Как только боевая техника врага прекращала действие, будь то самолет, орудие или танк, то его пехота сразу же теряла чувство уверенности в себе, необходимое для боя психическое равновесие. И вот в такой момент, не давая неприятельской пехоте опомниться, закрепиться на только что занятом ею участке, наша пехота, как стальным ножом, прорезала такой участок.
Так было и в Одессе, и в Севастополе, и в Сталинграде.
Ценою тяжелых потерь гитлеровцы вколачивали клинья в нашу оборону, предполагая расчленить ее на части и тем самым деморализовать наши войска, ослабить их волю к сопротивлению.
Три больших клина были вбиты в 62-ю армию, но армия продолжала оставаться единым, цельным организмом, не только неуязвимым, но способным наносить противнику ответные жестокие удары.
Это было похоже на чудо. Расчлененная на три части вражескими клиньями, уткнувшимися в Волгу, отделенная от своих тылов широкой рекой, 62-я армия сражалась, уверенная в победе.
В подобном, примерно, положении, хотя и меньшего, конечно, масштаба, находилась и наша 13-я дивизия. От своих тылов и артиллерийского полка она тоже была отрезана Волгой; слева имела соседа - противника, а глубина ее обороны не превышала дальности действенного огня не только винтовки, но даже "шмайсера" - автомата.
Дивизия, отвоевав у гитлеровцев ту часть города, которую они заняли, имея над нами трех-пяти, а то и десятикратное превосходство в танках, артиллерии и авиации, не говоря уже о живой силе, упорно удерживала ее и наносила захватчикам чувствительные потери.
Это тоже походило на чудо. И оно было порождено прежде всего сознанием высокой ответственности за судьбу страны всеми гвардейцами - от рядовых бойцов до командования дивизией; пониманием великой освободительной миссии, которая легла на плечи каждого из защитников Сталинграда; чувством гордости, что каждый из них находится на переднем крае великой битвы, и не двух враждующих государств или их группировок, как это бывало раньше, а двух миров; наконец, самым простым естественным чувством - не стать рабом нацистских варваров самому и членам своей семьи, в противном случае - лучше сложить свою голову.
И какие бы клинья гитлеровцы не вбивали в наши войска, как бы ни дробили наши силы, каждый наш боец, пусть даже один из оставшихся на огневом рубеже, чувствовал себя неотделимой частью армии и народа.
* * *
Я часто бывал в "доме Павлова", но первое впечатление, как всегда, самое яркое, памятное.
Ночь выдалась тогда хоть глаз выколи. На несколько секунд ослепит вспышка осветительной ракеты, а потом - кромешная тьма, еще более густая, пока не свыкнется глаз.
Теперь к дому можно было подойти более или менее безопасно. У самого пролома, завешенного плащ-палаткой, я остановился. Просто ошеломляюще неожиданно из "крепости" донеслась фривольная довоенная песенка: "У самовара я и моя Маша, а за окном становится темно..."
Я нагнулся, откинул занавес из плащ-палатки и вошел в тот отсек подвала, где был установлен станковый пулемет.
Ко мне растерянно шагнул невысокий чернявый сержант в полинявшей гимнастерке, в коричневой кубанке и под слова: "как самовар, кипят желанья наши", звучавшие с крутившейся на патефоне грампластинки, отрапортовал, что гарнизон занимает оборону, что докладывает об этом сержант Павлов. О "доме Павлова" в то время так много говорили и писали, даже в центральной печати, что сам Павлов мне стал представляться этаким чудо-богатырем. Однако тогда я встретил ничем по внешности не примечательного младшего командира: невысокого роста, чернявого и никакого не богатыря. Доложив, он щелкнул рычажком патефона. Тот, всхлипнув по оборванной песенке, замолк.
Я не мог не улыбнуться: уж больно необычен был здесь патефон, полумрак, настраивавший на мечтательность, и грозный, направленный в ночную темень станковый пулемет. Вместе со мной улыбнулся Павлов, заулыбались и остальные.
Эти молодые ребята, все время державшиеся в постоянном напряжении, как взведенные курки, очень нуждались в задушевном разговоре и в простой человеческой улыбке.
Мы разговорились. Беседа с Павловым и Глущенко, Александровым и Черноголовым, Вороновым и Иващенко и другими воинами гарнизона еще раз подтвердила уже давно сложившееся у меня мнение, что герои - это такие же обыкновенные люди, которые, может быть, сделали чуть-чуть больше, чем другие.
Павлову было дано задание только разведать, кто в доме, и он, узнав, что в доме гитлеровцы, мог бы и уйти. Но он не ушел. Он знал, что на войне ночью и врагам страшно, а так как у страха глаза велики, то почему бы не попугать фашистов, а заодно и не узнать, много ли их.
