— Давай, дедко, накроем Карюху моим рядном. Ишь, как вымокла… Зазябнет. А мне, дедко, и так ничего.
— Ей тоже ничего, — отвечает совсем уже добрым голосом дедушка. — Для нее это привычно. Ей только на месте стоять мокрой нельзя, а на ходу — пустяк. На ходу никто не зазябнет, хоть и тебя коснись. Начнешь дрожжи продавать, на дорогу опять соскочи, за грядок за сани ухватись и — топай! Вмиг разогреешься.
— Ты тоже всегда так греешься?
— Всегда… Да нынче-то что! Нынче мало езжу, а вот когда молодой был, ох и походил за санями сзади, ох и походил!
И дедушка пускается в воспоминания, начинает длинно и подробно рассказывать Борьке, как в молодые годы хаживал с зимними обозами, с кладью чуть ли не до самой Москвы.
— По неделе, бывало, и в темь, и в день, и в мороз, и в метель путешествуешь, и никакая хворь тебя не берет… Топаешь за санями, на усах иней сосульками настыл, а от спины — пар валит. Жарко!
Борька слушает, поддакивает, а сам думает: раз у дедушки такое мирное настроение, то, пожалуй, можно бы с ним и опять поговорить о шапке. Объяснить о ней самое главное. Это главное до сих пор Борькой еще не высказано. Заключается оно в том, что шапка ему нужна все ж таки не первая попавшаяся, не только лишь бы по голове, как кричал он во время недавнего спора с дедушкой, а мерещится ему тоже что-то этакое расчудесное, ничуть не хуже, чем Васин шлем.
Не хуже может быть только солдатская шапка-ушанка. Ушанка с эмалевой звездой. Но вот можно ли выменять такую шапку даже на самые лучшие яблоки — это вопрос. И Борька боится, что тут и дедушка скажет: «Конечно, вопрос! Да еще и какой!» — и поэтому лишь робко напоминает:
— Ты, дедко, не больно там дорожись. Если за какую хорошую шапку все яблоки спросят, то все и отдавай.
— Что с тобой сделаешь, — отвечает смирившийся и даже несколько растроганный воспоминаниями о своей далекой молодости дедушка. — Подвернется хорошая — отдам, не задорожусь, не бойся.
— И выбрать шапку мне самому разреши… Ладно?
— Ладно! — согласно кивает дедушка, но и вновь спохватывается, снова учит: — Все ж поторговаться для начала мы должны. И ты ко мне со своим теперешним разговором: «Не дорожись, дедко, не дорожись!» — на рынке не приставай. Собьешь цену, тогда и самой худой кепчонки на наши яблоки не укупишь… Понял? Стой себе рядом и молчи?
И Борька, теперь уверясь, что дедушка его не подведет, кивает согласно сам.
На рынке Борька бывал всего лишь один раз, да и то давно, перед войной, когда еще не ходил в школу. Ездили они туда вместе с отцом, с матерью. Дело было перед сенокосом, и отец завел их сразу в ряды, где веселые бородатые мужики торговали всякой самодельной всячиной. Тут продавали и щепные кузова, и корзины, и грабли, и крашеные ложки, и крепкие, звонкие горшки, но отец остановился перед высоченной грудой берестяных лапоточков-ступней. Походили они на головастые, мелкие калошки, и вся их золотисто-яркая, пахнущая солнцем и сухой берёстой горка так и манила к себе.
Отец схватил одну пару, самую маленькую, поднял над головой:
— Почем удовольствие, хозяин?
Тот, весь праздничный, белозубый, с рыжею бородищей во всю рубаху, засмеялся:
— Сначала примерь!
Отец приказал Борьке скинуть сапоги:
— А ну, вздень вместо них вот эти игрушечки. Поедешь со мной на луга, на сенокос, — пригодится.
Борька ступил босыми ногами в берестяные калошки и радостно уйкнул. Было в них так легко и прохладно — хоть сейчас, прямо с места, лети по воздуху!
Для матери тоже сразу легонькие обновки нашлись, а отец себе выбирал долго, обстоятельно. Притопывал обновкой по зеленой мураве, повертывал обутую ногу и так и этак, а хозяин довольно басил:
— Ты еще и вот эту пару примерь. Эта на другой колодке делана!
