– Да, бригадир, – кивнул Серж.
– Как этнический немец, я всегда грешил излишним наукообразием. – Бригадир погасил окурок в малахитовой пепельнице, поднесенной Антонием. – Может, кто-то из вас объяснит это Сержу?
Все нехотя переглянулись. Желающих явно не было.
– Некому? – обвел их взглядом бригадир.
Бригада молчала.
– Я готов объяснить, – вдруг произнес Латиф.
Он расстегнул молнию своей кожаной куртки, снял ее, оставшись в узкой рубашке зеленовато-стального цвета. Неспешно расстегнул пуговицы, снял рубашку, оставшись в белой сетчатой майке. Стащил с себя майку и повернулся к Сержу спиной. На этой смуглой мускулистой спине виднелось большое, почти во всю спину тавро – герб Теллурии, выжженный три года назад следователями в омской тюрьме. Судя по шрамам, тавро выжигали постепенно, совмещая этот процесс с многодневным допросом. Серж уставился на спину. Герб, составленный из ожогов разной толщины, был ему известен как никакой другой: горы с восходящим солнцем, пещера Мактулу в окружении двух ладоней, шершень на эдельвейсе и надпись на алтайском: “МИР И СИЛА В ЕДИНСТВЕ”. На официальном гербе шершень был голубым. Это голубое насекомое, сидящее на горном цветке, всегда очень нравилось Сержу, в нем чувствовалось что-то грядущее, сильное и просторное. Солнце сверкнуло на золотом молотке, все еще удерживаемым Микитком, попало в глаз Сержу. Он невольно перевел взгляд на еще один – маленький, оттиснутый на золоте – герб этой страны, подарившей ему не только профессию, но и смысл жизни.
Все, кроме Латифа, смотрели на Сержа. Бледные до этого скулы его порозовели, губы разошлись в подобии беспомощной, почти детской улыбки.
– Я… все понял, – выдохнул он.
Латиф обернулся и посмотрел ему в глаза.
– Я понял, – повторил Серж уже твердо.
– Вот и прекрасно, – кивнул бригадир, дотянулся и сжал узкое запястье Сержа.
Латиф стал одеваться. Микиток спрятал свой молоток.
– Ну а теперь переходим к гвоздодеру, – громко сказал бригадир.
Бригада облегченно зашевелилась.
– Микиток, ваша очередь.
Тот потер свои холеные руки, словно перед едой, сцепил замком, треснул суставами:
– Да, гвоздодер… Господа хорошие, не могу сказать, что мне крайне приятно это вспоминать, ну так это вполне естественно, это в правилах игры, ведь правда? Вроде пора привыкнуть за десятилетнюю практику, успокоиться, воспринимать это как нечто вполне себе обыкновенное, да? Например, как поскальзывание на весеннем льду! Шел, шел, человек, вполне приличный, умный, обаятельный, хорош собой, одет со вкусом, можно сказать – денди, и вдруг – лужица, тонкий ледок, поскользнулся и – бац! Сел в лужу. И что? Слезы? Проклятия? Ничуть! Чертыхнулся, встал, рассмеялся, отряхнулся. Пошел дальше. А у нас… то есть у меня, не так. Совсем не так. Легкости нет с кривыми. Легкости! Не получается это – встал, отряхнулся, пошел. Не получается. И ничего поделать не могу! Готовлюсь, настраиваюсь, медитирую, молюсь, уговариваю себя, договариваюсь сам с собой, что, когда вкривь пойдет, надобно мысленно начать петь какую-нибудь жизнеутверждающую оперную арию или что полегче – опереточную даже: по-о-о-оедем в Вараздин, где всех свиней я го-о-о-осподин, я буду холить ва-а-а-ас, как свинопас! Вот таким манером… Но – не получается. Ни опера не помогает, ни оперетта. Гвоздодер! Это такой сверчувствительный моментик в практике каждого плотника, оро[41], компликация, кошмарик, черт его побери со всеми потрошками! Мы не роботы, не дубины стоеросовые с нервами-канатами, не циничные наркодилеры, это ясно как день, господа хорошие! Плотницкое ремесло требует не токмо сверхчуствительности и точности. Но и этики. Но и это не гарантия! И никто никогда не застрахован, будь ты хоть честнейший плотник – золотые руки, а