Александр Пушкин, Михаил Лермонтов, Николай Гоголь – не выжили. Так же, как Т. Чаттертон, Э. Галуа, Н. Миклухо-Маклай, М. Глинка, М. Мусоргский, П. Чайковский, А. Иванов, В. Ван Гог, М. Врубель, В. Хлебников, С. Есенин, В. Маяковский, М. Цветаева, В. Высоцкий. «Этот список можно продолжать до бесконечности: М. Сервантесу пришлось изведать тюрьму. Дж. Байрон умер молодым от лихорадки. П. Шелли утонул молодым. Г. Лорка убит в молодом возрасте. О. Бальзака и Ф. Достоевского постоянно терзали долги… А душевные муки и терзания Льва Толстого?.. Г. Мопассана постигло безумие. А. Чехова свела в могилу чахотка. В. Маяковский, С. Есенин, М. Цветаева покончили жизнь самоубийством…» (Ю. Безелянский, 2008 г.).
Такие разные судьбы – и один общий финал. Жизнь, оборванная на взлете или в зените творческого горения. Можно сказать, что их всех убило время, в которое они жили. Но жили-то они в разные времена… Какое-то вечное «темное» время для обладателей «нездешнего дара», – но со всеми признаками времени текущего. Оно исторично, оно прогрессивно и поступательно: здесь имеются Хронология и Периоды, отмеченные Реформами, Революциями или Битвами народов. Однако Артур Шопенгауэр (1788 – I860), философ-скептик, отрицавший прогресс человечества, видел все те же театральные подмостки, ту же драму в калейдоскопе сменяющихся лиц: «Все о чем повествует история, это в сущности только тяжелый, долгий и смутный кошмар человечества…»
Да что Шопенгауэр! Еще древние, в лице философа и писателя Луция Аннея Сенеки (ок. 4 до н. э. – 65 н. э.), верно подмечали, что «каждый упрекает свое столетие в таких пороках, как пренебрежение добрыми правами и все прочее, однако это свойства людей, а не времени: ни один век от вины не свободен» (из «Писем к Луциллию», Рим, ок. 60 г. н. э.).
Сальвадор Дали (1904–1989) света в конце тоннеля также не видел и в «Дневнике одного гения» (Испания, 1964 г.), высказался с позиций безнадежного пессимиста: «Если в наше время, которое едва ли не с полным правом можно назвать эпохой пигмеев, неслыханно скандальный факт существования гениев не заставляет избивать нас, словно бешеных собак, каменьями или обрекать на мучительную голодную смерть, то за это можно возблагодарить лишь одного Господа Бога».
Так почему же Оноре де Бальзак (1799 – I850), долгие годы остававшийся «чернорабочим от журналистики», вслед за возвышенным Петраркой верил в предназначенность таланта и видел, прозревал сквозь века, луч ускользающей надежды? В предисловии к своему роману «Чиновники» (Франция, 1836 г.) он писал о вероятности «обратного» хода событий: «Богатство так легко обходится без славы, что и слава, надо надеяться, научится, в конце концов, обходиться без богатства».
Это предположение не лишено оснований. Во-первых, общество большинства, действительно, устроено так, что богатство и слава здесь пребывают на разных полюсах, но ни один закон старой морали не откажет в славе гордой безродной бедности. Не потому ли в пантеоне избранных так много представителей совсем не знатного родства, чье благосостояние зижделось только на результатах их трудов:
«От благородства происхождения, от знатности и высокого положения родителей, имеющих средства, чтобы воспитать на них своего сына, от блестящего и славного Отечества, действительно, много зависит при достижении выдающегося положения, знатности и громкого имени у людей. Если же кто не обладает ни одним из указанных преимуществ, напротив, совершенно лишен их и, однако, при всех трудностях и препятствиях может создать себе известность и обратить на себя внимание тех, которые о нем слышат; если он может снискать себе славу во всем мире и стать известным настолько, чтобы сделаться предметом рассказов о нем совершенно особого рода, то тогда как же не удивляться такой личности, которая при своих самобытных необычайных дарованиях совершает такие великие дела и обладает независимостью речи, которая не должна вызывать к себе столь легкомысленного отношения?» (Ориген Адамантий, 2–3 вв. н. э., греческий философ.).
