Вы помните, что подумали при этом известии?
Думать я просто не могла.
Теперь мой товарищ излучал мрачную властность, которая, как я поняла, всегда в нем присутствовала. Он посмотрел на свой ролекс и спросил, не схвачен ли мистер Чан. Си-Ли, посыльный, доложил, что мистер Чан отправился на подземную фордовую стоянку.
Человек, которого я знала как аспиранта Хэ-Чжу Има, высвеченный лицом умершего актера, исполнявшего написанную более века назад роль, повернулся ко мне.
— Сонми-четыреста пятьдесят один, я не совсем тот, за кого себя выдавал.
п’реправа возле Слуши и все ост’льное
Наши со Старым Джорджи тропки п’ресекалис’ больше раз, чем упомню, и когда я помру, то и не г’ворите, чего этот ядовитый дьявол не поп’тается со мною с’творить… так шо дайте-ка мне баранины, и я р’скажу вам о нашей первой с ним ’стрече. Жирный такой, со-очный кус, не, не эти ваши плоские горелики…
Мы с Па и Адамом, моим братеем, по слякотным дорогам катили ’братно с рынка Хонокаа. У нас сломалас’ тележная ось, да и одежки вк’нец измызгалис’. Вечер застал нас вдали от дома, так шо мы остановилис’ на южном берегу п’реправы возле Слуши, пот’му шо река Вайпио ярилас’ от мног’дневных ливней и раздулас’ из-за весеннего паводка. Слуша — земля друж’любная, однако б’лотистая, никто не живет в Долине Вайпио, кроме мильона птиц, поэтому мы не собиралис’ ни маскировать п’латку, ни затягивать под кусты телегу, ничего. Па отправил меня искать трут и дрова для костра, а они с Адамом принялис’ ставить п’латку.
Ну вот, а в тот день у меня из дырищи ужас как дристало, пот’му шо я съел в Хонокаа ногу хромой собаки, и я сидел на корточках в чаще железных д’ревьев над оврагом, как вдруг на мне чьи-то глаза, я их почу’с’вовал.
— Кто там? — крикнул я, и все заглушающий пап’ротник поглотил мои слова.
А ты, парень, в темное местечко забрался, прошелестел пап’ротник.
— Назовис’! — крикнул я, хоть и не так громко. — Смотри, нож при мне!
Прям’ у меня над головой кто-то шепнул, Сам назовис’, парень, ты Закри-Храбрец али Закри-Трус? Я глянул вверх и, само собой, сидел там на гниющем дереве Старый Джорджи со скрещенными ногами, а в глазах его г’лодных была такая хитрованская ухмылочка.
— Тебя я не боюс’! — сказанул я ему, хоть, если по правде, голос мой был все равно шо утиное пуканье среди урагана.
Внутри я весь так и трепетал, когда Старый Джорджи спрыгнул со своей ветки, и шо же потом случилос’? Он исчез в неясном порыве ветра, вот так, прям’ у меня за спиной. Ничего там… кроме пухлой жир-птицы, к’торая вынюхивала личинок. Так и напраш’валас’, шоб ее ощипали и насадили на вертел! Ладно, думаю, значит, Закри-Храбрец осадил Старого Джорджи, так-то, и тот отправился охотить других, шо потрусливее будут. Хотел р’сказать Па и Адаму о своем жутком приключении, но ведь истории куда приятнее, когда рот разламывается, п’ремалывая птичьи ребрышки, так шо тихо-тихо натянул я портки, подкрался к этой мясистой перистой стерве… и бросился на нее.
Мадам Жир-птица шо? Проскользнула у меня сквозь пальцев и запрыгала наутек, но я не сдавался, не, я погнал за ней вверх по течению через колдобины и колючие заросли, хрустя сухими ветками и всем таким прочим, и колючки ужас как ц’рапали меня по лицу, но, вишь, у меня была такой жар гоночный, так шо я не замечал, шо деревья редеют, шо водопады Хилаве ревут все ближе, ничего не замечал, пока не выбежал дуром прям’ на прогалину у заводи и не оторопел, увидав табун лошадей. Не, не диких лошадей, эт’ были лошади в кожаной броне, убранной драгоценными камнями, а на Большом острове эт’ означает то’ко одно, ну да, Конов.
