– Я ни на что не надеюсь, – тихо проговорила Ева. – И не могу выспрашивать у него то, что он сам мне не говорит. Может быть, это глупо, недальновидно. Что ж, значит, я глупа и недальновидна. Но вы же сами сказали: не то чтобы ночей из-за меня не спите, правда?.. Дождитесь Тему, Ирина Андреевна, – уже громко и спокойно предложила она. – Это же странно – убегать, чтобы с сыном не столкнуться! Он вас любит, и…
– Да я знаю. – Нервное натяжение насмешливой маски снова ослабело. – Все я про него знаю, кроме того, что он только вам теперь расскажет… Нет, не буду ждать, – сказала она и быстро поднялась с дивана. – И вы ему не говорите, что я приходила. Я ведь, знаете, не из тех мамаш, которые рожают детей не для жизни, а исключительно для личного пользования. Мне просто хотелось… Спасибо за кофе и беседу.
Ева стояла на пороге комнатки, глядя, как Артемова мама надевает дубленку в тесной прихожей.
– Скажите, Ирина Андреевна, – вдруг спросила она, – а каким был Темин отец?
Та бросила на нее быстрый насмешливый взгляд.
– Это вы к тому, что смотрите на меня и не понимаете, в кого он такой уродился? Порадовать нечем: отец у него был запойный алкоголик, – спокойно ответила она. – Талантливый, умный, абсолютно невыносимый человек. Жил вразброс и вразнос. Я с ним десять лет промучилась, потом наконец разошлась. Все думала, у мальчика должен быть отец… Пока не поняла, что толку от него как от отца столько же, сколько и как от мужа. Спился и сгинул, даже не знаю, где он теперь. Алиментов, как вы догадываетесь, мы от него не видали. Я потому так за Темку всегда и боялась, с этими его бесполезными увлечениями…
– Но ведь он совсем не пьет, – с испугом сказала Ева. – Я никогда не видела.
– А это, говорят, в детях вообще редко проявляется, – усмехнулась Ирина Андреевна. – Удивляться нечему: как наглядятся с рождения – на всю оставшуюся жизнь охоту отобьет. Вот за внуков следует опасаться, так что с ребенком вам, возможно, все-таки лучше погодить. Ведь вы, наверное, поскорее родить хотите? – поинтересовалась она мимолетным тоном.
– Об этом вообще не приходится беспокоиться, – не сдержав горечи, ответила Ева.
– Да? Значит, у вас с этим делом проблемы? – тут же догадалась Ирина Андреевна. – А вы время теряете, вместо того чтобы… Самоотверженный вы человек, Ева Валентиновна. – Она пожала плечами. – Или просто не от мира сего? Не понимаю! Ну, счастливо вам, – простилась Ирина Андреевна. – Заходили бы… Все-таки единственный сын, тут уж кого хочешь воспримешь.
– Спасибо, – улыбнулась этому невольному откровению Ева. – Я понимаю. Мы зайдем.
Артем пришел через полчаса после того, как закрылась дверь за его мамой. Ева даже подумала, что они столкнулись где-нибудь на длинной Доброслободской улице, по дороге к метро. Но, судя по его спокойному виду, этого не произошло.
– Долго я? – весело спросил Артем, снимая засыпанную снегом куртку. – Сегодня один фотограф старый приходил, интересные снимки показывал. Так жалко, что тебя не было! Я у него один только выпросил до завтра, тебе посмотреть.
С этими словами Артем прошел в комнату, держа в руке шарф, и бросил на диван одну из своих картонных папок с завязками.
Так много было молодой радости, живой морозной свежести в каждом его слове и движении, и в улыбке, с которой он посмотрел на Еву, и в поцелуе, нетерпеливом и нежном, что у нее язык не повернулся спросить о том, что так встревожило ее в словах его мамы…
– Какие фотографии, Тема? – улыбаясь, спросила Ева, забирая у него из рук шарф.
– Столетней давности, – ответил Артем. – У него целая коллекция. Посмотри!