Когда Павлов приказал Александрову и Глущенко охранять вход в секцию, а Черноголову постраховать его, то сам он, распахнув ногой дверь, по сути дела остался один на один со своей собственной судьбой и бросился на врагов, не зная их численности.
Но в то же время Павлов, учитывая психологическое воздействие ночного боя, знал цену отваги, и когда появился в грохоте рвущихся гранат, в зловещем треске своего автомата, извергавшем смерть, то парализовал всех тех врагов, которые еще уцелели. Единственное, на что они в этот момент были еще способны, так это выпрыгнуть в окно.
Павлов и его товарищи не знали, что в этом доме больше не было фашистов. Но если бы они и были, то вряд ли у кого-либо возникло сомнение в мужестве героев: от боя они не уклонились бы, хотя и могли уклониться - ведь то, что им было приказано, они выполнили.
Убедившись, что дом в их руках, они решили его оборонять, проявив при этом недюжинную инициативу и дальновидность: дом стоял на выгодном в тактическом отношении участке, занимая в обороне не только елинского полка, а и всей дивизии едва ли не ключевую позицию. Кроме того, "местное население"... Что бы с ним сделали фашисты, если бы они снова заняли дом?
Под стать Павлову были и его подчиненные. Глущенко, несмотря на то, что был более чем в два раза старше сержанта, уважительно называя его Яковом Федотовичем, сказал мне:
- Яков Федотович заявил нам, что если мы и уйдем из этого дома, то только вперед. Вот мы этой линии и держались...
- Да меня бы совесть замучила, если бы мы бросили мирных жителей на растерзание фашистских варваров. Там же дети малые, и опять же женщины и старики, - говорил Черноголов.
А когда на третий день, перед приходом лейтенанта Афанасьева с бойцами, Павлов и его друзья, отбивая особенно ожесточенную атаку врага, не думали остаться в живых, Александров финкой вырезал на отсыревшей подвальной стене:
"Здесь стояли насмерть гвардейцы..."
Фамилии он дорезать не успел: гитлеровцы снова пошли в атаку.
Так появилась вторая мемориальная надпись на сталинградском здании: первая была вырезана, видимо, штыком на цоколе вокзала кем-то из передового отряда Червякова.
Однажды в полдень завязался тяжелый продолжительный бой. Вначале гитлеровцы обрушили на здание сотни снарядов и мин. Они рвались на чердаке, залетали в комнаты, пробивали мебель, застревали в стенах. Большинство наших бойниц и амбразур было ослеплено шквалом огня.
Снаряды и фугасные мины сотрясали здание. Рухнула четвертая секция, заживо погребя несколько героев-защитников.
Были ранены Черноголов, Ромазанов, Павлов, Иващенко, Воронов. Но никто из них не ушел в тыл, как им ни предлагал Афанасьев.
- Я не могу, я один остался - бронебойщик, - отказывался Ромазанов. Кто будет у ружья?
- А я со своим "максимом" расстанусь только тогда, когда руки и ноги перестанут двигаться, - в тон ему проговорил Воронов. - Вон они, сволочи, опять лезут. Как тут уйдешь? Девчата перевяжут, с нас и хватит...
Две девушки "из подвала" - Галя и Нина, во время боя постоянно находились среди бойцов. Они собирали случайно оброненные патроны, разогревали обед, перевязывали раненых, чем могли, помогали санинструктору роты Марусе Ульяновой.
Мужественно держались Александров и Иващенко - коммунисты гарнизона. Что-то общее было в характерах этих двух воинов. Чем сложнее и тревожнее создавалась обстановка, тем спокойнее они становились. Они пренебрегали опасностью, никогда не теряли присутствия духа, служили образцом выдержки и отваги для всего гарнизона.
По дому снова стала бить вражеская артиллерия, снова помещения наполнились пороховой гарью и известковой пылью. Но вот в грозную музыку артподготовки стал вплетаться новый звук - звук разогреваемых моторов. Танки!
И действительно, как только смолкли орудия, на площади, заваленной трупами гитлеровцев, из-за "молочного дома", прозванного так за белизну его стен, показались танки, а следом за ними из-за развалин поднялась немецкая пехота.
Заговорили наши автоматы, застрочил "максим", раздались выхлопы противотанковых ружей. Первый танк, наткнувшись на мину, закружился на месте, распластывая на снегу перебитую гусеницу, но второй, как заговоренный, невредимым шел к дому.
Ни с одной огневой позиции не удалось подбить этот танк: слишком искусен был его водитель, бросавший машину то вправо, то влево.