Десять-двенадцать раскрашенных дикарей уже поднимали-доставали свои кнуты да клинки, обращало’ ко мне с воинственными криками! У, теперь я улепетывал обратно, вниз по оврагу, тем самым путем, к’торым пришел, да-да, охотничек стал дичью. Ближайший Кон бежал за мной, остальные прыгали на своих лошадей и смеялис’, радуяс’ потехе. Теперь шо? Страх, он, конечно, окрыляет ноги, но он еще и путает тебе мысли, вот я и скакал, шо твой кролик, обратно к Па. Я же был то’ко девятилетка, поэтому прост’ следовал своему инстинкту, не продумывая, шо может случиться.
Но до нашей п’латки я так и не добрался, иначе не сидел бы здесь, не ’сказывал бы вам своих историй. Споткнувшис’ о крепкий корень — о ногу Джорджи, мож’ быть, — я покатился-закувыркался в яму с жухлыми листьями, к’торые укрыли меня от копыт Конов, громыхавших надо мной. Я оставался там, слыша их пьяные крики, к’торые проносилис’ мимо, всего в нескольких ярдах, мчалис’ через деревья… прямо к Слуше. К Па и Адаму.
Я полз скрытно-быстро, но таки опоздал, слишком опоздал, ей. Коны кружили по нашему лагерю, щелкая своими бычьими кнутами. Па размахивал топ’ром, и мой братей схватил свою пику, но Коны с ними прост’ игралис’. Я остановился на краю поляны, страх, вишь, совсем отравил мне кровь, и никак не мог двинуться дальше. Хрясь! щелкнул кнут, и Па о Адамом опрокинулис’ наземь и стали корчиться, к’буто угри на песке. Вождь Конов, хищный такой стервец, слез со своей лошади, по мелк’водью пошлепал к Па, улыбаяс’ своим раскрашенным братеям, достал свое лезвие и вскрыл Па горло от уха до уха.
Ничего такого алого, как кровь, шо хлестала из горла Па, я в жизни не видел. Вождь слизнул кровь Па со стали.
Адам был ош’ломлен, все его мужество улетучилос’. Раскрашенный стервец связал самому старшему моему братею пятки-запястья и п’рекинул его через седло, к’буто куль таро, а остальные шныряли по нашему лагерю, собирая железяки и все такое, а чего не забрали, то все порушили. Вождь вскочил на свою лошадь, повернулся-посмотрел прям’ на меня… глаза те были глазами Старого Джорджи. Закри-Трус, они сказали, ты родился быть моим, вишь, так зачем же противиться?
Доказал я, шо он не прав? Остался, шоб вонзить-погрузить свое лезвие в шею кому из Конов? Проследил за ними до их лагеря, шоб освободить-спасти Адама? Не, Закри-Храбрец Девятилетка, он по-змеиному шмыгнул в лиственное укрытие и стал скулить-молить Сонми, шоб не схватили-поработили и его тож’. Ей, эт’ все, чего я сделал. Ох, да был бы я на месте Сонми, я б, такое услышав, то’ко покачал бы головой с отвращением да и раздавил бы меня, шо твоего навозного жука.
Па все еще лежал-качался в соленом мелк’водье, ’гда я прокрался обратно после наступления ночи; вишь, река успокаивалас’, и небо теперь прояснялос’. Па, к’торый меня журил-колошматил-любил, был скользким шо пещерная рыба, тяжелым шо корова, х’лодным шо камень, и всю кровь до капельки высосала из него река. Я не мог толком горевать, ни чего еще, все было прост’ кошмаром-ужасом, вишь. Теперь так: от Слуши от Костяного берега оставалос’ миль шесть-семь то вверх, то вниз, так шо я насыпал курган для Па прям’ там, на месте. Не мог вспомнить святых слов Аббатиссы, кроме Дорогая Сонми, среди нас пребывающая, верни эту возлюбленную душу в утробу Долины, молим тебя. Значит, сказал я их, п’ребрался через Вайпио и побрел петляющей тропкой через ночной лес.
