Смирнов. Русский террор - Лилия Курпатова-Ким 3 стр.


— Семьдесят тысяч взял! — шипела жена, уперев руки в крутые бока. — Да он бы тебе и сто, и двести, и триста отвалил, лишь бы свое получить! Дураком был, дураком и помрешь!..

Вот такой безрадостной стала публичная, известная окружающим жизнь Евлампия Григорьевича. И чтобы хоть где-то спастись от страдающей супруги, он целиком ушел в свою тайную, мало кому известную, вторую жизнь.

Евлампий Григорьевич служил в политической полиции добровольным осведомителем.

Но обо всем по порядку.

Возможно, у кого-то сложилось мнение, что Тычинский — человек праздный, живущий на процентные доходы от чаевого пая. А вот и нет. Этот большеглазый, улыбчивый носач, с подвижной мимикой и большими тощими руками, был старшим приказчиком Никольской мануфактуры. Праздность считал грехом и не мог в ней находиться. Рабочие единогласно постановили, что Евлампий Григорьевич — «из хороших жидов». К жидам его причислили за мягкую манеру беседовать, но при том цепкий глаз и весьма благополучное житье. А «хорошим» он прослыл за сочувствие к рабочему классу, но об этом чуть позже.

Савва Тимофеевич Морозов, владевший Никольской мануфактурой, любил просвещение и частенько приглашал в «штучный» (там хранились готовые ситцевые штуки) амбар лекторов — рассказать работникам, почему черных крыс в сараях всегда больше, чем белых или как на святой Руси появилась картошка. Однако вне зависимости от того, что значилось на афише: «Теория Карла Менделя популярно», либо «Колумб — мореплаватель», говорили в штучном амбаре все больше о классовой справедливости и Карле Марксе. Евлампий Григорьевич как-то попал на одну из лекций, заинтересовавшись Колумбом. Что-то он о нем слышал, а конкретно припомнить не мог. Впрочем, уже через пять минут лекции о Колумбе он забыл начисто. Лектор, по виду неблагонадежный студент, понес совершеннейшую крамолу, называя наследника цесаревича Николая и всю императорскую семью «кликой взяточников и общеевропейским посмешищем». К середине совсем разошелся и стал говорить, что монархия душит Россию… и надобно не допустить коронации Николая, вынудить его отречься от престола, а выбирать премьер-министра, как во Франции. Якобы когда это случится, рабочим обязательно прибавят жалованье и дадут пенсии. Евлампий Григорьевич никак не мог соединить в своем уме свержение монархии с рабочими пенсиями, а потому незаметно ушел.

Последовало несколько дней раздумий. Тычинский с тревогой отметил, что у рабочих идеи о пенсиях и необходимого для этого свержения монархии вызывают значительный интерес. Валяльщик Синцов, напившись, вдруг загорланил про Стеньку Разина, а присучивальщица Караваева размечталась, что после прибавки будет носить кофты из гипюра, как сама Зинаида Морозова, работавшая на ее месте несколько лет назад. А потом разговор и вовсе перешел в плоскость «накоплений». Что, мол, у кого деньги есть, те год от года только богатеют, а у кого нет — так и не будет никогда, потому как дороговизна такая жуткая, что если остается копейка, так только чтоб пропить ее с горя. Посему надо это дело «выровнять». Евлампий Григорьевич живо представил, как его золотые червонцы «выравнивают», и понял — порядок рушится, отечество в опасности. Надо с крамолой бороться, извести ее, заразу, под корень. Пошел в политическую полицию. Там его приняли вежливо. Выслушали. Сказали, что о морозовских вольностях наслышаны, велели наблюдать и писать донесения. Жалованья не предложили, да Тычинский бы и не взял. За царя ведь, за отечество.

Служил он справно, ходил на собрания, после каждого дома писал подробный отчет, почти как пьесу, указывая, кто что говорил и какова была общая мизансцена, и сдавал в условленное окошко на почтамте. Постепенно к его присутствию на этих собраниях привыкли и стали считать его своим. Настолько, что однажды сделали предложение посетить другое собрание. Более секретное. Евлампий Григорьевич взволновался. С одной стороны, это было заманчиво — узнать, что на уме у бунтовщиков, и предупредить охранку. Однако и последствия этого вне всякого сомнения патриотического поступка могли быть самые печальные. Известно, как эти социалисты разделываются с теми, кто их предает. Не зная, как поступить, решился еще раз сходить в департамент и спросить, как ему надлежит действовать.

Выслушав его, старший филер задумался и куда-то ушел. Затем вернулся и попросил следовать за ним. К полной неожиданности Евлампия Григорьевича, принял его сам Рачковский, глава департамента, выслушал, особенно поинтересовался участием Морозова и сердечно попросил содействовать. На собрание пойти и старательно изобразить сочувствующего.

