Тут и Витька оробел. Надо было, как велел отец, придавить кнопочку, а Витька таращил на нее глаза и боялся поднять руку. Потом презрительно глянул на меня, будто не он, а я боялся, и ткнул в кнопку пальцем. За дверью что-то зазвенело. Витька отскочил как ошпаренный. Дверь открылась, и какая-то тетка в белом фартуке и кружевной наколке закричала на нас:
— Вы чего балуетесь, паршивцы?!
Я уже хотел деру дать, но Витька сказал:
— Мы не балуемся, мы до барыни за Коком пришли.
— До какой барыни? За каким коком? Разве кок здесь? Кок на пароходе!
Витька огорошенно молчал.
— До какой барыни, я вас спрашиваю?! — кричала тетка.
Витька продолжал молчать. Тогда сказал я:
— Которая с усами.
Тетка засмеялась и спросила:
— Откуда вы взялись?
— Из общества трезвости, — в один голос сказали мы.
— А, тогда подождите.
Она ушла. А когда вернулась, то велела нам идти за нею следом. И мы пошли. Сначала шли по лестнице, только не вниз, как в квартире около Старого базара, а вверх. Лестница была широкая, а ступеньки белые, блестящие. И такие гладкие, что я даже поскользнулся, и иитька зашипел на меня. Потом мы вошли в комнату. Ну и комната! Наверно, и у царей таких не бывает. Все стены серебряные, а на стенах, в золотых рамах, веселые картины, и везде золото, золото. Даже клетка, что висела над окном, и та была золотая. Витька потом говорил, что и птичка в ней сидела золотая, но я этого не заметил. А из зеленых кадок поднимались до самого потолка невиданные деревья с длинными и узкими листьями.
Стали мы с Витькой на пороге — и ни шагу дальше. Барынька с усиками сидела между кадками в диковинном кресле и вместе с креслом качалась: вверх — вниз, вверх — вниз. Увидела нас и спрашивает:
— Вы что за дети?
Мне, конечно, стало удивительно: два раза совала мне в рот мятные лепешки, а теперь спрашивает, что мы за дети. Я даже засмеялся:
— Вы меня не узнали? Витька шагнул вперед и сказал:
— Не серчайте: он у нас вроде дурачка, потому что заморыш. Отец прислал за книжками для пьяниц. Вы обещали Кока дать.
— А, вы дети заведующего! — вспомнила наконец барыня. — Сейчас поищу.
Она ушла в другую комнату и оттуда вынесла нам две толстые книги.
— Вот, несите отцу. Пусть читает им по главе в день, поняли? Они прослушают одну главу и будут потом каждый день приходить.
За барынькой в комнату вошел тощий старичок.
— Совершенно правильно, — кивнул он облезлой головой. — Но при непременном условии, что после каждой главы им будут выдавать по стакану водки.
Барынька стала сыпать какими-то неизвестными нам словами. Сыплет и сыплет. Знакомых было только два слова: «шут гороховый». Старичок ковылял по комнате, и хихикал. Потом скривил рот и сказал:
— Зачем же вы за шута горохового замуж вышли? Тут они начали смешно ругаться. Я даже рот закрыл ладонью, чтоб не засмеяться. Но все-таки не выдержал и прыснул. Старик как затопает ногами, как закричит:
— Вон отсюда, хамское отродье!..
И мы с Витькой задали такого стрекача, что опомнились только около чайной.
За то, что мы принесли книги, отец нас похвалил. Потом велел идти к купчихе Медведевой за счетами.
Купчихин дом был еще больше, чем прохоровский.
Но нас дальше кухни не пустили. Купчиха вышла к нам сама, дала счеты и сказала, чтобы мы несли их осторожно, не трясли, иначе они рассыплются.
Когда отец увидел эти счеты, то схватился за бока и стал хохотать. Хохотал и выкрикивал:
— Вот так счеты!.. Вот так миллионерша!.. Никита, Никита, иди посмотри, какой купчиха прислала нам подарок!.. Вот так расщедрилась!..
Никита посмотрел и тоже стал смеяться. Счеты были такие старые, что даже косточки на них потрескались.
— Так пусть же она на них и считает! Нарочно не куплю другие, — сказал отец.
После обеда он велел Никите и нам с Витей идти к капитану Протопопову за фонографом и трубой. Оказывается, Клиснее все-таки фонограф подарил, но прислал не в чайную, а офицеру на квартиру.
Мы долго стучали, пока, наконец, дверь открылась. Вышел сам капитан. Он был без сапог, в одних носках, и без кителя. Один ус, как всегда, закручивался кверху, а другой почему-то свисал книзу.
— Ну, какого черта надо? — сказал он сердито.
— Ваше высокоблагородие, — ответил Никита, — мы из чайной. Пришли за трубой и фамографом.
