Вот он, на столе - с блестящим черным верхом, с желтыми боками золотой кирпич. С кипятком же полный достаток. Большой жестяной чайник целый день на чугунной печке песни тянет - так выводит, будто созывает к застолью, которое ломится от угощения.
Только лейтенант Ласточкин разделил хлеб на четыре куска по справедливости (к ним тут на днях прибилась еще одна "птичка божия"), как в дверь боком ввалился кто-то в старом нагольном тулупе, в подшитых валенках с обрезанными голенищами, голова обмотана вафельным, когда-то белым, полотенцем. Огромный и нескладный, он втащил с собой облако холодного пара.
- Говорят, счастье задом входит, а этот боком влез, - отметил Ласточкин. - К добру бы.
Верзила, не опуская воротника тулупа, оглядел комнату, заметив возле печки стул, молча прошел и сел.
- Ух! Скрючило, как коровью лепешку на базу. Думал, уже не разогнусь. - Он надрывно закашлялся. Долго кашлял. Заславский налил в кружку кипятку и подал ему. Тот глотнул два раза, и кашель отпустил.
- Здорово, ребята! Я Пэ Пэ Кисель. Прокопий Про-копьевич Кисель. Ветеринарный фельдшер. Коновал, значит, полковой... - Он опустил воротник тулупа, размотал полотенце - и явилась ладная округлая голова тридцатипятилетнего мужчины с широким лбом и круглыми глазами. Лицо выбрито так чисто, что Янтимер подумал: "Острая у него бритва - действительно, коновал".
- Оно, конечно, мундир мой под устав не идет... Мало того, прошлой ночью шапку в вагоне сперли. Из Коврова ехал.
- Так вы, наверное, еще и голодный, - сказал мягкосердечный Ласточкин.
- Да уж позабыл, как едят... Оттого и окоченел. А здесь тепло. Не зря хромой-то капитан в военкомате хвалил: "хотель", дескать. Ну вот, куда назначено, прибыл. Теперь все на лад пойдет.
Ласточкин сунул один из четырех ломтей Киселю. Тот сказал "спасибо" и, опустив голову, прихлебывая из кружки, принялся неспешно есть. От ломтя кусками не отхватывал, откусывал помаленьку, словно лишь чуть губами касался. Смирная лошадь так ест. Байназаров с удивлением смотрел на этого большого, богатырского сложения человека. Он представил его среди лошадей. Лошади таких любят, по пятам ходят. А вот тщедушных, нескладных лошадь не выносит. Сядет такой хилый верхом, и лошадь от стыда начинает артачиться, вот, дескать, до какого дня дожила, под кем ходить приходится. А если богатырь в седле, ей и тяжесть не в тяжесть, от гордости, от азарта не знает, куда ступить, на месте пляшет. И то нужно сказать, коротышка, от нехватки роста или силы, тоже бывает к лошади придирчивым и мстительным. Вот сосед Янтимера, по прозвищу Скалка, еще до того, как вступить в колхоз, каждый день молотил свою пегую кобылу кнутовищем по голове. В конце концов и пегая кобыла взяла свое, передним копытом хозяину в пах приладила - чем дальнейшее Скалкино воспроизводство и остановила. Это всему аулу известно. Ибо... за четыре года принесшая троих, верная мужу Марфуга-енге с деторождением оборвала разом. Аминь!
Еще вспомнился Байназарову "объездчик-укротитель" Мардан Гарданов, тот самый, что и "любит" и "лупит". Наверное, тоже человек жестокий. И щедрому его смеху верить нельзя. А вот Кисель совсем другой.
Прокопий Прокопьевич тем временем дожевал последний кусочек хлеба и, запрокинув кружку, допил кипяток до капли.
- Спасибо, хлопцы, душа домой вернулась, - сказал он. Сняв тулуп, повесил его рядом с шинелями. Под тулупом оказалась хоть и порядком уже заношенная, но без дыр, без заплат черная суконная пара.
