Димка стал действовать раньше, чем успел принять решение. Он скопировал компрометирующие Яшу фотографии, а также распечатал их по числу членов жюри. Затем принялся сочинять на компьютере письмо. Не от руки же писать. Почерк опознают. «Довожу до вашего сведения»... — начал он. Не годится. «Считаю нужным оповестить жюри»...», «Не могу молчать»... Не то! Димка погрыз ноготь и напечатал без всяких вступлений: «Марина Кулагина не может прини[87]мать участие в конкурсе, т.к. ей тридцать лет. (Димка указал точную дату рождения Лисы.) Полина Гончарова на самом деле не беременна, а прикидывается с целью разжалобить жюри. Илья Кожин (наст, имя Яков Гайст) никогда не служил в Чечне. Его биография сфабрикована. Фотоматериалы прилагаются».
Димку возмущало коварство и лживость конкурентов, его нугро жёг праведный огонь. Димка в этот момент был как борец с безнравственностью, любящий по выходным поползать голым с кляпом во рту на поводке у мальчика-подростка, а в рабочее время произносящий возмущённые речи о низком моральном уровне работяг, пьющих пиво у метро после трудового дня. Димка совсем позабыл о том, что и сам не совсем, прямо говоря, автор своих рассказов. Но разве должен отвлекаться на такие мелочи человек, охваченный желанием добиться правды? Димка чувствовал, что обязан раскрыть людям глаза, а заодно отстоять свои интересы.
Вернувшись с почты, Димка заперся в комнате. Саши и Марата не было. Димка спрятал в рюкзак запечатанные конверты с экземплярами разоблачительного письма и фотографиями Яши. «Ну, ребятки, вы у меня попляшете», — с удовольствием думал он. Он чувствовал прыгучесть и силу, языком нащупывал клыки. Оставалось анонимно подсунуть конверты под дверь каждого из членов жюри.
[88] Вот только на Маратика у него компромата нет. Ну ничего, он и до него доберётся, а пока этих троих выключит. Димка потирал руки, он был взбудоражен, с трудом сдерживал себя от того, чтобы вдруг не подпрыгнуть без всякой причины или не запеть во весь голос. Или ещё что.
Итак, насвистывая и пританцовывая на асфальтовых корнях, Димка незаметно для себя оказался в самом дальнем уголке парка, куда никогда раньше не забирался. Там была старая детская площадка: подгнившая избушка с давным-давно выкрашенными в разные цвета брёвнами, деревянный, треснувший посередине истукан-медведь и торчащая из земли длинная железная труба с ржавым колесом наверху. К колесу был привязан толстый канат, из-за чего вся конструкция напоминала виселицу с картинок из учебника истории. На таких в средневековье умудрялись повесить по многу человек за раз. На канате болтался сказочник.
Не повешенный, конечно. Держась за канат, сказочник разбегался и поджимал ноги. Колесо крутилось, сказочник кружился вокруг столба. Для этого конструкция и была предназначена, а то, что на виселицу похожа, — случайное совпадение.
Сказочник снова и снова продолжал разбегаться, поджимать ноги и крутиться на полуистлевшем канате каким-то диким, мятущимся маятником. Разбегался и крутился, разбегался и крутился.
[89]
* * *
Димка смотрел на сказочника минуту-другую, а потом пошёл обратно в свою комнату. В комнате он принялся писать. На этот раз не донос. Димка старательно выводил буквы, но мысль опережала скорость руки, и буквы соскакивали, наезжали друг на друга. Тогда Димка осаживал их, и они снова становились разборчивыми.