Крошка-сова заухала на меня, Славно сражался, Закри-Храбрец! Я крикнул птице заткнуться, но она ухнула мне в ответ, А то? Ты ’скурочишь меня, как ’скурочил их, Конов? О, ради моих цыпа-цыц-цыпочек, поимей мил’сердие! Сверху, с Кохалских гор, доносился вой динго, Закриии-ии-и-Трууу-уу-ус! Нак’нец луна, она подняла свое лицо, но эта холодная дама ничего не г’ворила, не, ей и надо было, я знал, шо она думает о’ мне. Адам смотрел на ту же луну, то’ко в двух-трех-четырех милях от меня, но помочь ему я мог не больше, чем если б он был дальше Дальнего Гон’лулу. Я взорвался-открылся и взыдью рыдал-рыдал-рыдал, ей, шо твой спеленатый-связанный бебень.
Через милю вверх по холмам я добрался до жилища Авеля и поднял их всех своими воплями. Меня впустил старший Авеля, Исаак, и я сказал им, шо случилос’ на п’реправе у Слуши, но… сказал ли я всю правду? Не, завернутый в одеяла Авеля, согреваяс’ у их огня и обгладывая предложенные ими косточки, мальчик Закри врал. Я не ’знался, шо эт’ я привел Конов к лагерю Па, вишь, я сказанул им, шо прост’ охотил в зарослях жир-птицу, а когда вернулся… Па убили, Адама забрали, и в грязи повсюду виднелис’ отпечатки копыт Конов. Ничего не мог сделать, ни тогда, ни теперь. Десяток Конов-г’ловорезов, они могут убить семью Авеля точ’ с той ж’ легкостью, шо и Па.
Ваши лица спраш’вают меня. Зачем я врал?
В новом своем ’сказе, слышь, я не был Закри-Тупицей, ни Закри-Трусом, я был прост’ Закри Невезуче-Везучим. Враки — эт’ стервятники Старого Джорджи, к’торые кружат в вышине, выглядывая внизу мал’рослую-худ’сочную душонку, шоб ’пасть-погрузить в нее свои клювы, и той ночью в жилище Авеля той мал’рослой-худ’сочной душонкой, ей, был я сам.
Теперь вот вы смотрите на морщинистого хмыря, легкие у меня опрели, и эт’ потихоньку отбирает у меня дыхание, так шо немного еще зим я увижу снаружи, не, не, я эт’ знаю. Кричу вот через больш’ чем сорок лет себе самому, Закри-Девятилетке, Эй, слушай! Времена теперь такие, шо ты слаб против мира! А со временами тебе ничего не поделать! Эт ’не твоя вина, во всем виноват этот ’скуроченный мир! Но, как бы громко я ни кричал, мальчик Закри, он не слышит меня и никогда не услышит.
Ваши лица спраш’вают меня. Зачем я врал?
В новом своем ’сказе, слышь, я не был Закри-Тупицей, ни Закри-Трусом, я был прост’ Закри Невезуче-Везучим. Враки — эт’ стервятники Старого Джорджи, к’торые кружат в вышине, выглядывая внизу мал’рослую-худ’сочную душонку, шоб ’пасть-погрузить в нее свои клювы, и той ночью в жилище Авеля той мал’рослой-худ’сочной душонкой, ей, был я сам.
Теперь вот вы смотрите на морщинистого хмыря, легкие у меня опрели, и эт’ потихоньку отбирает у меня дыхание, так шо немного еще зим я увижу снаружи, не, не, я эт’ знаю. Кричу вот через больш’ чем сорок лет себе самому, Закри-Девятилетке, Эй, слушай! Времена теперь такие, шо ты слаб против мира! А со временами тебе ничего не поделать! Эт ’не твоя вина, во всем виноват этот ’скуроченный мир! Но, как бы громко я ни кричал, мальчик Закри, он не слышит меня и никогда не услышит.