Чего только не изведал Прокопий Прокопьевич, пока не добрался до Терехты! С июля по самый сентябрь сорок первого он вместе с тремя товарищами гнал стадо коров от Чернигова до Саратова. Три раза попадали под бомбежку, два раза отступавшие войска обгоняли, оставляя их за линией фронта. Отстать от своих было всего страшнее. Но и в этих тяготах он не терялся, стадо не бросил, раненой корове раны перевязывал, занемогшую лекарствами отпаивал, у той, которая пала, со слезами просил прощения: "Не взыщи, душа замученная! Не было у меня мочи спасти тебя". Стадо свое слишком не гнал, да и гнал бы, все равно на коровьей рысце шибко не угонишь. Но не останавливался. Шли да шли. Все четверо погонщиков измучились, исхудали, кожа да кости. Ноги у грузного Киселя опухли, почернели... Но даже когда последние надежды готовы были рухнуть, веры не терял. "Все равно не догонишь, супостат! Не у тебя правда, а у моих безвинных коровушек", - говорил он.
И, когда уже траву выбеливали утренники, всех уцелевших коров доставили в пункт назначения, в Саратов. Человеку, который принимал стадо, Кисель еще сунул пачку расписок на скот, сданный воинским частям, и сказал: "А эти свой долг еще до срока исполнили". А сам ветфельдшер и трое его товарищей уже не стояли на ногах, их отправили в лазарет. Отлежав три недели, набрав немного веса, округлившись лицом, Прокопий Прокопьевич вышел из госпиталя. Валил на Тамбовщине лес, потом был грузчиком на железнодорожной станции, рыл противотанковые рвы под Москвой, работал в госпитале санитаром. Но все время надеялся попасть в кавалерийскую часть. "Один бес плутает без надежды", - думал он. А его надежда всегда при нем, потому и получил наконец в должном месте должную бумагу и отправился из Москвы в Муром, из Мурома в Ковров, из Коврова сюда. Так и прибыл в Терехту. На руках документ: "Направляется в ...тую конноартиллерийскую дивизию ветфельдшером".
Прокопий Прокопьевич достал из нагрудного кармана тряпичный кисет, вынул оттуда бумагу и протянул Заславскому, видимо, посчитал среди них за старшего.
- Вот... Стало быть, теперь на учет поставят и одежду, какую положено, выдадут.
- Одежду-то выдадут... - поджал тонкие губы Заславский. - Только часть не ваша. Здесь мотострелковая бригада будет формироваться.
- Да нет же! Тут "артиллерия на конной тяге" написано. Вот почитайте... и все прочитайте. Вот печать. При печати ошибки не положено. С такими муками добирался... не должно быть ошибки. - Кисель сразу сник.
Байназаров от души пожалел Прокопия Прокопьевича.
- Для одного-то вас в бригаде место найдется, - постарался он утешить его. - Назад не отправят.
- Мне ведь не место нужно, ребята, мне лошадь нужна, живая душа, вздохнул Кисель.
Кто-то громко протопал в сенях и начал дергать, не в силах открыть плотно усевшуюся дверь. Янтимер ударил в дверь ногой. Улыбаясь, вошел горбун, он уже две ночи подряд ночевал в "хотеле".
- Ну и лютует, а? Плюнь - сразу ледышка. Три раза плюнул, и три раза тюк!
Он в свои кирзовые, с широкими голенищами сапоги чуть не по самое гузно сел. Стеганка с обгорелой правой полой достает ему чуть ниже пояса горб оттягивает. Два уха тряпичной шапчонки в обе стороны торчат, к тому же и грудь нараспашку.
- И сегодня не повезло! - оживленно сообщил он. И голосом цыганки Поли, отдающей по утрам приказания, продолжил: - Вы, лейтенантики-касатики, не унывайте, все равно весна придет, мы ее не увидим, так другие увидят. Цивильным привет! - кивнул он Киселю.