Он писал о море и песке. Писал про то, как они с Юлькой валялись на пляже. Про то, как на песчаном дне дрожала сетка солнечных бликов, а стаи рыбок танцевали, причудливо меняя направление, словно девушки из синхронного плавания. Писал о волнах, идущих на берег одна за другой, о том, как представлял, будто волны — это враги, а он — предводитель армии берега. И вот он видит приближающиеся волны и кричит своим воображаемым воинам: «Они хотят смыть нас, поглотить, но им не удастся! Их белые кони стукнутся о нас грудью и рассыплются на тысячи пенных клочков. Они упадут перед нами и будут лизать наши ноги! Они покорили много берегов, но наш им не по зубам!» У Димки с детства страсть произносить речи перед воображаемым войском. А потом Димка бросался в самую большую волну. Рассекал её телом и отдавался ей одновременно. Сильные, плотные потоки вихрились вокруг него, Димка забывал воинственный настрой и представлял, что в море бушует вечеринка и пену от тысяч литров шампан[90]ского выносит на берег. А может, просто дочери Посейдона играют в ванне... Когда море было тихим и струилось вдоль берега, казалось, что водная гладь — это широченный подол платья великанши, ушедшей за горизонт. Она сделает ещё шаг, и море-подол уползёт вдаль, следом за ней.
Димка освоил доску с парусом. Поначалу валился в воду, но вскоре научился держать равновесие и даже разворачиваться двумя способами. Ему нравилось перетягивать парус у ветра, иногда почти повисая на гике, нравилось, как доска летит по воде, оставляя бурлящий след.
Раньше Димка боялся воды. Он хорошо плавал, но его не отпускал страх, что из бездны вынырнет чудище и съест его. Или ногу откусит. Димка боялся акул, спрутов и водяных драконов. Причём боялся их не только в океане, но и в подмосковной речке, и в бассейне. Только в ванне не боялся. Приходило, правда, в голову, что из слива может какая-нибудь дрянь выползти и утащить его в канализацию, но это уже глупости, фантазия. Умом Димка понимал, что никаких чудищ не существует, что в речке ничего крупнее пластиковых пивных бутылок не плавает, а уж в бассейне и подавно, и тем не менее. Однажды в детстве в открытом бассейне он вдруг увидел нечто чёрное, ползающее по дну. Он почти сразу понял, что это водолаз, собирающий мусор, по страх повстречать чудище даже в хлорированной воде в центре Москвы засел глубоко. И вот, скользя по воде под [91] парусом, заглядывая в прозрачную бездну, Димка поверил океану, подружился с ним, перестал ждать от него подвоха.
Димка смотрел, как Юлька перебирает песок смуглой рукой. Песок — мелкие осколки ракушек, кораллов, камушков, растений, кирпичей, стёклышек, панцирей лобстеров и крабов. Димке в голову пришла пошлая, высокопарная мысль, которую он постеснялся сказать Юльке. Типа песок — это вечность, и эта самая вечность сыплется теперь сквозь её пальцы. Типа океан пишет и стирает судьбу. Пишет и стирает. И так типа всегда. Он и теперь стеснялся немного этой мысли, но всё-таки решил её написать, рассудив, что он не копилка для мыслей, которые стыдно написать.
Когда по вечерам они возвращались в свою комнату, за окнами было темно. Димка видел горящие огни яхт, зажжённые окна вилл и небоскрёбов. По мосту бежали огоньки автомобилей, в воде дрожали нити отражений от фонарей. Через две секунды на третью мигала игла далёкой башни. Чёрное небо сливалось с чёрным океаном, и было не понятно, что там, вдали, — фонари кораблей, самолётов или звёзды? Если огонёк рос, обрастал крыльями и с гулом шёл на посадку, значит, не звезда и не корабль. На боку, ломтиком папайи, лежал молодой месяц. Поверх всего этого в оконном стекле отражалось кресло с Димкой.
