который сочетался через положенное количество лет с приятной видом девицей из рода то ли Мусиных, то ли Пушкиных, то ли Бобрищевых, то ли Кутузовых, а та родила ему сына Алексея, жизнь которого выпала на не столь уж приятную для воспоминаний эпоху царя Ивана Грозного. (Каблукову становятся грустно. Каблуков смотрит на небо, на солнце, Каблуков опять приходит в хорошее настроение.)