— Если это те, о ком я думаю, — доверительно сказал он Тычинскому, — их раскрытие, арест и предание справедливому суду есть дело наипервейшей государственной важности. Отечество вам этого не забудет.

Окрыленный такими речами, Евлампий Григорьевич решил идти и ничего не бояться.

III

Чуть поодаль от основной толпы встречающих петербургский поезд на Николаевском вокзале стояли двое. Дама в темно-зеленом, несколько старомодном жакете-болеро и такой же юбке, отороченной по низу мехом. Зато мягкая широкополая шляпа с низкой тульей, искусственными цветами и огромным пушистым пером была, несомненно, по последней моде. Женщины, проходя мимо, искоса глядели на нее. Впрочем, человеку со вкусом придирчивым эта шляпа могла бы показаться слишком большой и вычурной для маленького лица хозяйки. Было в ней что-то лисье. Может, заостренный тонкий носик, а может, чересчур живые, лихорадочно бегающие из стороны в сторону карие глаза. Дама комкала перчатки и вытягивала шею, глядя на подходящий к платформе поезд. Ее спутник, тоже до странности похожий на лису, опирался на трость и выглядел совершенно спокойным. Господин этот имел вид щеголеватый, не без вольностей. Серо-сиреневый сюртук и шелковый цилиндр в тон очень шли к его густым, тщательно расчесанным рыжим усам с подвитыми кончиками. Дежурившие на вокзале филеры в штатском сразу узнали статского советника Ненашева, решив с перепугу, что начальство явилось устраивать им инспекцию. Тем более что Рачковский только вчера собирал филеров, велев им «глядеть в оба и обо всем подозрительном тут же докладывать». Якобы есть опасения, что в городе готовится покушение на великого князя Сергея Александровича. Ненашев об этих «слухах», разумеется, знал, но придавать им большое значение не думал. За свою жизнь великий князь нажил такое количество врагов, что очередь из желающих ему смерти могла обернуться вокруг Гостиного двора дважды, а то и трижды.

— Саша, что думаешь, забыл он свое м-м… пагубное влечение? Судя по письмам, Италия его впечатлила… — раз в десятый, а может и пятнадцатый, повторила Глафира Андреевна Истопчи-на, машинально стягивая темно-зеленую перчатку из дорогого шелка.

Злые языки утверждали, будто предок ее мужа, надворного советника Анатолия Григорьевича, получил дворянство от самой матушки Екатерины при весьма пикантных обстоятельствах. Будто бы он, предок, был простой ярославский мужик, служивший во дворце истопником. Исполнял он как-то свою службу в покоях императрицы. Неожиданно та вернулась, а утром следующего дня из ее покоев вышел граф Истопчин. Новоявленный аристократ еще полвека прожил в своей деревне, все в той же деревянной избе, и только внук его, внешностью и повадкой пошедший в «миловзорного» деда, выгодно женился и благодаря этому был принят в обществе. Посему природная грубость и неотесанность Истопчиных пока не успели сгладиться. Очень коротка для этого светская жизнь фамилии. Однако природная «миловзорность» мужчин ее обеспечила довольно неплохой капитал. В течение ста лет Истопчины только и делали что женились на богатых вдовах аристократических фамилий, и если по мужской линии Анатолию Григорьевичу было похвастаться особенно нечем, то с женской стороны ему было вливание и от Шереметьевых, и от Вяземских, и даже от грузинских Багратионов.

Сама Глафира Андреевна, урожденная Белова, была из семьи однодворцев. Дед ее владел семью душами. Мужики все были на заработках, отдавая треть их за разрешение отлучиться. Крестьяне жили с барами в одном доме, ели за одним столом и кормились с одного огорода. Разумеется, самой Глафиры Андреевны еще на свете не было. Родилась она много позже, в доме своей тетки, которая приютила их обнищавшее семейство. После «воли» все крепостные Беловых подались в город на заработки, оставив бывших помещиков на произвол судьбы. Тех скромных выкупных денег, что поступали от крестьян в счет отданной им земли едва-едва хватало на пропитание, поэтому мать Глафиры Андреевны решилась сдать наделы в аренду. Сдала, да так, что нечаянно продала. Потом выяснилось, что делать она этого права не имела, поскольку земля ей больше не принадлежит. Последовал суд, в котором маменьку признали мошенницей, потребовали землю вернуть, а на ней уже чужой овес, и владельцу этого овса опять-таки надо убыток возместить, поскольку он был введен в заблуждение все той же маменькой… В общем, от всех этих треволнений, неразберихи и суеты мать Глафиры Андреевны заболела нервами и слегла. Девочку воспитала тетка, не сильно, впрочем, утруждаясь. В семнадцать лет ее выдали замуж за соседа, уже немолодого Анатолия Григорьевича Истопчина, и «выслали в Москву». Разумеется, она страдала. Муж ее был моложав и хорош собой, но до ужаса старомоден. Особенно супругу фраппировало его пристрастие к крестьянским соленьям — огурцам, капусте, грибам, кои он получал из своей бывшей деревни и поедал в огромных количествах, запивая смирновской водкой. Причем не из дорогих, «царский» сорок первый номер, а самой что ни на есть дешевой, какую во всех кабаках разливают ведрами, — № 21.