Возраст у горбуна непонятный. Тридцать дай, пятьдесят дай - все примет. Он - по торговой части, сюда из-под Смоленска, от оккупации бежал. Когда спросили имя-отчество, сказал, чтоб звали Тимошей. Хрипит-сипит, а вонючий самосад курит без остановки. Единственная, видно, у мужика утеха. Потому и терпят, ни слова не скажут. Он ждет назначения в сельпо в деревне Вертушино, километрах в четырех отсюда. Только районное начальство все тянет чего-то. Видно, Тимошино происхождение, отцов-дедов проверяют. А чего проверять, все его богатство-достояние - кисет самосада, горб сзади и чистая улыбка, что любое сердце растопит.
Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку.
- Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша-купец, пожалуйте к столу!
Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком: а ему, дескать?
- Прокопий Прокопьевич только что отобедали! - громко пояснил Леня.
- Да-да, вы не стесняйтесь, приступайте, - сказал Кисель.
Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит молча на кровати. Только вздохнет порой: "Скорей бы уж на фронт!" Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай.
- Эх, ребята, накормил бы я вас - до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! - посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он - так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.
Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть "в дурака", шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить - сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от "Собора Парижской богоматери". Влюбился в Эсмеральду - назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было - Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:
- Эх, ребята, накормил бы я вас - до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! - посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он - так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.
Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть "в дурака", шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить - сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от "Собора Парижской богоматери". Влюбился в Эсмеральду - назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было - Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:
- Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше высокоблагородие полковник! Га-га-га!
Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины.
- Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, - сказал Леня.
- Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото - какая же тогда золоту цена останется?.. А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат!
Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо:
- Люди, наверное, смотрят на меня и думают: этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пуще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накладываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся.
- Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому!
- Каждый человек свою жизнь по-своему обоснует, браток. А не то страшно... - Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе проскользнула печаль.
Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки, Заславский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспали беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задремал.
С утра немного потеплело. Есть было нечего, значит, и не было возни с завтраком. "Купец", не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: "А теперь к утреннему чаю пожалуйте!" Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.
Зашла цыганка Поля, дала обычные распоряжения. Сегодня она была угрюма, неразговорчива, без всегдашней игривости. Этой ночью умер восьмилетний мальчик из Ленинграда - заворот кишок, от голода спасся, горемычный, так умер от переедания, съел тайком лишнего. На руках у цыганки умер. Уже и стонать не было сил... Про ребенка лейтенантам она ничего не сказала.
Байназаров, удивленный необычным видом хозяйки, спросил:
- Что с вами, Полина? Что случилось?
- Горе!.. - промолвила она и, тихо заплакав, вышла.
- Эх, время-времечко, горе горькое! На каждом шагу беда человека подстерегает, - сказал Прокопий Прокопьевич. - Видно, кто-то из близких погиб... - И добавил: - Утешить бы надо... Да чем утешить?
Его слова остались без ответа. Да и что ответишь?
Байназаров, положив книгу, поднялся с кровати. Нехорошо стало: у человека горе - и слезами не выплачешь, а он лежит, роман про любовь читает. Немного погодя вернулась Поля.
- Мужики, - сказала она, - надо могилу выкопать. Все трое встали на ноги.
- Кто умер?
- Дите умерло. Из Ленинграда... Надо его похоронить. Тут же оделись и вместе с Полиной пошли в здание почты, где жили дети.
