Четыре Любови - Григорий Ряжский 8 стр.


- А чего ты отделить-то мне хотел, часть какую-то? - спросил под завязку разговора Лев Ильич, понимая, что на этот раз разговор не заладился.

- А-а-а-а, это? - он уже поднялся, но задержался. - У тебя сегодня гудело где не надо или не гудело?

Объяснять дважды не пришлось. Лев Ильич моментально сообразил направленность греческого инспектора. Он смутился и покраснел.

- Вот и все, Лев. Погнал я... - Грек повернулся к Лёве спиной и растаял в воздухе...

Пару лет после освобождения Генрих перебивался случайными заработками вроде изготовления книжных обложек в неизвестных никому издательствах. Платили мало, но и качества не требовали. И то и другое было для Геньки вразрез с представлениями о жизни человека, заплатившего родине долг полной монетой. Несколько раз он мотался в Новомосковск, где начальник тюрьмы по старой отсидочной дружбе свел Геника с местным заказчиком. Тот владел кафе при рынке и двумя забегаловками у вокзала. Кафе Генька оформил, а от вокзальных точек отказался - представил себе этап, и стало невообразимо противно. Прежние связи к моменту выхода его на свободу прервались почти целиком - поменялись люди, да и компьютерная молодежь оккупировала творческие точки, не умея совершенно рисовать, но зато отлично набив руку на типовых приемах графического дизайна. Один раз Льву Ильичу удалось воткнуть Геньку художником на картину к приятелю-режиссеру. Но деньги быстро закончились, фильм закрыли и группу распустили.

Тем временем строительство за забором у Казарновских приближалось к стадии внутренней отделки. Маленькая позвонила отцу и сказала:

- Пап, меня тут сосед наш по Валентиновке, Толя Глотов передать просил. У него предложение есть для художника. Дизайн интерьера новой дачи. От и до. Обещал хороший гонорар. Пойдешь?

- Пусть позвонит мне, - поразмышляв, ответил Геник. - Я должен подумать.

К тому времени Люба Маленькая поступила в Театральное училище им. Щукина с первого захода и к разгару строительства заканчивала первый курс.

- Ты представить себе не можешь, Лёв, - сразу после вступительных экзаменов рассказывала она отчиму, положив ему руку на плечо, - какие же туда кретины поступали, кого только я там не насмотрелась. Из Калмыкии один был, толстый, с прыщами на лбу, глазки как щелочки, заплыли совсем. По-русски ни бум-бум почти. Что ты думаешь? Приняли! - она закатила глаза. - Его отец с зам. директора договорился, есть там грек один, Мистакиди, он устраивает, если надо. - Лев Ильич вздрогнул, просто так, беспричинно. - Так вот он через калмыцкое представительство спонсорство для училища организовал якобы, а все знают - деньги его собственные. Он миллионер там, а живут в степи, чуть ли не в юрте, а рядом с юртой джип стоит. Он вроде того, что кумыс консервирует и в Грецию отправляет на экспорт. А сына в артисты...

- Славный тебе жених, - усмехнулся Лёва. - Будешь по степному уложению жить, пить кумыс и гонять по степи на джипе.

- Нет, Лёвушка, - она нежно посмотрела отчиму в глаза. - Я собираюсь жить между "Аэропортом" и Валентиновкой, мне и здесь хорошо. Мы же какие-никакие, а Дурново все-таки, да? - глаза ее смеялись...

Как ни странно, но предложение Толиково Генрих принял и приступил к разработке проекта интерьера.

"Черт с ним... - подумал про друга Лев Ильич. - Знает, наверное, что делает. И с другой стороны - опять ведь паром его вынесет, не в первый раз. А Толик этот глотовский мерзкий все же тип. Хоть и улыбается постоянно..."

К концу лета у Глотова Генрих закончил. Жил он все это время, пока шла отделка, там же, у него на даче. Исчез он тоже незаметно, в одночасье, и бывать у Казарновских теперь стал значительно реже. К тому времени был уже октябрь, и семья переехала на "Аэропорт". Любовь Львовна дергалась, и снова начались претензии:

- Лёва, почему Генечка не заходит? Опять кто-нибудь его обидел?

На это Лев Ильич раздражался не на шутку:

- Почему опять, мама? Ну кто, скажи на милость, хотя бы раз в этом доме обидел Генриха, кто?

Генечка утекал из ее рук, как желе сквозь пальцы: липкость и аромат оставались, а основная масса проваливалась насквозь, ненадолго задерживаясь. Любаша в этой связи снова была приближена, но все же при Генькиной досягаемости она не могла рассматриваться Любовью Львовной как сравнимая замена своего божества. Просто рядом не стояла.