— Принесла вас нелегкая не вовремя! — пробормотал капитан и передразнил Никиту: — «Фамографом»! — Он постоял, почесал за ухом и сказал: — Ну ладно. Войдите в переднюю и стойте там.
В переднюю он вынес ореховый сундучок и огромную трубу из белой жести. Один конец трубы был узенький, как носок чайника, а другой такой широкий, что Протопопов зацепил им за дверь. Дверь распахнулась, и я увидел нашу барыньку с усиками. Она почему-то испугалась и шмыгнула за занавеску.
Мы пошли домой. Никита нес сундучок, а мы с Витей трубу. Витя держал ее за широкий конец, а я за узкий.
Когда мы пробирались через базар, из трубы вдруг что-то как закричит:
— Ой, гоп, чики-рики!..
От страха мы бросили трубу на землю. Позади нас приплясывала рыжая девчонка. Та самая. Оказывается, это она подкралась к узкому концу трубы и закричала в дырочку. Никита выругался, но она не отставала и все дразнила:
— Шарманщики! Карусельщики! Трубачи!..
В жизни еще не встречал такой противной ведьмы!
Она, наверно, дошла бы до самой чайной, но тут задрались двое мальчишек. Рыжая остановилась и начала подзадоривать их:
— Эй, чумазый, как же ты бьешь? По загривку его, по загривку! А ты, лопух, чего скапустился? Двинь его под микитки!..
Витя сказал:
— Жалко, что руки заняты, а то б я ее за патлы. Никита только хмыкнул:
— Такая дастся!..
Когда мы принесли фонограф, в зале сидел красноносый, пил чай и что-то бормотал о шкалике. Увидя трубу, он сказал:
— Это труба Иерихонская, та самая, в которую трубил Иисус Навин. От звуков ее пали стены града Иерихона.
Дня через два пришел капитан Протопопов и привел с собой мастера. Трубу подвесили к потолку, а узкий коней воткнули в ореховый сундучок. В сундучке блестел стальной валик. Из длинной коробки, которую принес мастер, вынули валик восковой, пустой внутри, и насадили на валик стальной. Потом накрутили ручкой пружину и стали слушать. Сначала долго шипело, а когда перестало шипеть, то кто-то в трубе вдруг запел:
Голос был женский, но такой, будто женщина простудилась, охрипла и схватила насморк. Протопопов притопнул ногой.
— Отлично! Теперь у вас будут стены ломиться. И ушел, звеня шпорами.
Я вспомнил, что говорил красноносый о стенах Иерихона, и испугался. Но отец сказал:
— Как бы не так! Чего они будут ломиться, когда все валики на французском языке. Сюда бы «Разлуку» или «Вниз по матушке, по Волге». И из Кока ни черта не выйдет.
Все-таки он усердно крутил фонограф и зазывал наших редких посетителей в «тот» зал, чтобы читать им «Жоржетту». Иногда к нам заходили крестьяне со своим хлебом и пили чай. Сначала они пугливо заглядывали в трубу и говорили: «Тю!.. Дэ вона там ховается, чертяка?!» Потом, послушав немного, просили отца: «Да останови свой шарман, нехай ему бис!» От чтения же «Жоржетты» оборванцы засыпали или незаметно, чтоб не обидеть отца, переползали в другой зал.
По распоряжению барыни, что в матерчатых туфлях, отец завел тетрадочку и отмечал в ней посетителей. Придет посетитель — отец поставит в тетрадке палочку, придет другой — другую палочку. А ночью, когда чайную закроют, отец все палочки подсчитывает. И каждый раз говорит:
— Как заворожил кто! Десять, двенадцать, от силы пятнадцать человек — и баста. Того и гляди, выгонят меня. А что я могу сделать!..
Но, когда с неба полил холодный дождь, а потом замелькали в воздухе снежинки, все у нас изменилось.
НАШИ ПОСЕТИТЕЛИ
Никита и раньше говорил: «Вот подождите, Степан Сидорыч, залезет под рубашку мороз, так тут яблоку негде будет упасть». Так оно и получилось. С самого раннего утра в залы стал набиваться народ. У одного на голых грязных ногах рваные калоши, у другого — рыжие головки от сапог, третий натянул старые дамские туфли на высоких каблуках и козыряет на каждом шагу. Штаны на всех заплатанные; из старых стеганок и даже шапок вылазит бурая вата. Волосы нечесаные, подбородки щетинистые, глаза красные, слезятся, руки грязные, трясутся. Придет вот такой и сядет в уголок, чтоб быть неприметнее. Но в углах всем места не хватает: люди идут и идут, целый день визжит блок на дверях. У кого в кармане задержались две-три медные монеты, те пьют чай, а большей частью босяки сидят просто так, греются в теплом помещении. Одного отец спросил:
— Кто ж вы такие: пропойцы, погорельцы или, может, каторжники беглые? И откуда вас набралось сразу столько?