Примерно вот так же представляет теперь Борька и будущую покупку шапки. Только лежат все шапки не грудой на земле, а на длинном-предлинном, во весь рынок, прилавке. И он, Борька, вдоль этого прилавка похаживает, свой малахай держит под мышкой и все шапки, не торопясь, примеряет.
Он примеряет, а торговцы наперебой советуют:
— Ты еще и вот эту, и у меня посмотри… Эта и поновей, и поскладней, и тоже солдатская.
От такой воображаемой картины настроение у Борьки опять становится прекрасным. Он скидывает варежку, по-хозяйски, заботливо сметает голою ладошкой снег с пестеря, опять ловит носом яблочный дух, смачно зажмурясь, крутит головой. Потом, подражая дедушке, солидным голосом сам себе говорит:
— Ничего! Проживем и без этого баловства…
Лес между тем кончается. Снегопад затих, стало светлей. Дорога выныривает из-под белых елей в просторную белую долину — и теперь здесь видать все очень далеко.
Впереди тонкая нить железнодорожной линии. За ней белые кровли станционного поселка, светло-синие столбики дыма, кривые, узкие и тоже все будто бы в голубоватом дыму дальние улочки и переулки.
Где-то там долгожданный рынок, и дедушка сам теперь торопит Карюху. Он даже на коленки встал:
— Но-о, залетная! Давай веселей, давай… На рынке сейчас, поди, самый торг.
И Борька вскочил на коленки. Борька сразу так заволновался, что ему стало жарко, и он тоже закричал:
— Но, Карюха, но!
У переезда через линию, у высоко поднятых шлагбаумов их чуть было не задержали.
Из маленькой будки вышла тепло и смешно закульканная стрелочница. На ней ватные штаны, ватная телогрейка, на голове толстая шаль, а поверх шали круглой башенкой железнодорожная фуражка.
Стрелочница задудела в жестяной рожок, замахала на дедушку:
— Стой! Поезд подходит!
Она собралась опустить шлагбаум, но дедушка так тут ожег Карюху вожжами, что у Борьки под рукой высоко подпрыгнул пестерь, и длинные сани в один миг перескочили на ту сторону линии.
Стрелочница ахнула гневно, а потом засмеялась:
— На пожар торопитесь?
— Нет, мы за шапкой! — засмеялся и Борька.
Сани, весело стуча на ледяных раскатах, покатились по широкой улице вверх. Мимо поплыли сугробные палисадники с пушистыми от инея деревьями, по-за тонкими ветвями замелькали мерзлые окошки почти таких же, как в Борькиной деревне, домов.
Малолюдно и тихо тут было тоже, как в деревне. Раз или два улицу перебежали малыши с саночками, а взрослых вообще не было никого.
«Наверное, на рынке все, — подумал Борька. — Наверное, здешние люди все очень мастеровые и очень торговые. Нашили шапок и теперь вот помчались продавать…»
А когда впереди, за углом глухого забора, показались, наконец, ворота с облупленной вывеской «Рынок», то Борька и совсем встал на ноги, совсем навалился на дедушку, все пытаясь заглянуть за эти ворота раньше времени.
Засуетился и дедушка.
Он потянул за лямки пестерь, установил себе под самый бок и даже полой тулупа прикрыл.
— А ты, Борька, садись на мешок с рожью. На рынках такие подлеты попадаются, не успеешь моргнуть — мешок свистнут! Не поглядят, что казенный… А, впрочем, меня не больно проведешь, я тертый калач! — неожиданно храбро заключает дедушка.
И вот так вот рысцой, на всем на полном Карюхином ходу они въезжают в распахнутые настежь ворота.
Въезжают, и вдруг дедушка перепуганно тпрукает.
Лошадь встает, дедушка замирает, рядом с ним замирает и Борька.
Санная дорога проходит через рынок напрямую и куда-то дальше, как через пустое поле. На рыночной площади — никого, хоть «ау!» кричи. Меж длинных рядов свежий снег. Бежит по этому снегу одинокая востроухая собачонка — безо всякого азарта, лениво взлаивает на прибывших.
За щелястыми навесами, за накрест заколоченными ларьками стукает какая-то дверь. Медленно, хрустя по снежной тропе валенками, из-за этих построек выходит старик. Он долговязый, узкоплечий, похож на сухую жердь в просторном, обвисшем полушубке; но шагает начальственно, и, судя по всему, он здешний караульщик.