«Утешает мысль о грядущих поколениях: иногда подлинные почести, неожиданные, не подготовленные интригой, поднимаются на чердаки к беднякам, как Лафонтен, Жан-Жак Руссо, Прюдон…» (А. Стендаль «Люди, о которых говорят», Франция, 1829 г.).
А есть еще и «во-вторых». Там, у истоков творчества, еще в действительной жизни, далекой от совершенств чистой морали, художник-творец черпает не только непобедимую стойкость и художественную чуткость, но и силу таланта, дающую ему и вдохновение, и незримую власть. Власть мысли, которая может обойтись без власти кошелька. Которая может обойти все препятствия и победить нужду. Ибо талант – не деньги, это то «малое, но существенное», что не имеет товарной цены! Он не эквивалентен вещи, которую можно выставить на аукцион. Здесь не срабатывают законы рыночных отношений (оценивается не произведение, а его автор), здесь не приемлем кодекс высокого родства – «благородства происхождения, знатности, высокого положения и славного Отечества», да, да, и «славного Отечества», в чьем табели уже оставлено место для очередного государственного мужа из «когорты избранных». Действует система многолетнего исправного уложения, где все предопределено, но и она дает сбой в силу непредусмотренных причин («разве сиятельный граф умеет творить?»). Приходится признать правоту еретика Вольтера: «Ни в каком возрасте нельзя приобрести талант, которого мы лишены…» Но талант не отыщется и там, где вообще нет никаких лишений, кроме… отсутствия таланта! «Таланты – не дворянство, чтобы передаваться от поколения к поколению», – отмечает непредсказуемость природного дара философ Дени Дидро (1713–1784). Нельзя приказать как высочайшее соизволение: «Произвести на свет оригинальную и нетрадиционную идею!» Еще труднее исполнить приказ такие идеи не производить. Художник-творец не хочет быть «винтиком» в отлаженном механизме государственного устройства. Чудо-механик, поддерживающий государственный механизм в рабочем состоянии, не может ни обойтись без этой «детали», ни ее заменить. Создается впечатление, что «винтик» работает сам по себе, намного превышая возложенный на него функционал. Казалось бы, в «механизме» есть много куда более важных «деталей», красиво прилаженных и бульших по объему. А вот работа одного уникального «винтика» может застопорить весь ход…
«Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? – нарушает все «табели о рангах» Александр Пушкин (1799–1837). – Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушающего действия типографического снаряда» (из статьи «Путешествие из Москвы в Петербург», Россия, 1835 г.). Мудрость поколений, из коей черпал русский классик, еще более афористична: «Перья стреляют дальше нарезных пушек». К оружию приравнивается и перо писателя, и напечатанная книга его…
Выходит так, что художник-творец может позволить себе что-то больше, чем дозволяет его официальный ранг какого-нибудь «коллежского регистратора», ибо за ним стоит сила типографического снаряда. А «действительный тайный советник», даже пользуясь всеми преимуществами высокого чина, так и не добьется контроля над свободой слова и регистрации права на мысль. Тот, кто в чинах небольших, обойдет все запреты цензуры и, рано или поздно, станет властителем дум.
«Сколько бы ни преследовали произведения, они возрождаются; писатель благодаря множеству изданий вторгается своей мыслью в жизнь», – совсем «по Пушкину» констатирует О.Бальзак (Франция, 1844 г.). Исаак Д’Израэли (1766–1848) даже признавал существование некоего интеллектуального привилегированного сословия, где уже само имя дает повод для почести, достигаемой во всяком случае не талантом соискательства чинов и наград. «Эта почесть, – подчеркивает английский литератор, – имеет основанием не рождение, не официальное назначение, а общественное мнение; она нераздельна с именем, как его существенное качество; алмаз блестит, роза благоухает, и без этих качеств не может быть ни алмаза, ни розы» (из трактата «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.).