Ненашев поглядел на свою спутницу с иронией, какая обыкновенно служила ему маскировкой раздражения. Его отношения с Глафирой Андреевной держались па ее странной уверенности, будто Александр Васильевич в нее безмолвно влюблен и долгие годы скрывает свое чувство. Действительно, в молодости, лет двадцать тому назад, летом на даче, в аккурат перед самым ее замужеством, он ненадолго ею увлекся и имел глупость об этом сказать. Впрочем, вскоре Глафира Андреевна, ввиду чрезмерной инфантильности и эфемерности своего характера, его совершенно разочаровала и он о ней забыл. Однако сама она сохранила в своем сердце то нежное воспоминание и потому глядела на Александра Васильевича с такой загадочной многозначительностью, что он и думать боялся, какие мысли бродят в ее маленькой рыжей голове. Странным образом ей удавалось всегда вовлечь его в свои семейные дела. Она запросто приезжала к нему в департамент и на правах старой подруги, в полной уверенности, что ей простительна любая фамильярность, брала Александра Васильевича под локоток, уводила на диванчик и начинала изливать душу. Причем с изумительной деликатностью, стараясь не задеть его якобы «чувства» к ней. Это выглядело до такой степени глупо, что даже умиляло. Вообще, мадам Истопчина всю жизнь пребывала в совершеннейшей прострации, и внутренняя ее жизнь никак с реальностью не сообщалась. А когда где-то все же «перемыкалось», происходила катастрофа. Вроде той, что случилась с ее сыном Митей в прошлом году.

До Глафиры Андреевны дошли слухи, будто ее сын безумно влюблен в одну из первых московских красавиц Лизу Стеклову, дочку небезызвестного генерала. Будучи женщиной впечатлительной, Глафира Андреевна была так потрясена, что на секунду вывалилась из мира своих грез и обнаружила, что ее сыну двадцать лет и он «совершеннейший мужчина». Поахав, как незаметно ее мальчик перелез из коротких штанишек в длинные, по моде, она не на шутку озаботилась его страстью. Нафантазировав себе Бог знает чего, она впала в страшную тревогу — не пустит ли Митя себе пулю в лоб из-за ветреной, взбалмошной Лизы. Своими страхами она поделилась со всеми знакомыми, у каждой испрашивая совета. Поскольку большая часть ее подруг от хронического безделья пребывали в точно такой же прострации и с реальностью сталкивались редко, по московским салонам, как лесной пожар, распространилась новость, что Митя Истопчин купил себе пистолет и давеча пытался застрелиться из-за несчастной любви к дочке генерала Стеклова. История эта стремительно обрастала подробностями. Якобы пистолет дал осечку, но Митю это, конечно же, не остановит. Он твердо решил расстаться с жизнью и нервы его совершенно расстроены. В обществе твердо укоренилось мнение, что молодого человека следует отправить на воды для исцеления нервов, а затем в долгое заграничное путешествие.

Так, в течение нескольких дней, на глазах всей Москвы, Митя Истопчин из блестящего студента университета и подающего надежды молодого литератора превратился в замученного страстью истерика, нуждающегося в отдыхе и лечении. Надо признать, что вся эта история бешеными стараниями его маменьки и правда оказала самое пагубное влияние на состояние его нервов. Лизу Стеклову, с которой его связывала самая нежная дружба, так затравили за «бессердечное кокетство», что она из дома выходить боялась и все время плакала.

Глафира Андреевна, в дела мирские вмешивавшаяся мало, тут проявила такую инициативу, что ее престарелый супруг был совершенно раздавлен и послушно исполнил волю жены. Сопротивление грозило ненужными жертвами. Митю забрали из университета, порвали все его договоренности с московскими газетами, экипировали должным образом и выслали из Москвы в Баден, снабдив письмом к доктору Шрейеру.

Так несчастный молодой Истопчин, став идиотом поневоле, прямо из водоворота московской студенческой жизни попал в лохань с целебной грязью совершенно ни за что.

Посему статский советник Ненашев уповал исключительно на чудодейственные бромистые ванны Шрейера. Авось они, в сочетании с длительным путешествием по Италии, уняли гнев молодого человека и тот не придушит свою маменьку при встрече.

— О Боже! — пальчики Глафиры Андреевны впились в локоть Александра Васильевича. — Вот он! Как бледен! Нет, все напрасно!..