все равно, все равно рано или поздно – вильнет, пойдет вкривь, проклятый. Фатум! Да! Ну, хватит преамбулочек. Так вот, полгода назад пригласили меня в один хуторок забить пару гвоздей. Путь, надо сказать, неблизкий. Весьма! Дальний вызов, понимаете ли, случается, и нередко, а как же. Я никогда, никогда не манкирую дальними вызовами. Принципиально, господа, принципиально! Noblesse oblige[42]. Тем более хутор достаточный, цена существенная. Заложили мы, стало быть, колясочку, собрал я инструментик, погрузились, пихнул Андрюшку: поехали. Ехали часов восемь. С остановками, привалами, самоварчиком… Дорога – прекрасная, Брянщина, известное дело, война не дотянулась, чистота, приветливость, новые роботы, здоровый зооморфизм. К вечерку доехали до места, живописные такие куртины, поля гречишные в цвету, пчелки гудят, достаток, понимаете ли, облака, закат, погодка, вольный ветер. Встречает меня управляющий заказчика, вполне приличный, цивилизованный господин с охраной, говорит по-английски, сопровождают в хутор. Подъехали – батюшки-светы! Превосходная усадьба из дерева, и не под кондовую Русь, а бунгало эдакое, пристройки, конюшня, сады, огороды, стрельбище, аэродромчик, три бассейна, водопад. Проводят к хозяевам. Отец и сын. Причем отец американец, а сын калифорниец. Весну и лето проводят в Брянской Республике. Почему бы и нет? Видно, что сильная любовь, не скрывают чувств, а зачем, зачем скрывать-то?! Сын красавец писаный, эдакий калифорнийский Аполлон, высокий, серые глаза, кудри, стать. Отец тоже не урод, приветлив, прост, улыбчив: “Wouldn’t you like a bite to eat after your trip?”[43] “With pleasure, sir!”[44] Усадили за стол, попотчевали вегетарианским стейком с початком кукурузы, сами пьют огуречную воду, готовятся. Первый раз. Поэтому опытного плотника и позвали издалека. И прекрасно! Я откушал, уточнили условия, стали начинать. Прошли в помещение, переоделись, стали они обниматься, целуют руки друг другу, лавина нежности, слезы, пожелания и расставания, прелестная, прелестная сцена. Волнуются, а как же. Успокоил, подготовил, уложил. Отцу забил как в масло. Все чисто, пошло белое, радость, поля превосходные, новый мир, слова, bosorogos[45], лавина. Забил сыну. И пошла кривизна. Причем по-тяжелому, tornado[46], поля темнеют стремительно, гнуснейшим образом-с! Отец лежит рядом: радость, проникновение, благожелание. А сын – в пропасть. Я Андрюшке: гвоздодер, живо! Подкатил, открыли, взяли, всунули Аполлона в гвоздодер, а он у меня тогда еще просторным не был, старенький, шанхайский самодел, еле втиснули, парень здоровый, ступни голые торчат. А отец – про орбиты электронов, про неопределенность Гейзенберга, он физиком оказался, и стал свободной частицей, фотоном, и полетел сквозь орбиты, и жаждет встретить сына для энергетического слияния. Оказывается, они с сыном – пара запутанных фотонов, одна, так сказать, квантовая семья. Изрекает папаша с завидной высокопарностью, что они, дескать, одна квантовая семья, испущены одним источником, что надобно токмо преодолеть время… Но мне, господа хорошие, не до ядерной физики: у сына – естен тану[47]. Стал тянуть гвоздь, идет плохо из рук вон, поля темнеют, камера ревет, отсосы, пульс. Еле-еле вытягиваю, и вдруг – агония, ноги затряслись. Журектын токтауы[48]. Ну, тебене[49], топ-адр в сердце, естественно. Давление сбросил, взял в argada[50], включил индуктор. В общем и целом, господа, запустил ему сердце в тот самый момент, когда гвоздь вытащил. Вынули Аполлона из гвоздодера, прижгли, шокнули. Очнулся. А отец полежал, встал, радостный, и говорит: “I’m waiting for you in the photon stream, my son”[51]. И пошел вон из плотницкой. Вот такая, дорогие мои, гвоздодерная история.