Юлька подходила и усаживалась на Димку верхом, обвивала его руками и ногами, трепала и це[92]ловала его волосы. Димка обнимал её в ответ, а в просвете под её плечом, там, где подмышка, по-прежнему видел огни яхт, зажжённые окна вилл и небоскрёбов. Огоньки автомобилей, нити отражений, иглу далёкой башни. В небе-океане мигали самолёты-корабли-звёзды, на боку, ломтиком папайи, лежал молодой месяц. В этот маленький просвет, обрамлённый Юлькиным телом, Димка видел кресло, в котором раньше был он, а теперь Юльки-на спина. Ему даже казалось, что он видит собственный глаз под её плечом. Целуя Димку, Юлька говорила, что для них лето никогда не закончится.
Когда они вернулись в Москву, Димка обнаружил песок в жестяной банке для печений. Когда в банке заканчивались одни печенья, туда загружали новые. И так много лет. За это время на дне банки накопился слой сладкого песка. Осколки овсяных, пшеничных и всяких других печений. Осколки орешков, сахарной глазури, шоколада. Кусочки изюма, сушёных бананов, папайи. Уходя от Юльки, Димка забрал эту банку и, сидя потом один на родительской кухне, перебирал песок на дне...
* * *
На следующее утро Димка стоял на балконе и думал: пора или не пора. Решил подождать и вдруг заметил, что одного из двух гипсовых шаров-ядер, охраняющих парадный вход в «Полянку», нет.
[93]
* * *
На почте Димка отксерил свой новый рассказ и раздал экземпляры всем членам жюри. «Ну-ка, ну-ка, любопытно... но по правилам конкурса вы не можете ничего добавлять к тем текстам, которые были поданы изначально...» — важно приговаривали члены жюри, опасающиеся давления со стороны Димки. «Просто я это написал вчера, интересно ваше мнение», — пояснял Димка, применяя все свои навыки убеждения. Ведь ничего незаконного в том, что члены жюри прочитают его новый рассказ, нет.
У Димки есть черта — он всё время боится куда-то опоздать, Куда — неясно. Спешит. Двери не плотно прикрывает, косточки виноградные не выплёвывает, разгрызает и глотает. Он даже арбузные повадился глотать, чтобы на выплёвывание драгоценные секунды не тратить, но Юлька его рассказом про аппендицит отучила. Ест прямо из холодильника или микроволновки. На выключатели света жмёт на ходу, не останавливаясь. Выключатели не всегда срабатывают, Димка тянется к ним, не сбавляя скорости, из-за чего часто падает или стукается о мебель и углы стен.
А ещё Димка во всём сомневается. Сделает что-нибудь и сомневается. Сделает и сомневается. Чем больше нервничает, тем больше сомневается. Короче, эти две черты включились сразу, как только последний экземпляр рассказа был отдан [94] на суд. Можно Димку понять, ведь это был первый, по-настоящему его, рассказ на конкурсе. Написанный им и только им от начала до конца. Димка начал корить себя за поспешность. Поторопился, не отшлифовал, глупости всякой понаписал. Первый абзац надо было начинать с серьёзного «итак», а не с разговорного «короче». Эротическую сцену подсократить, духовности прибавить. Про синих медуз, выброшенных на пляж, вообще забыл, а они так красиво трепещут на ветру... «Блин, и про собственную тень на дне, которую принял за тень большущей рыбины и жутко испугался, не написал... Надо исправить. Но нельзя же у всех членов жюри попросить рассказ обратно и вносить исправления. Решат, что я псих. Нет, надо внести, иначе не поймут духовного посыла и моего творческого потенциала, я ведь совсем не то хотел выразить...» Можно подумать, что Димка сумасшедший, однако это не совсем так. Даже совсем не так. Просто за последние дни у него серьёзно развилась паранойя. Кроме того, он довольно скрытный. Не привык душу наизнанку перед чужими выворачивать и поэтому обнародование столь откровенного рассказа для Димки событие. В общем, пока он сам себя накручивал и успокаивал, подошло время обсуждения. Начал Гелеранский:
— Вот не вижу я у нового поколения идеалов красоты... — («Твою мать! Надо было всё-таки духовности добавить! Подсказывала же мне интуи[95]ция!» — тут же принялся сокрушаться Димка). Гелеранский продолжил: — Мы поклонялись Цветаевой и Феллини, а здесь сплошной ржач и всё ниже пояса! Есть, однако, замечательная сцена, описывающая первый поцелуй за школой, и вот это... — Гелеранский выковырял грязь из-под ногтя листком со свежим Димкиным рассказом. — Пушкер дал мне почитать свой новый рассказик, и знаете... очень неплохо написано... — Он ещё что-то говорил, но Димка не слышал уже. Мысли закрутились каруселью.