Громким голосом еще издали он спрашивает дедушку:
— Пошто, паря, приехал? К кому?
А дедушка прийти в себя не может, дедушка разводит руками.
Наконец выговаривает:
— Разве торговли сегодня нет?
Караульщик хотя и очень строг на вид, да, похоже, глуховат:
— Пошто, пошто?
— Я говорю, торговли сегодня разве нет? — повторяет криком дедушка, и седой караульщик сразу смягчается.
— А-а… Нету, сокол, нету… Давно нету! Ни сегодня нет, ни вчера не было, ни позавчера… Как пошло с той зимы все тишае да тишае, так вот теперь и совсем, считай, стихло. Да и чем, кому теперь торговать?
— А шапками? — тоже кричит, чуть ли не плачет, Борька. — А шапками? Ведь говорили, тут шапку выменять можно…
— Было! — сразу соглашается старик. — Что было, то было. В то время как заводской люд мимо нас на Урал ехал… Вот тогда — верно: если ихний эшелон здесь, на станции, задержится хоть ненадолго, так они, бывало, на хлебушко все променяют!.. А теперь — нет. Теперь, слава те, на фронте, слышь-ка, наша берет.
И, тугоухий, но в общем-то очень, должно быть, разговорчивый, очень, должно быть, наскучавшийся один среди полузаброшенных ларьков, он снова тянется к дедушке:
— Нынче, знаешь, кого больше-то сюда привозят, да тут и ссаживают? Ребятишек… Тех, что в самом полыме-огне родителей своих порастеряли, — вот их к нам и везут… Кого к нам, кого чуть подале, в район, в Батурино… Ты на вокзале у нас случаем еще не побывал? С гостями с такими с нашими не встречался?
Но дедушка почти уже и не слышит старика, дедушка бормочет свое:
— Вот незадача… Вот беда… Вот горе!
Старик, полагая, что речь идет все еще о тех же ребятишках, кивает:
— Конешно! Война и по малым бьет.
И тогда дедушка кричит опять, кричит сердито:
— Да у меня беда-то, у меня! Располагал, собирался, ехал, насулил внуку всякого Якова, а заявился — пусто.
— Ну-у, это еще ничего… — разводит руками караульщик. — Это еще не горе. Ты, похоже, паря, и в самом деле с настоящим-то, с нынешним горем не очень чтобы и видывался… Разве это беда? Это по нынешним меркам пустяк.
И вдруг спохватывается, что дедушка на такие речи может рассердиться совсем, — опять ласково, даже искательно заглядывает ему в лицо:
— А ты не продукт ли какой привез, а? В обмен на шапку… Так моя, конешно, негожа, но ты сделай, соколик, милость — продай мне чего-нибудь на денежку… Продай чуть-чуть… Что у тебя здесь?
И старик приглядывается к пестерю, ощупывает осторожно мешок с зерном, на котором сидит печально Борька.
Дедушка вмиг настораживается, хватает одной рукой вожжи, другой — отпихивает старика.
— Но, но! Отойди, отойди… Ишь, чего заприговаривал, ишь, чего запел! Сначала, значит, «ребятишки», а теперь и сам куда не надо полез… Отойди, елки-моталки; говорю, отойди!
— Да ты что? — опешил старик.
— А я сказываю, отойди!
И дедушка так круто разворачивает Карюху, что оглобли трещат; и он гонит лошадь обратно за ворота на пустынную улицу.
Борьку в санях бросает из стороны в сторону, но он даже не держится, ему все равно. На душе у Борьки теперь такое — лучше бы зареветь.
Колхозную рожь на заготовительном пункте сдали скоро и тут же поехали домой.
Пока рожь сдавали — всё молчали.
Едут они по кривым обратным переулкам и теперь молча. Дедушка сидит нахохлясь, думает о том, что зря вот он сунулся в воду, не спрося броду, зря понадеялся на давние слухи и поехал на рынок, ничего загодя не разведав; а Борька сидит к нему спиной, тоже думает о чем-то о своем.
И лишь Карюха устало но громко нет-нет да и фыркнет на ходу, как бы стараясь этим подбодрить и себя, и своих печальных седоков.