— Кто ж вы такие: пропойцы, погорельцы или, может, каторжники беглые? И откуда вас набралось сразу столько?
Оборванец подышал на замерзшие руки, покряхтел и только потом ответил:
— Всякие. Одним словом, перелетные птицы, вроде журавлей. К зиме журавли летят в теплые края, а весной вертаются назад. Вот и мы так. А кого в пути застанет холод, тот оседает на месте. Нынче зима что-то рано пожаловала, не успел я и до Батума добраться.
— И что ж, все пешком? — удивился отец.
— Когда пешком, а когда на буфере.
Дела в чайной пошли живей, и отец опять подбодрился. Мы с Витей привыкли скоро к босякам. В обоих залах висел сизый махорочный дым, от босяков несло водочным перегаром, да и вообще запах тут был не из важных, но мы чувствовали себя как рыба в воде. Каждый день происходило что-нибудь новое: то ввалится пьяный, буянит, ругается, и мы с Витей бежим в полицейский участок за городовым; то придет фокусник и начнет глотать огонь и разбитое стекло; то появится новый босяк, такой занятный, что все бы слушал и слушал, как он рассказывает о своих скитаниях.
Босяки были разные.
Однажды к нам пришел человек в дорогом, но сильно поношенном пальто, с редкой русой бородой, с широким лбом и маленькими глазками. Он прошел в «тот» зал, сел за длинный стол и потянул к себе газету. Немного почитал и отбросил ее.
— На кой черт мне знать, что там, в городской думе, болтает хлебный ссыпщик или рыбопромышленник? — зло сказал он. — Все говорят и говорят. Один доказывает, что надо электрическую станцию заказать бельгийцам, другой — что лучше немцев водопровод никто не проведет, а третий добивается, чтоб трамвай строили французы. Но ни трамвая, ни водопровода, ни электричества как не было, так и нет. Зато свои инженеры, которые могли бы земной шар заставить вдвое скорей вращаться, ходят по родной земле с волчьим паспортом!
Он помолчал, глянул на шашки, что рассыпались среди газет, и предложил:
— Кто желает сыграть со мной на интерес? Красноносый бродяга почтительно сказал:
— Какой же, господин инженер в отставке, может быть интерес, когда у нас ничего, за исключением вшей, не имеется. А вшей, я думаю, у вас и своих в избытке.
— Врешь, головастик, я хоть в данную пору и безработный, но в баню хожу каждую неделю. Ладно, садись, сыграем так.
Оборванцы столпились около стола и все взяли сторону красноносого: подмигивали ему, кивали, а то и прямо подсказывали. Но скоро от его шашек, кроме запертых, не осталось ни одной.
Инженер сказал:
— Это что! Вот в шахматы бы! Да они в такой богадельне вряд ли водятся.
— Нет, водятся! — крикнули мы с Витей и побежали за буфетную стойку, где в коробке лежали причудливые фигурки. Отец был уверен, что в такую игру играют только образованные люди, и в «тот» зал шахматы на выносил.
Инженер расставил фигуры на доске и спросил:
— Ну, кто умеет?
Оборванцы молча переглянулись. Умеющих не нашлось. Только один, патлатый, отозвался:
— В прошедшее время, когда я служил в Пречистенской церкви диаконом, мне не раз приходилось вступать на шахматном поле в единоборство с нашим благочинным, отцом Феофаном, но по доносу оного же благочинного был изгнан за вольнодумство, от водки и горя утратил зрение и теперь без очков не могу распознать, которая фигура есть лошадь, а которая королева.
Витя попросил:
— Научите, меня. Инженер оглядел его:
— Ты, брат, еще мал, не поймешь.
— А может, пойму, — настаивал Витя.
— Хорошему делу почему не научить! Только эта игра трудная.
— Поучи, поучи, — сказал дьякон.
— Ну ладно, попробуем.
Инженер стал объяснять, как фигуры называются и как ими ходят. Объяснял он хорошо, даже я понял. Потом опять расставил фигуры и принялся играть сам с собой. Пойдет белой фигурой и тут же объяснит, почему так пошел. Потом пойдет черной и тоже объяснит. После этого Витя уже стал сам за себя играть, но играл так плохо, что инженер его все время поправлял.
Следующие три дня Витя только и делал, что играл сам с собой в шахматы. А когда увидел, что инженер опять пришел, схватил доску и побежал в «тот» зал.
— Ты, хлопец, башковитый, из тебя выйдет толк, — сказал Вите в этот день инженер.
Со мной Витька играть не хотел. Только после того, как инженер куда-то пропал, он сказал мне:
— Да научись ты играть, дурачина!
Мы сели за доску, и я проиграл семь раз подряд.