Пули, выпускаемые из нашего противотанкового ружья, рикошетили от бортов танка, не говоря уже о его лобовой броне. А наступавшие фашистские автоматчики, пулеметчики, стрелки и снайперы из ближайших развалин зданий и окопов вели такой огонь по дому, по его окнам, амбразурам и бойницам, что нечего было и думать о прицельной стрельбе.
Один за другим выбывали бойцы. В живых осталось только одиннадцать человек, а танк уже подходил к зданию. Под его прикрытием вражеские автоматчики могли ворваться в дом.
Но вот из развалин четвертой секции выполз Ефремов с противотанковыми гранатами в руках.
Все в доме, кто в эту минуту наблюдал за единоборством ничем не защищенного человека со стальным чудовищем, увидели, как в танк полетели одна за другой две гранаты, как он весь окутался черным дымом, как приподнялась и тут же захлопнулась крышка люка.
Танк горел, и было слышно, как внутри его рвались патроны и снаряды.
Залегшие цепью гитлеровцы тоже видели это. Они кинулись было к зданию, но разом заговорившие огневые средства, какие только были в доме, заставили их снова залечь.
Несколько раз фашисты почти вплотную прорывались к стенам дома, но каждый раз откатывались назад. Наконец, оставив на площади несколько десятков трупов, они отступили.
Когда дым рассеялся, бойцы увидели Ефремова возле обгоревшего танка. "Что с ним, ранен и нуждается в помощи или убит?" - думали они.
Комсомолец Мурзанов, несмотря на знобящий душу посвист пуль, пополз к танку. Он дважды был ранен, но вынес товарища.
Павлов прижал ухо к груди Ефремова. Сердце не билось... Тогда Павлов, расстегнув шинель и воротник гимнастерки бойца, извлек из внутреннего кармана липкий от крови комсомольский билет. Осторожно раскрыв его, прочел номер: 5 348 153. Между листками билета была заложена записка:
"Клянусь мужественно и храбро драться с врагами нашей Родины немецко-фашистскими оккупантами. За нашу славную большевистскую партию, за наш народ не пожалею своей крови и самой жизни. Ефремов".
Герой выполнил свою священную клятву.
Вскоре на приступ дома бросилось до батальона гитлеровцев с танками, и, возможно, туго пришлось бы его гарнизону, если бы не оказанная накануне помощь - пулеметный взвод, выделенный из отдельного пулеметного батальона.
Пулеметы работали - беспрерывно. Они так перекалялись, что еле успевали менять в их кожухах воду. Вражеских танков было много, и наши артиллерия, противотанковые ружья и гранаты могли не задержать их. И все же к концу дня противник выдохся.
Беседуя с пулеметчиками, я спросил у одного, какую роль он выполнял в бою.
- Сразу три, товарищ генерал, - ответил он. - Командир расчета, наводчик и подносчик патронов выбыли из строя в начале боя. Вот и пришлось одному в трех ролях воевать.
Я нагнулся над его пулеметом. В секторе обстрела то тут, то там валялись убитые гитлеровцы. А один застыл в нескольких метрах от пулемета, с гранатой в руке.
- Перекос ленты произошел, - объяснял боец. - Пока устранял, этот фриц подбежать успел. Пришлось полоснуть по нему из автомата.
Столкнувшись в доме с заместителем командира отдельного пулеметного батальона майором Плетухиным, я предложил ему представить отважного гвардейца к награде.
При встречах с Плетухиным я не раз собирался спросить его, где мы виделись раньше. Его лицо казалось мне знакомым. Но все как-то не удавалось разговориться на не служебные темы.
- Где мы виделись раньше, майор? - обратился я к Плетухину.
Он заметно покраснел, смутился и, улыбнувшись такой грустно знакомой улыбкой, сказал:
- В детстве, товарищ генерал... В селении Шарлык, на нашем Оренбуржье...
Так вот оно что!..
- Саша! - вырвалось у меня.
- Я, Александр Ильич!
Мы обнялись.
- Что ж ты раньше-то молчал? - упрекнул я Плетухина.
- Да все как-то стеснялся, - признался он.
- В одну ведь школу вместе ходили...
- Тогда безо всяких знаков различия обходились... И если воевали, то больше в городки...
- Или на кулачках, - добавил я.
Наверное, всем, кто проходил мимо нас, было в диковинку: вот, мол, сидят два начальника и отрешенными глазами смотрят куда-то в пространство, сквозь эти ободранные и обшарпанные осколками стены.
В моей памяти вперемешку всплывали горестные и радостные картины далекого прошлого.