Пока женщины обмывали умершего ребенка, Прокопий Прокопьевич раздобыл где-то досок и, не обстругивая, сколотил гробик, из белой жестянки вырезал пятиконечную звезду и прибил к палке. Ручную пилу, ножницы и гвозди дала работавшая на почте девушка. Тельце ребенка, с дикую уточку величиной, положили в вечную его колыбельку и отправились на кладбище. За городом пошли через голое поле. Тропинки даже нет. Верткая быстрая поземка, какая бывает только в морозы, прокрутится у ног и, взвившись, укусит в лицо. Первой шла с лопатой в руках Полина, за ней - Прокопий Прокопьевич, держа под мышкой гробик и палку со звездой, третьим с ломом на плече шагал Янтимер. Позади всех брел Заславский. За пояс топор заложил. Катящиеся из его глаз слезы не успевают упасть на землю, крупинками застывают в большой, давно не бритой щетине. По ком он плачет, кого жалеет? Младенца ли этого, у которого судьба оказалась такой короткой, своих ли детишек, оставшихся там, у врага, и неведомо, живы ли, нет ли, а может, себя - бредет в трескучий мороз, в следы идущих впереди не может попасть, проваливается, спотыкается? Обо всех, наверное, плачет, всех жалеет. Спутники его назад не оглядываются, потому и слез своих он не удерживает.
Шли недолго, кладбище было рядом. Но пока долбили чугунную землю, выбились из сил. Топором рубили, ломом выворачивали, лопатой ковыряли. Яма была маленькая, приходилось работать по очереди. Пока долбили - и голод забылся, и холод не кусался. Прокопий Прокопьевич даже тулуп скинул, начал было и полотенце с головы разматывать, Полина остановила: "Не расходись!" Помучились изрядно, однако могилу выкопали довольно глубокую.
Прежде чем ребенка предать земле, откинули белую тряпицу с лица и попрощались по одному. На висках мальчонки двумя черными веточками просвечивали две жилки. Прокопий Прокопьевич заколотил крышку гроба, встал на колени. И они вдвоем с Янтимером на ладонях опустили гроб в могилу. Полина опять всхлипнула, Заславский отвернулся, Ян-тимер глянул на маленький гроб в могильной яме и думал: "Где, кто еще, кроме Полины, заплачет по нему? И заплачет ли?" Вот кого суждено Янтимеру положить в черную могилу первым на этой войне - безвинного восьмилетнего ребенка...
Землю побросали быстро. В изголовье Прокопий Про-копьевич воткнул палку со звездой.
- Тут звезда положена. Не герой, так жертва войны, - пояснил он и не спеша натянул тулуп.
На белом снегу вырос черный холмик. Исполнив тяжелый долг, они разобрали инструменты и пошли обратно. Черный холмик остался один.
Вернувшись в "хотель", все трое сели по разным углам. Идущее на закат солнце бросило сквозь индевелое окошко тусклый взгляд, словно хотело сказать: "Посмотрите на меня, гляньте, ухожу ведь". Никто на него не обратил внимания. Казалось, время в комнате остановилось.
В тепле голод взыграл снова. Каждого в одиночку терзает. Впрочем, его и артелью не побьешь. Первым заговорил Кисель:
- Нет, ребята, так не годится, надо что-то придумать. Четыре таких бугая, ногою пнем - железо разорвем, а сидим, с голоду воем!
- А что делать?
- Делать!
- Что?!
- Дело делать! Работать! Дрова пилить, мешки таскать, снег отгребать. Мало ли работы на свете!
Заславский посмотрел на свои тонкие волосатые руки: "Снег отгребать или дрова пилить - пожалуй, еще можно. А вот мешки таскать... Впрочем, тоже посильное человеку дело".
За дверью послышался стук шагов, кто-то решительно протопал через сени и торжественно замаршировал на месте. Раздалась команда: "Стоп!" - и, распахнув настежь дверь, в комнату гордо вступил Леонид Ласточкин. "Словно батыр, победивший в схватке", - подумал Янтимер. В правой руке Леня держал жестяное ведро - с виду не порожнее.
- Царь-голод свергнут! Ур-ра! Ложки к бою готовь! - подал он команду и поставил ведро на стол. А в нем - больше чем до половины густой овсяной похлебки. И не пустой похлебки, не постной - сверху плавали куски сала в палец толщиной. Такие красивые - словно лебеди на круглом пруду!