С Витей я играл часто и всегда проигрывал. Только раз (это было три года спустя) мне удалось выиграть у брата партию. Но эта победа меня не очень порадовала. Витя сказал: «Орлам случается и ниже кур спускаться, но курам никогда до облак не подняться». Вообще брат был во всем гораздо способнее меня.
— Скажи какое-нибудь слово, — предлагал он.
Я говорил, и он сейчас же называл число букв в этом слове.
Раз он спросил:
— Какое самое большое слово ты знаешь?
— Превышеколоколенходященский.
— Двадцать семь, — сейчас же сказал он.
А спорить с ним было совсем невозможно: он всегда меня побивал.
— Что сильнее — вода или керосин? — спрашивал он.
— Конечно, керосин, — не задумываясь, отвечал, я. Да и как могло быть иначе! Вода ничего не стоила, а за керосин мы в лавочке деньги платим. Вода в лампе не горит, а керосин горит. Облей керосином полено и чиркни спичкой — сразу вспыхнет, а облей водой — не вспыхнет. Так я Витьке и объяснил. А он мне:
— Ну и что ж! А я возьму и залью его водой. Значит, вода сильней твоего керосина.
Я чувствовал — тут что-то не так, но доказать не мог и от досады чуть не плакал.
Инженер то приходил каждый день, то исчезал на неделю и больше. Однажды вечером, когда он играл с Витей в шахматы, к нам пришел еще новый человек. В это время пел фонограф. Человек остановился перед ним, поднял бровь и прослушал всю песенку до конца. Я его хорошо рассмотрел: худой, высокий, полуседые, зачесанные кверху волосы, лицо бритое, длинное, нос с горбинкой, а глаза серые, большие. Когда фонограф замолчал, он медленно поднял плечи и сказал:
— Поразительно! Французская шансонетка в российском босяцком вертепе. Жизнь — сплошной парадокс.
Повернулся и пошел в «тот» зал. Что такое «парадокс», я не знал, но и для меня было ясно: этому человеку наша чайная не понравилась.
— Что я вижу! — опять поднял он плечи. — Герр Стейниц готовит себе смену. И где же! В российском босяцком… гм… клубе. Парадокс! Сплошной парадокс!
Инженер насмешливо сказал:
А, граф! И вы сюда забрели? Стейница себе оставьте: Чигорин мне родней. Не хотите ли продолжить сей парадокс и сразиться на звание чемпиона… босяцкой команды?
Граф поклонился:
— Сочту за честь. Что ставите?
— Будущий мост моей конструкции через Дон и вот жилетку, что на мне, против вашего особняка на Невском и, с позволения сказать, пиджака, что на вас.
Граф опять поклонился:
— Условия приняты.
Они играли и один над другим насмехались до тех пор, пока не закрыли чайную. Но так партию и не кончили. На другой день пришли доигрывать, но опять не кончили. Только на третий день помирились на ничьей и ушли на толкучку. Вернулись оба пьяные. На инженере не было жилета, а на графе — пиджака.
Инженер кричал:
— Вырожденец! Гнилая кровь! От вашего брата земля уже сто лет пользы не знает!.. А за что я гибну, я, человек одной крови с Ломоносовым!..
— Все погибнем, все! — в свою очередь, кричал граф. — В водке сгорим, в спирте!.. В голубом огне!..
С тех пор граф стал приходить каждый день, и, хотя никогда не скандалил и не шатался, а только шептал не по-русски какие-то стихи, видно было, что он сильно пьяный.
В последний свой приход он и стихов не шептал, а си. дел молча и качал головой. Вдруг он упал. Когда мы с Витей подбежали, то увидели, что рот у него открыт и вокруг рта колеблется голубоватое пламя. Дьякон сказал, что это горит спирт, который выходит из графа вместе с* дыханием, и стал креститься. Пришли городовые и графа унесли куда-то. С тех пор мы его не видели. Был ли он настоящий граф или его только так прозвали, никто не знал. А партию, которую он играл с инженером, Витя запомнил и всю жизнь говорил, что оба они играли, как чемпионы мира.
Однажды к нам завернул человек такого маленького роста, что я принял его за мальчика. Но по голосу, когда он сказал: «Мир дому сему!»—догадался: нет, это взрослый. На человеке была солдатская шинель, за спиной — ранец, в руке суковатая палка. Он пил чай и после каждого глотка говорил: «А!» Отец долго к нему присматривался и наконец сказал:
— А что, братец, не влезешь ли ты в наш котел?
— Сварить хочешь? — спросил человек.
— Что ты! Живи с богом! — ответил отец. — Накипи много на стенках в котле, поскрести надо, а горлышко маленькое, обыкновенный человек не влезет.
— Я, значит, не обыкновенный? Ладно, почищу. А когда тебе?