Он вынул из папки довольно большую фотографию в пожелтевшем паспарту.
Ева присела рядом с ним на диван, склонилась над фотографией. Со старого снимка смотрели на нее совсем юные девушки. Их было пятеро, они расположились на большой поляне под деревьями и были похожи на белых, только что опустившихся на землю птиц. Но глаза у них были не по-птичьи бессмысленными, а живыми, веселыми. Так ясно читалось в этих глазах счастье, которое ожидало их в скором и бесконечном будущем.
Ева взглянула на год, проставленный в уголке снимка, – 1913. Девочкам было лет по шестнадцать, не больше, они были одеты мило и просто, как одевались тогда все барышни из хороших семей, и будущее их, ставшее теперь прошлым, угадывалось слишком легко…
– Вот его мама, – показал Артем. – Старичка этого, фотографа. А остальные – тетушки. Трое здесь погибли в революцию, одна из Севастополя успела уплыть, во Франции умерла, а его мама до тридцать седьмого года все-таки в Москве дожила. Это они в Покровском-Стрешневе на пикнике.
Ева отвела взгляд от юных счастливых лиц, посмотрела на Артема. Он смотрел на фотографию с тем выражением, которое она особенно любила в его глазах, – с вдумчивым вниманием, словно вглядываясь во что-то, видимое ему одному.
– Сейчас так не сделать, – вдруг, словно отвечая на какой-то вопрос, проговорил Артем. – Ты понимаешь? – повернулся он к Еве.
– Да, – кивнула она. – Лиц таких нет.
– Это-то понятно, но, по-моему, не только… Самое смешное, что нет такой бумаги, – улыбнулся он. – В этой же серебра очень много, она, мне кажется, прямо тяжелая от него.
– И от времени, – улыбнулась в ответ Ева. – Ведь все это действительно было. И девочки эти, и поляна в Покровском-Стрешневе… И вся их жизнь, и смерть – тоже в этой фотографии теперь, вот в чем все дело.
– Но если так – значит, сейчас вообще ничего нельзя сделать? – Он посмотрел вопросительно. – Если не сто лет пройдет, а каких-нибудь несколько часов, пока фотографию печатаешь?
– Что-то я слишком заумничаю, – слегка смутилась Ева. – Наверное, и правда все дело в бумаге.
– Да нет, я сам не могу объяснить, точно не могу выразить. – Артем положил ладонь на ее колено. – Но мне, понимаешь, вот это-то и нравится: когда невозможно точно сказать, в бумаге дело или еще в чем-то. Мне это «что-то» и нравится искать! Но думать все-таки лучше о бумаге. Или о выдержке, диафрагме, или как свет падает. Мне, знаешь, вообще стало казаться, что немножко меньше надо думать.
– Это удобно, – покачала головой Ева. – И вообще, книжки вредно читать, от них нутро портится. У нас даже на филфаке один парень был, большой сторонник этой теории.
– Да я же не о том, – поморщился Артем. – Ну, может, я сказал неправильно. Не то что не думать, а… Не надо все рассчитывать! У меня же тоже голова работает, – словно отвечая кому-то, сказал он. – Много могу разных штучек напридумывать. Изощренных провокаций всяких! Но мне не хочется, вот и все, – сердито закончил он.
В его словах, в его сердитом тоне, которым он словно спорил с кем-то, было как раз то, во что Ева считала себя не вправе вмешиваться…
– Хороший снимок, – сказала она, возвращая Артему фотографию.
За ужином он рассказывал, что сегодня впервые попробовал печатать на технической пленке.
– Получаются вроде бы фотографии, но прозрачные, – объяснял Артем. – Если обыкновенная пленка, узкая, – ничего особенного. А если большую взять – ну, размером примерно как бумага для акварели, – то уже совсем другое: выходит как картина. А если совсем большую, на всю стену… Это я еще попробую! – пообещал он.
Ева слушала его, смотрела, как меняются с каждым словом его глаза.
«Все у него будет хорошо, – говорила она себе. – То, что он делает, не может быть плохо, даже если кому-то не нравится… Полинка маленькая вот про это и говорила: «Мне так надо!»