Через год, когда Геник заявился к Маленькой на день рождения с очередным рукодельным портретом, все было как обычно: куртка - на спинку кресла, старуха - в дверях спальни со счастливым недовольством в глазах, затем - очередная головная боль; к столу не вышла, а уж потом - уединение с Генечкой в спальне, как бывало всегда прежде. Генька на этот раз, испытывая небольшое чувство вины за длительное невнимание к вдове, решил начать отработку культурной программы первым:

- Вот, Любовь Львовна, - сказал он, обращаясь к старухе, и протянул ей свернутый в трубочку плакат, - специально для вас захватил. Это афиша "Новой оперы", Риголетто колобовский. Слыхали? Очень занятная, посмеетесь. Горб на рентгеновский просвет в классическом обрамлении. Красный полупрозрачный фон с фиолетовыми позвонками.

Дурново взяла плакат, но разворачивать не стала, а отложила в сторону.

- Мне, Генечка, не до смеха сейчас.

- Что такое, голубушка? - по дежурной схеме поинтересовался Геник и незаметно глянул на часы. - Что случилось?

Он не хотел слишком засиживаться, его ждала работа. Заказ был довольно срочный и поступил от солидного господина. Надо было успеть ко времени.

- Случилось, - с плохо сдерживаемым величием ответила бабка, - то, что я никому здесь больше не нужна, случилось. Давно случилось.

- Это вовсе не так, дружочек, - он взял старухину ладонь в свои руки, уверяю вас.

Любовь Львовна в эту часть вслушиваться не собиралась. У нее созрела собственная программа дальнейших жизненных испытаний судьбы.

- Вот что, милый, - она стала серьезной по-деловому, без величавости, но и не демонстрируя игривый идиотизм, - у меня есть кое-что очень для меня дорогое. Это память об Илюше, о войне, о Ладоге, о главном его произведении... - она задумчиво помолчала. - Мой талисман, одним словом, - Геня старался быть внимательным слушателем, проникшись серьезностью момента, и преданно глядел старухе в глаза. - Я хочу, чтобы это хранилось у тебя. Я устала находить этому место в моем доме. Придет время, и я заберу это обратно. А пока... - она обвела глазами комнату. - Пока мне неспокойно как-то... Неуютно...

- Нет проблем, Любовь Львовна, - успокоил ее Генрих, внутренне довольный тем, что может услужить мучительнице по пустяку. - Все сохраню, давайте, голубушка.

Вдова запустила руку под халат и вытянула оттуда круглую металлическую коробку из-под монпансье, образца примерно конца пятидесятых. Генрих помнил эти коробки и коробочки с давних пор, со своего детства. Еще будучи пацаном и получая в подарок такой гостинец - тогда это еще называлось ландрин, - он долго не открывал упаковку, оставляя лакомство на потом. А когда наконец откидывал круглую крышку, то выяснялось, что разноцветные кисло-сладкие кругляши слиплись в один большой и толстый, пупырчатый блин. Он разбивал его молотком и собирал осколки, крупные и почти в пыль, тоже разных лакомых цветов, и не менее вкусные, но обратно они уже не помещались, и тогда он запихивал в рот то, что не влезло, нетерпеливо разжевывал и, закрыв от наслажденья глаза, долго, долго сосал...

Коробка была перетянута свалявшимся от времени бинтом, крест-накрест. Круглый торец ее был по всей окружности залит толстым слоем сургуча. Геник попытался засунуть ее в карман, однако туда она не втискивалась, и тогда он просто сунул ее за пазуху, подтвердив серьезность сохранных намерений. "Главная шестерня" облегченно вздохнула и развернула плакат с оперным горбуном:

- Ну теперь давай поглядим, голубчик, что ты мне принес. Какое либретто, говоришь, Квазимодо?..

Через три дня после дня рождения Любы Маленькой Любовь Львовна не вышла из опочивальни ни к завтраку, ни к обеду. Зная о неврастенических проявлениях свекрови, особенно участившихся за последний год, ни Люба, работавшая в Лёвином кабинете с самого утра, ни Лев Ильич, поздно вставший и перешедший после завтрака в гостиную, чтобы не мешать жене, не посмели побеспокоить мать вопросами о самочувствии, дабы не получить очередную отповедь о притворстве родни. Первым забеспокоился Лёва, когда понял вдруг, что за все это время владычица не позвала его ни разу обычным призывным криком, и тогда он к ней заглянул. Голая Любовь Львовна в одном приспущенном шелковом чулке рассеянно и молчаливо бродила по полутемной спальне, натыкаясь на предметы обстановки. Каждый раз, сталкиваясь с очередным препятствием, она внимательно исследовала его на ощупь, пробегая руками снизу вверх и как бы убеждаясь в непригодности его в качестве искомого предмета. Под ногами у нее, на полу валялись три скомканные бумажки, Лёва потом прочел их и выбросил, потому что ничего не понял из записанной матерью бессмыслицы. Там было начерчено старческими каракулями: "Комод сверьху... У Илюши, четьверьг... Левая штора - булав...".