Козий язык — эт’ дар, ты получаешь его с того дня, как родишься, аль не получаешь. Если получил, то козы будут с уважением тебя слушаться, если нет, они прост’ потопают, забрызгают тебя грязью и станут презри’льно в сторонке. На каждом рассвете доил я козочек, а и большую часть дней вел все стадо вверх, к горловине Долины Элепаио и дальше, через проход Верт’бри, к вершинам Кохал. Коз тетушки Виз я тож’ пас в своем стаде, у них было пятнадцать-двадцать козочек, значит, всего у меня было пятьдесят-шестьдесят, шоб следить-помогать им при родах и приглядывать за больными. Я любил этих немых животин больше, чем с’мого себя. Когда б’рабанил дождь, я промокал до нитки, отрывая от них пиявок, когда жгло солнце, покрывался коричневой хрустящей корочкой, а если мы поднималис’ в Кохалы высоко, бывали времена, когда не спускался ’братно три-четыре ночи подряд, ей. В горах рыскали динго, норовя унести какого-ни’удь шаткого нов’рожденного, если ты не возражал им своей пикой. Когда мой Па был мальчиком, дикари из племени Мукини прибредали, бывало, с Подветренной стороны и угоняли козу-другую, но потом Коны поработили Мукини по всему югу, и старые их жилища в Хауи покрылис’ мхом, теперь там хозяйничали то’ко муравьи. Мы, коз’пасы, знали Кохалы как никто другой, все расщелины-ручьи-убежища, стальные деревья, к’торые пропустили сборщики добра старых времен, и одно-два-три зданий Древних, о к’торых никто не знал, кроме нас.
Коз’пасы славятся тем, что покрывают девчонок. Вишь, ежели девчонка з’пала на коз’паса, то ей надо пойти на наш свист, туда, где нет людей, и мы займемся этим под небом, и никто не увидит, кроме коз, а те никогда не скажут нич’о Старушке Молве. Первого своего бебеня я посадил в Джейджо из жилища Каттер-Фута; было это под лимонным деревом, вишь, солнечным таким денечком. По крайности, она была первой, кого я знал. А девчонки, они так морочат насчет кто, когда и все такое. Мне было двенадцать, тело у Джейджо было крепкое-жадное, она смеялас’, и оба мы кол’бродили и с ума сходили от любви, ей, прям’ как вы, двое здесь сидящих, так шо ’гда Джейджо стала созревать, мы г’ворили о том, шоб пожениться, вот она и п’решла жить в жилище Бейли. У нас, вишь, было много пустых комнат. Но потом у Джейджо слиш’ рано вырвалис’ воды, на неско’ко лун, и Банджо взяла меня к Каттер-Футу, где она рожала. Бебень вышел через всего неско’ко тактов после того, как я туда пришел.
Этому ’сказу не очень-то поулыбаешься, но вы спросили о моей жизни на Большом острове, и такие вот выплескиваются воспоминания. У бебеня не было рта, не, ни ноздрей, так шо он не мог дышать и стал умирать, как то’ко Ма Джейджо п’ререзала пуповину, бедный хмыречек. Глаза у него так и не открылис’, он то’ко почу’с’вовал на спине тепло рук своего Па, пошел дурным цветом, п’рестал сучить ножками и умер.
Джейджо была влажной-бледной-одутловатой, и похоже было, шо она тож’ умирает. Женщины сказали, шоб я вышел-освободил место для травницы.
Я понес мертвого бебеня, завернутого в шерстяной мешочек, на Костяной берег. Такой я был осиротелый, гадая, то ли у Джейджо семя было гнилым, то ли у меня, то ли прост’ удача моя прогнила. Стояло душное утро, я шел среди кустарника с кровавыми цветками, волны, пошатываяс’, шо больные коровы, взбиралис’ на берег и падали. Курган для бебеня не занял сто’ко времени, как для Па. Воздух на берегу пропал гниющими вод’рослями и плотью, старые кости лежали средь гальки, и никто не задерживался там дольше, чем требовалос’, если то’ко не был рожден мухой аль вороном.
Джейджо, она не умерла, не, но уже не нападал на нее хохот, как раньше, и мы не поженилис’, не, надо ведь знать, шо твои семена будут прорастать в чист’рожденных аль около того, так? А то кто будет соскребать мох с твоей крыши аль смазывать маслом твою икону от термитов, когда тебя не будет? Значит, если я встречал Джейджо на собраниях аль обменах, она г’ворила, Дождливое се’дня утро, да же? — а я отвечал, Ну! До самой ночи будет лить, п’лагаю, и мы проходили мимо. Тремя годами позже она вышла зам’ж за одного кожевенника из Долины Кейн, но на их свадьбе я не был.
Эт’ был мальчик. Наш умерший без’мянный бебень. Мальчик.