– Так быстро журектын токтауы? – спросил Лаэрт. – Вот уж повезло.
– У меня такое было дважды, – потянулся и встал Арнольд Константинович. – Поля темнеют и сразу – журектын… Катастрофа.
– Естен тану вовсе не подразумевает журектын токтауы, – возразил Витте. – Если поля сразу потемнели, это еще не чирик жалан[52].
– Согласен, бригадир, полностью согласен, но есть природные алсыз[53], – развел руками Арнольд Константинович, направляясь к лесу. – Токтауы не токтауы, а потеря речи – легко. Легко! Врожденная слабость, что поделать, хоть и сам, как вы сказали, Аполлон.
– Аполлон, красавец, нибелунг! – Микиток тоже встал, прижимая руки к груди. – Арнольд Константиныч, дорогой, вы, никак, пописать?
– Не пописать, а отлить лишнего… – пробормотал тот на ходу, не оборачиваясь.
– Я с вами, я с вами! – заспешил Микиток.
– М-да, гвоздодер у вас теперь новый, датский, – закивал вслед Латиф.
– Из этого бы ноги не торчали, – усмехнулся, треснув бровью, Лаэрт.
– Хороший, большой, но много места занимает в багаже! – Микиток махнул рукой на жующего Дуная.
Битюг поднял уши, не переставая жевать. Громадный, лоснящийся черной складчатой кожей член его дрогнул, и из него с шумом ударила в землю толстая, мощная, с доброе бревно толщиной струя мочи.
– М-да, гвоздодер у вас теперь новый, датский, – закивал вслед Латиф.
– Из этого бы ноги не торчали, – усмехнулся, треснув бровью, Лаэрт.
– Хороший, большой, но много места занимает в багаже! – Микиток махнул рукой на жующего Дуная.
Битюг поднял уши, не переставая жевать. Громадный, лоснящийся черной складчатой кожей член его дрогнул, и из него с шумом ударила в землю толстая, мощная, с доброе бревно толщиной струя мочи.
– Чужой пример заразителен! – выкрикнул Арнольд Константинович, входя в лес.
Бригада услышала лесное эхо.
– А мой индуктор давно уже каши просит, – вспомнил Иван Ильич. – Если вкривь пойдет, надо что-то придумывать…
– Можно и без индуктора, – заговорил Серж. – Давление плюс поля.
– Вот-вот… – потянулся и запел, зевая, Иван Ильич. – Вся надежда на поля, на поля, на поля-я-я!
– Одними полями тартык каду[54] не выпрямишь. – Лаэрт встал, с треском потянулся.
– Ак соргы[55] помогает всегда, – возразил Серж.
– Да, помогает! – скорбно-иронично закивал Лаэрт. – А качать перестал – и чаклы[56]! И уже не гвоздодер нужен, а гроб.
– Ак соргы зависит от силы поля плотника, – бригадир потягивал чаек, посасывая лакричный леденец.
– Если поле мощное – индуктор не нужен, – с категоричной деликатностью кивал Латиф.
– Не все сильными родились. – Лаэрт сделал несколько плавных движений из танцев зверей.
Когда Микиток и Арнольд Константинович вернулись, бригадир сделал знак Ивану Ильичу:
– Ваш черед, коллега.