То «малое, но существенное», что представляет собой сила таланта («благоухание розы»), приводит, однако, к следующим противоречиям:
а) художник-творец формирует общественное мнение в недрах «общества большинства», сохраняя оппозиционность к нему;
б) даже самые воинственные и могущественные из людей не могут игнорировать труды художника-творца и даже заинтересованы в союзе власти и гения, ибо: «богачи и цари, оказывая почет философам, делают честь и им, и себе» (Плутарх, 1–2 вв. н. э.); «если в подобных людях (богачах и царях, с одной стороны, и деятелях науки и культуры, с другой – Е. М.) не достает взаимного уважения, то это значит, что они не заслуживают названия великих» (И. Д’Израэли, 1795 г.);
а) художник-творец формирует общественное мнение в недрах «общества большинства», сохраняя оппозиционность к нему;
б) даже самые воинственные и могущественные из людей не могут игнорировать труды художника-творца и даже заинтересованы в союзе власти и гения, ибо: «богачи и цари, оказывая почет философам, делают честь и им, и себе» (Плутарх, 1–2 вв. н. э.); «если в подобных людях (богачах и царях, с одной стороны, и деятелях науки и культуры, с другой – Е. М.) не достает взаимного уважения, то это значит, что они не заслуживают названия великих» (И. Д’Израэли, 1795 г.);
в) даже признавая значимость научного или художественного произведения, «общество большинства» не всегда готово признать самого художника-творца.
В биографиях великих, сотканных из единства и борьбы противоречивых начал, примечательны случаи, условно говоря, под пунктом «б»: властитель подданных иногда обращается к властителю дум!
«Величайшие венценосцы моего времени, соревнуясь друг с другом, любили и чтили меня, – свидетельствовал поэт Франческо Петрарка (1304–1374). – Благоволением князей и королей и дружбою знатных я был почтен в такой мере, которая даже возбуждала зависть» (из «Письма к потомкам», Италия, 1374 г.). И ведь было же, было чему завидовать, видя такое конфиденциальное отношение к художнику-творцу! Признавая последних «учителям жизни», «путеводителями в высшие духовные сферы», короли, герцоги и другие представители царствующих домов приглашали их в свои владения и просили «погостить здесь подольше».
«Что может быть естественнее, – писал прусский король Фридрих II, обращаясь к Вольтеру (1750 г.), – если два философа, связанные одинаковыми предметами изучения, общностью вкусов и образа мыслей, доставляют себе удовольствие совместной жизни? Я уважаю вас как моего учителя в красноречии и знании; я люблю вас как добродетельного друга…»
Как друга и наставника звала в Россию французского энциклопедиста Жана Д’Аламбера (1717–1783) императрица Екатерина II, призывая его «воспитать наследника русского престола так, чтобы он мог осчастливить миллионы подвластных ему людей». К перспективе союза «князей» и «философов» просвещенный энциклопедист отнесся, однако, скептически и, не отрицая его обоюдных выгод, констатировал: «Первым необходимо образование, вторые нуждаются в покровительстве; те и другие жаждут славы» (из памфлета Ж. Д’Аламбера «Диалог Декарта с королевой Христиной при встрече их на Елисейских полях через 100 лет после смерти первого», Франция, 1750 г.).
Скепсиса станет, вероятно, меньше, если предположить, что обоюдные выгоды от нарождающегося союза превышают потребности удовлетворенного самолюбия. Этот союз может дать князю репутацию «философа на троне», а художнику-творцу, ставшему «другом королей», принести славу «короля ученых».
На примере самых, пожалуй, идеальных союзов – И. Гёте – герцог Веймарский Карл-Август и А. Гумбольдт – король Фридрих-Вильгельм III – можно увидеть, что приобретал, возвышаясь в своем значении, каждый:
Используемые источники: очерк. Н. Холодковского «Иоганн-Вольфганг Гёте, его жизнь и литературная деятельность», Россия, 1891 г.; очерк М. Энгельгардта «А. Гумбольдт, его жизнь, путешествия и научная деятельность», Россия, 1891 г.