В хрустальной вазе, стоявшей на полу, налито было немного темной жидкости, впоследствии оказавшейся фамильной мочой. Таким образом, Лев Ильич стал первым свидетелем сумасшествия Любови Львовны Казарновской-Дурново, собственной матери. Врачи потом объяснили, что это был инсульт, и, если бы сразу посадить больную на внутривенную капельницу с тренталом, то последующих паралитических осложнений, которые в результате она приобрела, можно было бы избежать. Хотя...

- А бабанька теперь все время писаться будет? - спросила Маленькая у Любы. - Ф-ф-у-у...

Лёвы тогда рядом не было, но если бы был, она не спросила бы. Знала, что отчим поймет правильно, но расстроится...

Узнав о беде, позвонил Горюнов, но не утешил. Больница, сказал, в ее случае - скорее всего для самоуспокоения, сделали и так все, что надо. Для нее важнее качественный уход, хорошие лекарства и пребывание дома с сиделкой на первых порах.

В Боткинскую ее все-таки отвезли. Лёва мотался каждый день, на ночь его подменяла тамошняя сиделка. Возвращался уставший, мрачный, Люба старалась его не расспрашивать лишний раз, если сам он того не хотел. При выписке врач неопределенно пожал плечами, ну что вы хотите, хуже бы не было...

На "Аэропорт" сиделку решили не брать, с деньгами в семье был обвал, и первые три месяца стали для супругов особенно тяжелыми. Любовь Львовна мочилась под себя, постоянно делала попытки собрать вещи и куда-то ехать, переезжать, и несла бред в таких необычных формах, что Лёва порой стеснялся собственной жены и находил разнообразные предлоги, чтобы максимально вывести Любу из зоны санитарной опеки. Любаша приходила по выходным и мыла старуху капитально, с долгим сидением в ванне, поливанием из шланга, и одними и теми же разговорами о самом дорогом в жизни - блокаде и переправе через Ладогу в сорок третьем. Каждый раз, накупавшись вдоволь и набрызгавшись, старуха интересовалась у Любаши, кто она такая и не знает ли, как там у Горюнова продвигаются дела. Любаша каждый раз представлялась с подробным изложением семейных деталей и одновременно обещала все выяснить про Горюнова.

Маленькая в делах по уходу за бабаней участия не принимала, но, правда, и не могла: учеба забирала все ее время. Шуточек по поводу случившегося она, естественно, не отпускала, видя, как корячится Лев Ильич и переживает менее вовлеченная в процесс мать, но и сострадания к бабушке, на которое Лёва тайно для себя рассчитывал, он в глазах падчерицы тоже не обнаружил.

Дальше стало полегче, а к началу лета, к Валентиновке - почти совсем нормально. Любовь Львовна не поднималась, но активничала вовсю и имела хороший аппетит. Лёва у нее после лопнувшей в голове жилки остался сыном Лёвой, Люба его женой, невесткой, Любаша - доброй самаритянкой без имени, но в больших очках и с удивительно мягкими руками. Маленькая ненадолго стала ее матерью, Леокадией Дурново, в девичестве - Леокадией Альтшуллер, младший Горюнов старшим Горюновым, а Генечка - малознакомым соседом Эрастом Глотовым, Толиковым отцом. Но о нем она почти не помнила и не упоминала в бесконечных разговорных путешествиях по замкнутой траектории своих воспоминаний. И все же единственными участниками ближнего круга, прибиться которым к этим путешествиям не удавалось никаким краем совершенно, стали покойный муж Любови Львовны, Илья Лазаревич Казарновский, драматург-классик из недавнего прошлого, автор знаменитых "Рассветов" и спутник всей ее жизни и кот Мурзилка... Что же касалось всего прочего, то смысл предметов и слов, начиная с определенного момента, начал укладываться в голове ее в нужном направлении и, как правило, совпадал с предназначением того и другого. Исключением являлось все мокрое оно всегда было из Ладоги: вода ли из поильника, лекарство из глазной пипетки или же влажная тряпка.

...Этой ночью, уже после того как Люба Маленькая, хлопнув дверью глотовского джипа, вернулась на дачу, разделась у себя там, за стенкой, и затихла, Лев Ильич так и не смог нормально уснуть и долго еще ворочался с боку на бок. Сегодня вечером, когда он обнаружил у матери заметные положительные сдвиги в функционировании сознания, это порадовало его и одновременно озадачило, потому что надежды на избавление от паралича нижних конечностей не было и не могло быть в любом, самом благоприятном случае развития болезни. Так сказали врачи сразу после снимка, в этой части они понимали и были уверены. Просто крохотнейший фугас, взорвавшийся в голове Любови Львовны, задел зону, ответственную за глупость и ум, самым краем взрывной волны, оставив возможную починку этой области на будущее. Что же касается самой точки разрыва, то она пришлась как раз на сосудик, от которого нужные провода сигналили в ноги, в те самые материнские ноги, которые Лев Ильич, обреченный теперь на ежедневную сыновью заботу, укутывал со всех сторон одеялом, легким - днем и потеплее - на ночь, подтыкая его сползающие края поглубже внутрь. Он представлял себе мать совершенно выздоровевшей выше нижних конечностей, то есть продолжающей лежать или полулежать в постели, но при этом - с вернувшейся к ней без потерь зловредностью, усугубленной новым положением в семье.