– Мой черед. – Тот поставил пустую чашку на доску, с трудом сел по-турецки, положил руки на свои толстые, шарообразные колени. – История эта случилась тоже не очень давно.
Он смолк, сосредоточившись. Его широкое, породистое лицо с пухлыми, почти по-детски розовыми щеками, маленькими, чувственно-полными, упрямыми и самоуверенными губами и живыми, умными и быстрыми глазами словно вдруг окаменело, став мраморным изваянием, и сразу в нем проступило со всей неумолимостью нечто тяжкое, эмоционально неподвижное, неприветливо-грозное, как бывает зачастую на лицах государственных сановников или полководцев. “Вверенный мне мир людей крайне несовершенен, – словно говорило это лицо. – Это мир хаоса, энтропии, мелких страстей и эгоистичных побуждений. Чтобы направить этот мир на благо, цивилизовать и окультурить, сделав осмысленно-полезным для человечества и осознанно-благопристойным для истории мировых цивилизаций, нужно уметь обращаться с этой гомогенной массой, уметь подчинять ее. А для этого надо победить в себе желание различать в этой массе отдельных личностей, надо стремиться видеть только ее самое как единую личность, надо понять и принять истину, что люди – это только масса”.
Но привыкшие к лицу Ивана Ильича члены бригады Витте прочли на нем вовсе не эти мысли, а совсем другое, известное каждому связавшему себя с трудной и опасной профессией: плотник не должен никогда пробировать теллур.
Окаменевшее лицо Ивана Ильича словно по буквам произносило эту максиму.
– Мы все уверены, что знаем точно, чего хотим на этом свете, – заговорил Иван Ильич, и лицо его вдруг так же резко потеряло свою мраморную неумолимость, став обычным человеческим лицом. – Во всяком случае, мы научились убеждать себя в этом. Мы хотим счастья. И для достижения оного избираем свои пути, зачастую извилистые до невероятности. Нет и не может быть двух одинаковых людей. Нет и не может быть двух идентичных путей к счастью. У всех свой путь. И все счастливы по-своему. Итак, женская история. Одинокая дама средних лет, но вполне красивая и привлекательная заказала опытного, дорогого плотника. Приезжаю. Скромная квартира в пригороде Уфы, признаки вынужденного одиночества. Вдова. Голограмма покойного мужа и что-то вроде алтаря с вещами покойного. Деликатно, со вкусом. Старые книги, картины с элементами этномистики, синтоистские атрибуты, но без перебора. Человек культуры, но – ведомый, очарованный, покоренный сильной личностью мужа. Естественно, я сразу к делу. Задаю три главных вопроса, и выясняется, что у нее теллур уже третий раз. Забивали местные. Зачем же, спрашивается, дорогущий плотник из тридесятого царства? Оказывается, забивали пять лет тому назад, когда еще был жив муж. Пробировали вместе. Но тогда, она говорит, с мужем, это было совсем другое. Как бы совсем другой теллур, с другими целями. А сейчас у нее цель особенная, очень важная, поэтому требуется Уп[57]. Да, мадам, я и есть Уп. Цену назвал ей стандартную за дальний выезд. Она даже не торговалась. Ощущаю, что деньги эти наскребала с трудом. Но чужая торсок[58] не жмет, как говорят на Алтае. Не задавая лишних вопросов, готовлюсь. Но она останавливает: подождите, господин плотник, я хочу вам рассказать о себе. Я: мадам, наша профессиональная этика предполагает незнание биографий клиентов. Она настаивает. Я категоричен: не могу и не хочу перегружать свои поля. Она – в слезы. Я: нет, невозможно, кодекс. Она – на колени. Рыдания, почти истерика. Ну, женская история, господа, я предупредил вас!
– Это знакомо… – с грустной улыбкой кивнул Латиф.
– Ох как знакомо! – воскликнул Арнольд Константинович, поправляя пенсне.