– Ты почему улыбаешься? – заметил Артем.
– Да просто. – Ева перестала сдерживать улыбку. – Полинку вспомнила.
– А-а! Как у нее дела? – поинтересовался Артем.
Полина познакомилась с Артемом даже раньше, чем Юра, и, кажется, они быстро нашли общий язык. Во всяком случае, весь первый вечер, проведенный у сестры, Полина разговаривала в основном с ним. Что ж, этому удивляться не приходилось, Ева и сама видела, как много у них общего. И возраст был далеко не главным, в чем они совпадали.
– Говорит, все как обычно, – пожала плечами Ева. – Я ее уже неделю не видела.
Так она и легла спать с уверенностью, что ничего плохого с Артемом происходить не может, и с глубокой тревогой в сердце.
Глава 8
– Доигрались, – мрачно произнес Годунов, выключая телевизор. – Так я и знал, что этим кончится.
– Откуда это у тебя политическое чутье вдруг прорезалось? – поинтересовался Гринев.
– Не вдруг, а навидался потому что, – объяснил Борис. – Пока ты там на Сахалине отшельничал. В Приднестровье то же самое было. Ваши-наши, нота-ультиматум, этим подай независимость, тем за державу обидно… А потом – нате вам, уличные бои. А в Абхазии как начиналось, не помнишь, что ли? Ну и в Чечне то же самое будет, только еще похлеще.
Конечно, Гринев понимал, откуда взялось у Борьки политическое чутье, и, конечно, хорошо помнил Абхазию. Все, кто там был, на всю жизнь поняли: на Кавказе только спичку брось – и все, не найдешь ни правых, ни виноватых.
Конечно, Гринев понимал, откуда взялось у Борьки политическое чутье, и, конечно, хорошо помнил Абхазию. Все, кто там был, на всю жизнь поняли: на Кавказе только спичку брось – и все, не найдешь ни правых, ни виноватых.
– Ну, правых-виноватых не нам искать, – словно подслушав его мысли, сказал Годунов. – А собираться-то надо, Валентиныч. У военных хоть госпиталя будут, какая ни есть медпомощь. А гражданские с чем из дому успеют выскочить, с тем и останутся, вот помяни мое слово.
– Думаешь, нас туда пустят? – с сомнением спросил Гринев.
– А то! Мы ж Красный Крест все-таки, международная организация, не только городские спасатели. Другое дело, денег никто на это не даст. Искать надо! Ну, это дело привычное.
На том они и расстались. Дежурство было окончено, деньги на улице не валялись, и, хочешь не хочешь, оставалось только расходиться по домам.
Гринев шел по Мосфильмовской улице и со странным чувством смотрел на привычную вереницу домов, на разноцветные флаги над посольствами. Сначала он не понимал, что же так свербит у него в груди, а потом вдруг догадался: да ведь это странное чувство – прощание…
«Но почему? – удивился он про себя. – Из-за войны – так рано еще. Не завтра ведь поедем, пока еще деньги найдем, прав Борька, попробуй их найди. А хоть и найдем деньги, хоть и поедем, так ведь вернемся же!»
Но неожиданное тревожное чувство не проходило, несмотря на все эти здравые мысли, и Юра не знал, с чем оно связано и как с ним справиться.
«Женя сегодня на концерт звала, – вспомнил он, уже спускаясь в метро на Киевском вокзале. – В клуб, что ли, какой-то? Обидится, если не пойду? Все-таки не пойду… Если обидится, скажу, настроения нет, еще что-нибудь скажу».