— Не з-знаю, не з-знаю... — взял слово Зотов, но тут же был прерван лаем. Барбосам с первого этажа приспичило помешать обсуждению. Заскучав, они решили полаять и повыть. Зотов продолжил, его слова смешивались с «гав-гав»: — Молодому поколению п-повезло... (гав...) гэбухи п-проклятой нет, значит, так. Хоть Пушкер... (гав-гав...) и не оп-пирается... (гав-гав...) на традиции русской литературы... (гав-гав-гав...) но пошлостей я не заметил, значит, так... (гав-гав-г-а-а-а-в... у-у-у-у...).
Тут Зотов обратился к коллегам по жюри:
— Что же делать, г-господа?
— Пушкеру ещё надо повкалывать! Попотеть! Да. Сейчас вон многие человеки стыдятся быть русскими! Иного им подавай! Напрасно! Грешно забывать свои корни! Пот, кровь, степь... — горячо вступил литературный критик Мамадаков. Манерой речи он походил на расхожего деревенского самородка, которых так любят городские ин-
[96]теллектуалы, пресытившиеся развлечениями мегаполисов. Упор на русскость и православие входил в резкий контраст с довольно-таки азиатской физиономией самого Мамадакова, его высокими военными ботинками, тёмными натовскими штанами и свитером с накладными карманами. Нос Мамадакова был крупных размеров и повёрнут в профиль, даже когда всё остальное лицо находилось анфас. Такие носы набок встречаются у персонажей мультфильмов. Причина столь необычного расположения носа у живого человека оставалась неизвестной. Видимо, Богу просто так захотелось, когда он лепил будущего литературного критика. Узкие глаза располагались близко к переносице и были обрамлены, словно нимбами, желтоватыми синяками. Слушая и рассматривая Мамадакова, трудно было поверить, что в жизни он занят двумя вещами: критикой и поисками собственной жены. Причём второе, кажется, забирало у него больше энергии, чем первое, и откладывало неизгладимый отпечаток на мировоззрение.
— Я не про Пушкера, а про собак, Виталий Маркович! — перебил Зотов.
— Виноват! Эх, сейчас бы картошечки с сальцем! — молодецки отозвался Мамадаков, хлопнул по колену и огладил бородёнку таким движением, будто родился купцом в Замоскворечье, а борода густая и белая. Он, кажется, был из тех, кого в школе дразнят косоглазым. Мальчик ушёл в себя, погрузился в учение, прикупил наряд настоящего [97]мужика и выбрал дело, позволяющее смотреть на мир из забетонированного дзота безупречного вкуса.
— Может, Людмилу Степановну опять к ним отправить? — подкинул мыслишку Гелеранский.
— Собакам не нравятся ваши рассказы, Пуш-кер! — крикнула Димке Окунькова.
— Х-хороший каламбур, значит, так, — подхватил Зотов. — Собакам ваши рассказы н-не нравятся. А м-мне н-нравятся, значит, так. — Зотов сделал паузу, рассчитывая на смех аудитории. Некоторые рассмеялись сразу, большинство же подхватило с опозданием. Не потому, что каламбур не понравился, просто не слышно было ни черта. Зотов продолжил: — Рассказ про туристку, угодившую вместо м-монастыря в дурдом, глубок и метафоричен. А новый р-расказ Пушкера и вообще весьма интересен. Этакая исповедь н-наивного фи-философа...