– Да-да, знакомо! Мои колени обнимает очаровательная, рыдающая дама. Душераздирающая картина, господа. Но, несмотря на внешнюю мягкотелость, в своей профессии я человек жесткий. Отнимаю руки от колен. Сообщаю ей размер штрафа за ложный вызов, санкции от всех артелей, саквояж беру, гвоздодер везу к выходу. Тогда она бросается к алтарю с голограммой, хватает с подстолья какую-то коробку черного бархата, ко мне – и опять на колени. Открывает эту коробочку. А там лежит золотой самородок. Приличного размера, такой вытянутой слегка формы, где-то фунта на полтора. Ну самородок и самородок! Я к золоту равнодушен, вы знаете. Говорю, мадам, этот самородок не способен поколебать моих профессиональных принципов. Она говорит: послушайте, послушайте, послушайте. Это никакой не самородок. Это золото, которым по приказу нашего деспота залили горло моему мужу. Это то, что осталось у меня от моего мужа.
Иван Ильич замолчал. Не переглянувшись со слушателями, он вперил свой умный, живой взгляд в одинокую молодую сосну, выросшую отдельно от леса неподалеку от развалин стены.
Бригада молчала.
– Слиток, – заговорил он снова. – Слиток с горла. Звучит точнее, чем слепок. Ну… в общем. В общем, коллеги, я не смог ей отказать. Не обессудьте, но не смог. Человеческое, слишком человеческое! Не смог. Собственно, за что и поплатился… История вообще неслабая. Ее покойный муж был, что называется, акыном. Он пел баллады собственного сочинения, подыгрывая себе на трехструнном инструменте. Был чрезвычайно популярен в их государстве. Его прозвали “золотым горлом”. Но баллады не только несли мистико-философский смысл, но и обличали нравы элит. И постепенно эта тема стала превалировать, благо разложившая деспотия давала богатый материал для сатиры. Народ носил акына на руках. И не только в переносном смысле. Проходу не давали, осыпали цветами, ласками и подарками. Но кончилось все это плачевно – однажды ночью его похитила служба госбезопасности, а через пару дней жена получила эту бархатную коробку со слитком. Тело акына тайно сожгли, пепел развеяли. По воле циничной, беспощадной власти акын окончательно обрел свое народное имя. Отлился в горловом золоте. Прослушав эту душераздирающую историю, я задал вдове закономерный вопрос: зачем вы все это рассказали мне? Оказывается, она хотела забить гвоздь, чтобы встретиться со своим мужем. Если это встреча пройдет благополучно, она станет копить деньги на следующий гвоздь, жить ожиданием нового свидания, если же она случайно погибнет, то я должен буду засвидетельствовать, что она погибла, ища встречи с ее вечной любовью. Иначе душа ее не успокоится. Вот такая логика прекрасной вдовы. Я согласился. Приехал тогда без помощника, просто с ямщиком. Подготовил ее, уложил, забил. Криво. Естен тану. Tornado. Чирик жалан. Гвоздодер не помог. Через двадцать четыре минуты она была мертва.
Иван Ильич достал из кармана пиджака узкую коробку вишневых сигарок, закурил, пуская ароматный дым.
– Квартиру я, естественно, поджег. Гвоздодер пришлось бросить. Возвращался в Хабаровск на перекладных, весьма окольным путем. Заметание следов влетело в копеечку. Вот такая гвоздодерная история, господа.
Он вздохнул.
– Но когда я выходил из подожженной квартиры, оглянулся. Я не сентиментален, но взгляд голографического акына сквозь дым мне запомнился. Похоже, что вдова встретилась с ним.
Иван Ильич смолк, покуривая.
– Как важно не нарушать кодекс, – убежденно произнес Серж.
– А в чем причина смерти? Журек или мее[59]? – спросил Лаэрт.
– Мее, – ответил Иван Ильич.
– С мее у женщин больше проблем, чем с журек, – кивал Латиф.