"Ладно, поглядим как пойдет... - успокоил он под утро самого себя. - Как случится, так и будет... - он посмотрел на часы, был пятый час. -Надо воспользоваться, - подумал Лев Ильич. - Когда еще сумею в это время..."

Он поднялся с кровати, накинул рубашку и, выйдя из спальни, пересек верхний второй этаж дачи. С противоположного края дома был эркер, и оттуда хорошо просматривался восток. Он постоял пару минут, продолжая думать о матери, как вдруг оранжевый шар, взявшись ниоткуда, воткнулся снизу в небо, и небо в ответ на это природное вмешательство тут же вылило розовое, как и раньше, как и всегда, от края до края, густое поначалу, затем бледнее, еще бледней, а уж потом просто никакое, утреннее, переходящее потом в дневное...

Лев Ильич постоял еще немного, пока не угасли остатки зари, самой первой, розовой, вернулся обратно в спальню, лег и заснул крепким сном.

Люба приехала во втором часу. Он сразу заметил, что что-то не так, и не стал пока сообщать жене о своих вчерашних открытиях насчет матери.

- Пойдем погуляем, - таким же странным, как и явилась сама, голосом обратилась она к Лёве и взяла его под руку. Они медленно двинулись в глубь участка, по направлению к небольшому летнему домику, скорее, даже не домику, а постройке под крышей, но со стенами и дверью, где Лёва иногда любил ночевать, будучи еще школьником, когда выпадало жаркое лето.

- У меня обнаружили нехорошие клетки, - глядя прямо перед собой, тихо сказала Люба. - При биопсии груди, - она подняла на него глаза. - Я недавно нащупала отвердение ткани на старом месте, но не хотела тебе говорить раньше времени. Теперь хочу...

Лев Ильич открыл рот, но слова не выходили:

- Ты хочешь с-сказать... - заикнулся он.

- Лёвушка... Это рак. Горюнов сделает все, что в его силах, но...

У Лёвы опустились руки. Он споткнулся и опустился на землю. Люба села на траву рядом с ним.

- Надежда есть? - спросил он, глядя прямо перед собой.

- Нет, - твердо ответила жена. - Это вопрос времени... - глаза ее наполнились слезами и, не умея их больше сдержать, она тихо заплакала и прижалась к мужу лицом.

- Боже... - произнес ошеломленный Лев Ильич, - Господи Боже мой... Почему?..

В горюновский Центр после операции Маленькая и Лев Ильич ездили к Любе попеременно. Чтобы бабка не оставалась одна, Любаша взяла отпуск и переехала к Казарновским на дачу. Собственно говоря, с неплановым отпуском все устроил сам Горюнов. Он же и резал повторно, он же сразу после этого и организовал месячный курс химиотерапии.

Несмотря на страшную болезнь, РОЭ, лейкоциты и другие показатели крови держались пока близко к норме. Горюнов тоже заходил почти ежедневно.

- Может, образуется как-нибудь, а? - спросил Лёва друга семьи, когда они в один из послеоперационных дней вышли в коридор вместе. - Рассосется?

- Лев Ильич, я бы не рассчитывал. Чудо будет, а я врач. Я в чудеса не очень верю. Я анализы видел.

- Сколько осталось? - Лёва посмотрел на хирурга с тоской в глазах.

- Месяцы... - твердо ответил Горюнов. - Месяцы...

Через два дня после этого разговора в Валентиновку заехал Геник. Сначала он заскочил к Толе Глотову, а затем появился у Казарновских. В это время Любаша выкатывала Любовь Львовну на веранду. Та, увидев Генриха, растерялась:

- Эраст Анатольевич, мы сейчас не можем. У Ильи повесть на выходе и на подходе роман. И самовар не работает, - она повернула голову к Любаше. Катимся, деточка, катимся отсюда...

Генька посмотрел вслед парализованной небожительнице без сожаления, скорее даже с облегчением:

- Шестерня сломалась, а редуктор пока крутит. Ну-ну...

Лев Ильич не понял и значения словам не придал:

- Что у тебя с этим? - он кивнул на соседский забор. - Снова за старое?

Геник вяло отмахнулся:

Назад Дальше