Разумеется, политические интересы всегда играют самую значительную роль, но они же могут и ограничивать до «регионального влияния» там, где возможности технологической мысли исчерпываются уровнем века действительного. А вот стремление «преодолеть предел обычного человеческого существования» (его Д’Аламбер объяснял «жаждой посмертной славы») имеют литературную специфику, ибо даже самые могущественные правители мира не мыслили успех своих преобразований без того, чтобы не придать своей стране «великое значение для всего образованного мира», без творческого отклика художника-творца. Ведь силой огня и меча можно усмирить старых и подвести под власть скипетра новых подданных. Можно круто изменить их судьбы, заставить поклоняться новым идолам и под страхом смерти забыть старых. Можно внедрить культ Победоносного Имени – и толпы раболебствующих, принужденных силой или обманутых, слепо уверуют в незаменимость, избранность, исключительность «отца нации». Но раб – не сторонник, не единомышленник, не продолжатель правого дела. «Отец нации» рискует оказаться в «пустыне интеллектуального духа», получить «Африку души», когда «один в государстве своем имеет право следовать рассудку, а все другие обязаны следовать повелению, следовать тому, как другой мыслит, а не так, как самому хочется – скучно…»(А. Радищев, 1790 г.). И скучно, и одиноко. Так и путник, оказавшийся в безводной пустыне, испытывает острую потребность в источнике животворной силы… Умирая (1786 г.), тот же Фридрих II обмолвился с грустью безнадежно уставшего человека: «Я устал управлять рабами…» Признал ли он этим, что сила вольтеровских идей оказалась невелика или недостаточно велика, чтобы укрепить литературный характер его царствования? Ведь чтобы множить ряды не рабов, а идейных последователей, великий князь должен отражать дух эпохи и, что как раз и делает первый литератор своего времени, примирять с нею. Как долго, однако, можно карать и миловать от одного лица? Что рука, вызывающая слезы, может их и иссушить? Или рука, протягивающая голубя мира, никогда не берется за топор войны? Как обойти этот очевидный парадокс?
Парадокс в том, что именно «великий князь» пытается совместить «литературный» характер своего царствования с реальной политикой государства, рано или поздно сбивающейся на тропу войны. Рано, и едва ли даже поздно, с небес придется спуститься на землю, где так мало места «доброй природе». В этой связи культуролог Игорь Гарин констатирует: «Увы, благие намерения деятелей Просвещения и просвещенных государей, сталкиваясь с реалиями жизни, нередко приводили к плачевным результатам: спровоцированная Руссо французская революция завершилась кровавой резней и приходом Наполеона; Иосиф II умер, надломленный неудачами благородных порывов… а некоторые из «просвещенных» государей просто водили за нос самих просветителей, демонстрируя им «потемкинские деревни» и потемкинские же свободы…» (из книги «Что такое этика, культура, религия?», Россия, 2002 г.).
В «потемкинских деревнях» преуспела, говорят, Екатерина II, получившая однако титул «Северной Семирамиды» от философов эпохи Просвещения. «В этом отношении, – отмечает историк К. Валишевский, – видна резкая разница между первыми годами царствования Екатерины, по которым пробегал освежающий ветерок ее либеральных идей, и последовавшим за ним печальным временем реакции» (из книги «Роман одной императрицы», Франция, 1893 г.). Франциск I, боготворивший Леонардо да Винчи, отказался даже от «потемкинских свобод»: в конце своего правления (40-е годы 16-го века) он перестал покровительствовать радикально мыслящим гуманистам и начал открыто преследовать их. А Павел I и сын его Александр I, преемники русского трона после Екатерины II? Нет, кажется, монархов с более разной судьбой и степенью удачливости на ход государственных дел. Но сколько не свершившихся реформ ознаменовало конец их царствования, сколько светлых надежд «романтика на троне» погибло под спудом самодержавного скипетра! Один был «самым романтическим нашим императором» (А. Пушкин), другой приобрел репутацию мистика. И ведь оба желали только добра…
Политические воззрения прусского короля Фридриха-Вильгельма IV (правил в 1840–1861 годах) носили еще более отчетливо отпечаток мистицизма, ибо естественное отношение короля к народу он ставил выше договорных, видя волю Проведения главенствующей над любым писаным законом. Высшая мудрость государственного уложения сводилась, по мысли этого монарха, к «старой, святой верности королю в кругу его вассалов», что, безусловно, вдохновлялось поэтикой средних веков. «Конечно, при таких воззрениях политика его была реакционной, – констатирует популяризатор науки М.А. Энгельгардт. – Но мягкосердечие и слабость характера мешали ему быть последовательным. Признавая себя непогрешимым в теории, он постоянно колебался на практике, уступал, когда требования становились слишком настойчивыми, но, уступив, постоянно возвращался к старому… Неслучайно письма А. Гумбольдта переполнены похвалами личным качествам короля и жалобами на его непоследовательность и противоречия. «Как жаль, что такой монарх пройдет так незаметно в истории!» – замечает он в одном из писем к Р. Бунзену… Политику его он сравнивает с путешествием У. Парри к Северному полюсу: путешественники долгое время двигались по льду на север и в результате совершенно неожиданно для самих себя очутились на несколько градусов к югу, так как лед, по которому они шли, незаметно относило течением» (из очерка «А. Гумбольд, его жизнь, путешествия и научная деятельность», Россия, 1891 г.).