Димка перестал мучить себя терзаниями, ощутив всем естеством, что вырвался на полкорпуса вперёд по сравнению с другими участниками заплыва. Его немного тревожила только одна мысль: он не помнил, что за сцена первого поцелуя и какая такая туристка угодила в дурку. Димка списал это на очередной сбой памяти и тут же забыл.
На похвалах метров Лиса нарочито зевнула. Марат дважды моргнул. Филологиня вскочила с возгласом: «Да что же это такое!» — и кинулась [98] вниз по лестнице. Барбосы совсем разбушевались. Послышались возмущённые крики филоло-гини, гавканье и кудахтанье дежурной: «Меша-ють им, видите ли! Писатели нашлись! Щас каждая профура писательница, компьютеров себе понакупали и пишуть, и пишуть!» Гавканье, однако, удалось унять, и филологиня вернулась слегка вспотевшая, с горящими щеками и малость съехавшим в сторону животом.
— Беременная девушка спасла десятерых здоровых мужиков! — шутканул Гелеранский.
— Рассказы Пушкера сочно описывают реальность. Пусть там всё ниже пояса, но зато как обаятельно! — Окунькова одарила Димку улыбкой. — Что у вас с глазом? Дуэль из-за женщины? — Окунькова, видимо, составила себе некий романтический образ Димки, и фингал этот образ только поддерживал.
— Литературный спор... из-за женщины, — постарался элегантно отшутиться Димка.
— Знаете друзья, когда в шестьдесят первом я встречалась с Ахматовой... — начала Липницкая голосом, напоминающим дребезжание ложечки в стакане, когда под домом проезжает метро.
— Хррррррр. Хрррррррр-хр-ххрр, — перебил Липницкую Мамадаков. Конкурсанты попрятали ухмылки в кулаки.
— Что вы сказали, Виталий Маркович? — обратилась старенькая поэтесса к критику своей ложечкой в стакане.
[99] —Хрююююааа. Ы-хрррррр, — ответил Виталий Маркович. Красные губы были приоткрыты, голова склонялась на грудь. Вчера его видели в беседке под соснами в компании Зотова и бутылки. Зотов оказался покрепче, а вот Виталий Маркович срубился, всхрапнул.
Липницкая застыла, глядя на Мамадакова. Зотов крякнул. Гелеранский хихикнул. Окунькова презрительно закатила глаза.
— Виталий Маркович!
— ...пардон, Маргарита Павловна? — хрюкнул Мамадаков своим носом набок, будто и не спал вовсе.
— Мне казалось, вы хотите дополнить моё резюме по части рассказов Миши Пушкера, — чопорно произнесла Липницкая.
— Нельзя... — прохрипел Мамадаков, прокашливаясь. — Нельзя во всём подражать американцам проклятым! Оккупировали нашу Россиюшку-матушку и макдоналдсов везде понаставили! У нас есть свои прекрасные литературные традиции. Забористая, ядрёная, мясистая проза. Вот, например, Беззубенко, замечательный писатель. Великанище. Главный человек в сегодняшней русской литературе. Настоящий русский мужик, кадыкастый, ногастый, мосластый... — неизвестно какие ещё части тела писателя Беззубенко были бы упомянуты, не вмешайся Липницкая.
— Спасибо, Виталий Маркович. — Липницкая поджала губы. Она, видимо, как и остальные со[100]бравшиеся, не знала, кто такой Беззубенко и при чём тут проклятые американцы. Поворошив бумажки перед собой, Липницкая подытожила:
—Рассказ про море показался мне интересным... однако остальные произведения Миши Пушкера... — слово «произведения» Липницкая произнесла так, как произносят название симпатичной, но ненужной вещицы, — остальные произведения слегка поверхностны, что ли... Впрочем, моя оценка положительная.