* * *
...Однажды вечером возвращаюсь домой. Увидев меня, соседка тетка Марфа почему-то уткнула лицо в фартук. В предчувствии какой-то злой беды я вскочил в хату. У окна плачущие сестры прыскают в бледное, какое-то безжизненное лицо матери водой. Потом все мы бережно переносим ее на кровать. Наконец, мать приходит в себя и, обняв меня за шею рукой, сотрясается в надрывном плаче. Из бессвязных слов сестер я узнаю, что наш отец сегодня умер в колчаковской контрразведке.
- Замучили нашего кормильца, - слышу я прерывистый голос матери.
- ...Красные! Красная Армия! - кричат на улице. Не доев, я бросаю ложку, выскакиваю в открытое окно и бегу вслед за орущей ребятней. Мы уже наслышались, что колчаковцы под ударами красных войск улепетывают в Башкирию.
Подымая пыль, в село въезжали конники. На фуражках и шлемах - красные звезды, за плечами - всамделишные карабины, а на левом боку - шашки с темляками.
То один, то другой из конников склонялся над седлом, выхватывал из толпы ошалелых от восторга ребятишек и усаживал перед собой.
- Сигай ко мне, хлопец, - услышал и я, когда потная грудь лошади поравнялась со мной.
Не помню, как я очутился в седле красноармейца. Горячая волна радости перехватила мне дыхание...
- Ты встречал тогда Красную Армию? - спросил я сейчас Плетухина.
- Встречал, - ответил он. - Меня даже один кавалерист в седло к себе поднял.
Не с того ли часу на улице мы играли только в "красные и белые", нашей вожделенной мечтой стало скорее подрасти, чтобы пойти Служить в Красную Армию, а нашей любимой песней была песня "Мы красная кавалерия и про нас..."?
- Пишут из дому? - продолжаю я интересоваться.
- Да, - словно встряхиваясь от воспоминаний нашего детства, отвечает Плетухин. - Колхоз этот год хорошо закончил. Там ведь движение началось: работать так, как защищают Сталинград.
- Слышал, - говорю я.
- Ну, а нам, выходит, воевать надо так, как там работают...
И мы, будто соревнуясь, кто больше знает, стали делиться друг с другом последними новостями из родного села.
Юные пахари Шарлыкского района - пятнадцати-шестнадцатилетние Александр Калужский, Николай Денисов, Иван Набатчиков и Михаил Стрельников - в три-четыре раза перевыполняли нормы при вспашке под зябь на быках. Они работали с рассвета и до поздней ночи...
Наши земляки помогли дивизии в приобретении вооружения и боевой техники. На свои сбережения житель села Каратай Миляев, председатель колхоза "Новый путь" Поздняков и председатель колхоза имени "Второй пятилетки" Сергей Евдокимович Кожман купили по боевому самолету Як-6.
Пчеловод Сергей Дубинин из колхоза имени Жданова, Скузаватов Иван Поликарпович из колхоза имени Калинина и Килигин Дорофей Кузьмич из колхоза "Зеленый лужок" внесли в фонд дивизии по сорок тысяч рублей на приобретение, как они писали, пушек, пулеметов и танков.
- Это же святое дело, - заключил Плетухин.
Он гордился нашими земляками, сознательно разделявшими с нами тяжесть лишений и испытаний, легших на плечи всего советского народа. Гордился и я.
Наши односельчане слали сюда, "в пылающий адрес войны", как они называли Сталинград словами распространенной тогда песенки, незнакомым бойцам и командирам письма, сало, масло, мед, традиционные кисеты для махорки, а также теплые вещи, шарфы, свитеры и варежки, связанные из знаменитой оренбургской шерсти.
Сколько тепла, нежности, заботы и любви было в этих письмах и подарках от простых сельских тружеников, которые, быть может, отрывали от себя последнее, лишь бы чем-нибудь облегчить участь советских воинов!
Я достал из кармана гимнастерки одно такое письмо. Оно в октябре сорок второго года было принято на митингах в совхозах и колхозах Шарлыкского района и посвящено защитникам Сталинграда. Я еще не успел передать его комиссару дивизии М. М. Вавилову, чтобы его зачитали в подразделениях.
Склонившись над письмом, мы с Плетухиным стали читать:
"Все мы воодушевлены одним чувством, одним желанием - добиться скорейшего и окончательного разгрома немецко-фашистских полчищ и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев. Мы будем в первых рядах всенародного социалистического -соревнования.
Все - для фронта, все - для победы!
Смерть немецким оккупантам!"
Мы помолчали, думая каждый о своем. Но, как иногда бывает, думы наши оказались общими.
- Нет, не сломит нас противник, - опередив меня, высказал Плетухин только что промелькнувшую у меня в голове мысль. - Весь народ стоит за нами!..