Этого статский советник и боялся. Драма неуклонно заходила на второй круг, и остановить это не было никакой возможности. В отчаянии он положил свою ладонь на руку Глафиры Андреевны и ответил:

— По-моему, ты преувеличиваешь. Просто он похудел и возмужал.

Однако Глафиру Андреевну уже подхватили бурные волны ее собственных переживаний. Она выглядела так, будто вот-вот расплачется. Когда Митя подошел к ним ближе, бросилась к нему на грудь с рыданиями и осыпала поцелуями, повторяя:

— Мой мальчик! Вернулся! Наконец-то, наконец!

Митя остолбенело глядел на маменьку, и лицо его делалось все бледнее и бледнее.

«Бедняга!» — мысленно посочувствовал ему Ненашев.

IV

Митя мог думать только о Лизе.

Виной тому были ее письма. Тон их странным образом изменился полгода назад. Лиза написала странную фразу, что впервые увидела свою жизнь «в истинном свете» и теперь «жаждет предать ей смысл». А еще через месяц от радостной беззаботности не осталось и следа. От Лизы стали приходить гигантские, по многу листов, письма, в которых она рассуждала о России, о характере русского народа, о революции… Эти сумбурные излияния временами казались конспектом. Будто она торопливо пишет за кем-то, а затем рассуждает о написанном.

«То, что радовало меня раньше, теперь кажется таким пустым. Я смотрю на стол и уже не вижу красивого фарфорового сервиза, а вижу мужчин, женщин и детей, трудившихся на фабрике за грошовую плату, чтобы изготовить то, чего сами никогда не смогут иметь. Я не чувствую сладкого вкуса московского калача. Мне кажется, что он отдает солью. Перед глазами лишь крестьянин, бредущий за своей старой кобылой под палящим солнцем, да женщины, встающие до восхода, чтоб испечь эти калачи, а на заработанные крохи купить своим малым деткам хлеба…».

Конечно, Митя сразу понял, что Лиза попала под влияние одного из многочисленных социалистических кружков, широко распространенных в студенческой среде. Но как это могло произойти? Как могло случиться, что милая, светская, избалованная всеобщим вниманием, но от этого не менее прекрасная Лиза увлеклась идеями новых народовольцев? Истопчин терялся в догадках: кто мог приобщить дочку генерала Стеклова к марксистским идеям. Антон Борисоглебский? Ее странная подруга-нигилистка Аглая? Скорее всего, это Аглая. Чего только сборища в ее квартире стоят! Он не решался спросить об этом напрямую в письме. А поскольку ему хотелось, чтобы Лиза писала ему и дальше, он отвечал ей пространным цитированием и размышлениями о современной философии, Шопенгауэре, Ницше, даже Энгельсе, тактично опуская их рассуждения о женской натуре.

Вопреки маменькиным догадкам, никакого «кокетства» или «бурного романа» между Истопчиным и Елизаветой Андреевной никогда не было.

Впервые он увидел Лизу два года назад на даче у Рачковских, куда, разумеется, был приглашен «цвет общества». Ее поклонники заняли центральную беседку и наперебой пытались привлечь внимание. Зеленое платье из воздушной, многослойной, полупрозрачной материи изумительно облегало фигуру Лизы и оттеняло ее карие с зеленью глаза. Они казались изумрудными. Тяжелые, почти черные локоны, на которых едва держались завитки от щипцов, падали на плечи. Острый, может, чуть длинный точеный нос и алые, пухлые губы. Она так громко смеялась и отпускала такие комментарии, что только красота и спасала ее от вульгарности.

— Я всего лишь привел цитату из Платона! — оправдывался Николай Юдин, знакомый Мите по университету. — Да, я так зачитался этим отрывком, что забыл о лошади, на которой еду к Малиновской!

— Разумеется, — отвечала Лиза, — поверьте, мы все поражены и теперь знаем, что вы не только отменный наездник и сердцеед, но и Платона читаете.

Митя вошел и присел на перила беседки, с самого края, откуда он мог спокойно, не отрываясь, любоваться Лизой. Он смотрел на нее и смотрел, физически ощущая, как с каждой секундой ее образ отпечатывается в каждой клеточке его тела, что дышит он тем же воздухом, что и она, и смотрит на те же вещи, что и она. Вместе с тем это любование было совершенно чистым. Он даже не помышлял о том, чтобы придвинутся ближе, чтобы попытаться завладеть вниманием Лизы. Это просто не приходило ему в голову.

Кроме Мити только Борисоглебский не искал расположения Лизы открыто. Даже, напротив, отпускал язвительные шуточки, правда, очень тихо.

— Гипноз стал очень популярен, все мечтают его попробовать, — щебетала Лиза.

Назад Дальше