У людей Долин есть то’ко один бог — богиня, к’торую зовут Сонми. У дикарей на Большом богов обычно было больше, чем ты мог бы обмахнуть своей пикой. Внизу, в Хило, они под настроение молилис’ Сонми, но у них были и другие боги — боги акул, боги вулканов, боги зерна, боги чиханья, боги волосатых бородавок, ну, прост’ назови хоть шо, и Хило породит для этого бога. У Конов было целое племя богов войны, богов лошадей и всего такого. Но для людей Долин дикарские боги не стоили того, шоб их знать, не, то’ко Сонми была настоящей.
Она жила средь нас, присматривая за Девятью Долинами. Большую часть времени мы ее не видели, временами она была видима, такая морщинистая старуха с клюкой, но иногда она представала п’редо мной в виде мерцающей де’ушки. Сонми помогала больным, исправляла испортившуюся удачу, а ’гда умирал кто-то верный-цив’лизованный, она брала его душу и вела ее обратно в чью-то матку где-ни’удь в Долинах. Иногда мы помнили свои прежние жизни, иногда ничего не могли вспомнить, порой Сонми в сновидениях г’ворила Аббатиссе, кто есть кто, порой не г’ворила… но мы знали, шо всегда родимся заново как люди Долин, и пот’му смерть не была для нас такой страшной, нет.
Если то’ко Старый Джорджи не залучил твою душу, то есть. Вишь, если ты вел себя по-дикарски и эгоистично, отвергал Цив’лизацию, аль если Джорджи соблазнял тебя на варварство и все такое, то душа твоя наполнялас’-набивалас’ и отяг’щалас’ камнями. Тогда Сонми не м’гла пристроить твою душу ни в какую матку. Такие бесчестные и корыстные люди называлис’ «отяг’щенными», и для людей Долин не было участи страшнее.
И вот звезда цив’лизованных погасла, но разве это важно? Я не могу сказать «да», не могу сказать «нет». Я вручаю свою судьбу в руки Сонми и молюс’, шоб в той жизни она отвела мою душу в хорошее место, ведь она спасла мою душу здесь, и скоро, ежели не заснете у огня, я расскажу как.
Иконная была единственным зданием на Костяном берегу между Долиной Кане и Долиной Хонокаа. Строгих указаний держаться от нее подальше не было, но никто не входил туда прост’ так, пот’му шо твоя удача загнила бы, если бы у тебя не было веской причины, шоб потревожить эту запертую под крышей ночь. Наши иконы, к’торые мы вырезали-полировали и на к’торых писали слова на протяжении жизни, хранилис’ там, когда мы умирали. В мое время их там стояли тысячи, ей, каждая была какого-ни’удь человека Долин, как я, рожденного-жившего и рожденного снова с тех пор, как Флотил’я доставила наших предков на Большой Остров, шоб ’збежать Падения.
Впервые вошел я в Иконную вместе с Па, Адамом и Джонасом, когда был семилеткой. У Ма, когда она рожала Кэткин, началис’ сильные кровотечения, и Па взял нас помолиться Сонми, шоб она ее вылечила, пот’му шо Иконная была особым святым местом, и Сонми обычно слушала там. Темно было внутри, как под водой. Воском и тиком, маслом и временем — вот чем там пахло. Иконы жили на полках от пола до крыши, ско’ко их там было, сказать не могу, не, не будешь ведь п’ресчитывать их, шо коз, но ушедшие жизни превосходили по числу нынешние жизни, шо листья превосходят по числу деревья. Голос Па г’ворил во тьме, он был знакомым, но и жутким, когда просил Сонми остановить умирание Ма и позволить ее душе подольше оставаться в теле, и я в своей голове молился о том же самом, хоть и знал, шо был отмечен Старым Джорджи на п’реправе возле Слуши. А потом мы услышали шо-то вроде рева под тишиной, составленного из мильонов шепотков, шо океан, то’ко эт’ был не океан, не, эт’ были иконы, и мы знали, шо Сонми была там и слушала нас.
Ма не умерла. Сонми ее пощадила, вишь.
Во второй раз я был в Иконной, когда наступила Ночь Сновидений. Когда четырнадцать зарубок на наших иконах г’ворили, шо мы взрослые люди Долин, то мы в одиночестве спали в Иконной, куда Сонми присылала нам особое сновидение. Нек’торые де’ушки видели, за кого они выйдут зам’ж, нек’торые парни видели, как им следует жить, иной раз мы видели, шо за штуку надо отнести Аббатиссе для предсказания. Когда наутро мы покидали Иконную, то были уже мужчинами и женщинами.