А когда выбрались на главную улицу, на самый верх ее, когда стало видно внизу и знакомый переезд со шлагбаумами, и каменный вокзальчик вдалеке, и другую, тоже выбегающую тут к переезду дорогу, то дедушка наконец-то поворачивается к Борьке и конфузливо, тихим голосом говорит:
— Чего уж теперь… Чего уж… Ты, Борька, не расстраивайся.
И подпихивает пестерь к внуку ближе, отстегивает крышку:
— Вот, поройся-ка в сенце-то да яблочка вынь… Вынь, вынь! От одного не шибко и убудет…
Но Борька, не поднимая лица от острых коленок, лишь медленно водит своим низко нахлобученным малахаем:
— Отстань, дедко… Не надо… Не хочу…
— Ну и правильно! Ну и правильно! — суетливо и вмиг соглашается дедко. — Очень даже правильно. Мы еще, знаешь, куда с ними махнем? Мы в Батурино махнем. Там рынок должен быть, там людней.
И, сперва все с той же виноватинкой в голосе, а затем и расходясь все больше и утешая уж не столько внука, сколько самого себя, он шумит:
— Этот долдон-караулыдик тоже хорош! «Настояшшова го-оря ты, паря, не видывал… Настояшшова го-оря ты, сокол, не знаешь…» Тьфу! Это я-то не знаю? Это мы-то не видывали? Нет, видывали, знаем, и даже терпеть умеем! Верно, Борь, верно? Вот то-то! А яблочко одно все ж таки возьми…
И, не обращая внимания на то, что Борька на него не смотрит и ничуть ему ни в чем не поддакивает, он лезет рукой под крышку пестеря в сено, долго роется там и вот вынимает очень крупное, очень красное, очень тяжелое яблоко.
Яблоко так чудесно, что дедушка и про Борьку на миг забывает, и забывает про все.
Приходит он в себя лишь тогда, когда слышит рядом с собой топот чужих коней и скрип полозьев.
С той, с другой улицы, со стороны вокзала на общую дорогу у переезда втягивается очень длинный обоз, и дедушка, спохватясь, дергает вожжи, думает проскочить вперед.
Но шлагбаум на этот раз предусмотрительно закрыт, и головная лошадь обоза, и ходкая Карюха чуть ли не упираются в этот шлагбаум хомутами.
— Тпру-у… — катятся по всему обозу все дальше и дальше, к самой последней, к самой дальней подводе звонкие на холоде голоса, и дедушкины сани почти сталкиваются грядок о грядок с такими же широкими чужими розвальнями.
С них спрыгивает женщина-возчик, бежит к своей лошади, берет ее под уздцы, а дедушка как сидит, так и остается сидеть на своем месте.
Он остается сидеть потому, что видит: прямо перед ним, прямо вот тут вот, на чужих санях, так близко, что и рукой дотронуться можно, вдруг начинает шевелиться высокий ворох толстых, теплых укуток, и оттуда тихо, робко выглядывает маленький мальчик.
Он маленький и очень слабый. Он похож на одинокого птенца в гнезде, он такой заморенный, что дедушка перепуганно и тоже тихо охает, почти беззвучно говорит:
— Ох, голубь ты мой милый. Да ты хоть откудова?
А Борька на мальчика смотрит тоже и тоже хочет спросить: «Ты чей?» — но видит, что темные, огромные глаза мальчика глядят совсем не на него, на Борьку, и даже не на дедушку, а на позабыто опущенную дедушкину ладонь, на красное сочное яблоко в этой ладони.
— Отдай, дедушка… Вместо меня ему отдай. От одного, сам говорил, не убудет, — торопливо шепчет Борька, но тут же опять замирает.
Замирает оттого, что видит теперь: почти вплотную с тем мальчиком возникает еще и девочка, и еще одна девочка, и еще мальчик, и еще, еще…
Они тоже глядят на яблоко, а со следующей подводы, и со второй, и с третьей, и с четвертой не только глядят, а уже и подают негромкие голосишки:
— И нам, дедушка… И нам…
И вот стоит дедушка Ложкин в своих санях с яблоком в руке, стоит над полуоткрытым пестерем и не знает, что делать.
Не знает, что подсказать дедушке, и Борька.
А уже к переезду, все сильнее ухая и грохая колесами по стальным рельсам, мчится поезд.
Он грохочет так, что у переезда все заметнее и заметнее начинает подрагивать земля.
Художник О. Коровин