Женя не обиделась на его отказ идти на юбилейный концерт певца Платонова. Даже объяснять ничего не пришлось. Но сразу же, как только за нею закрылась дверь, Юра пожалел, что не пошел. Не то чтобы ему хотелось в ночной клуб. Но, во-первых, как ни успешно Женя осваивала водительское дело, ездила она еще не совсем уверенно, и лучше было бы ее отвезти, тем более зимой и в темноте. А во-вторых… Да не во-вторых, а просто жаль ему стало, что без нее пройдет целый вечер! Вот без такой – любимой, красивой, в этом длинном платье с высоким разрезом, которое она первый раз надевала в день своего рождения и которое надела сегодня. Или не в вечернем платье, а в коротком домашнем халатике. Как Высоцкий пел однажды, сидя в гостях у бабушки Мили вот в этой самой гарсоньерке: «Ты мне можешь надоесть с полушубками, в сером платьице с узорами блеклыми…» – и смотрел на свою Марину. А десятилетний Юрка смотрел на него и понимал, что это такое, когда слова говорят одно, а голос и глаза – совсем другое: ни в чем ты мне не можешь надоесть, никогда…
Он так и не смог к ней привыкнуть. Год целый прошел – и не смог. Каждый день, возвращаясь домой, думал, уже входя в подъезд: а вдруг ее нет?.. И не просто так нет, не с работы, а вообще – нет, и все? И сразу неважным становилось все, что не давало покоя и мучило: прожиточный минимум, образ и уровень жизни… Но поднимался на свой этаж, открывал дверь, и все эти мысли возвращались снова.
Юра удивлялся тому, что совсем не ревнует Женю – ни к нынешней ее жизни, ни к той, что была у нее в промежутке между Сахалином и их встречей у гостиничной ограды. Вернее, он ничего не хотел знать об этом промежутке. Правда, слишком сильно не хотел, чтобы это можно было считать равнодушием.
Недавно он с удивлением понял: да ведь к тридцати трем годам у него вообще не было случая понять, ревнив ли он. С давними его, еще до Соны, женщинами отношения вообще были не такие, чтобы с ними могла быть связана ревность. Все было по-юношески легко, исполнено взаимной свободы. С Соной, наоборот, было столько нервного напряжения, что сил не оставалось для других чувств. А когда появился Тигран, она собралась в один вечер, и для ревности просто не хватило времени. А с Олей… Какая там могла быть ревность, когда на любого мужчину, кроме Юры, Оля не больше обращала внимания, чем на фонарный столб! А Юра значил для нее столько, что и слова эти не подходили – обращать внимание…
Думать об Оле и за полтора года не стало менее стыдно, и он малодушно гнал от себя мысли о ней.
А вообще-то – толку ли анализировать, ревнив ты или не ревнив? Будучи человеком, склонным к размышлениям, Юра терпеть не мог размышлений пустопорожних. Может быть, он в принципе не ревнив. А может быть, в Жене есть что-то неназываемое, только ему принадлежащее, что он чувствует всегда и что не оставляет в его душе места для ревности.
Юра особенно сильно чувствовал это загадочное «что-то», когда она возвращалась вечером домой, а он был не на дежурстве. В ту самую минуту чувствовал, когда ключ поворачивался в замке. Когда уже можно было не нервничать, не ругать себя за то, что не встретил ее у метро или не отвез на машине, а просто смотреть, как она появляется на пороге – прекрасная, всегда немного чужая в эту минуту, единственная, невозможная женщина… Как смотрит на него любимыми, для всех непроницаемыми глазами, потом улыбается уголками губ – совсем не так, как с экрана, – потом делает еле заметный шаг ему навстречу, не вообще в комнату, а именно к нему, не сняв шубу, с капельками тающего снега на волосах… И кажется, что она входит не в комнату, а в сердце, как самая главная его часть, без которой и билось-то оно только по инерции.
Она и в этот вечер так появилась. Вдруг загудел лифт, открылся у них на площадке, Юра вскочил с дивана – а она уже распахнула входную дверь и как-то сразу вошла в комнату своей необыкновенной, стремительной походкой. Он не ожидал, что она вернется скоро, и обрадовался так, что, наверное, все лицо просияло.
Женя остановилась посреди комнаты, словно с разбегу заставила себя остановиться. Они стояли в полушаге друг от друга, как будто не веря, что можно так легко сделать эти полшага.
– Ты… – проговорил наконец Юра и добавил торопливо, сам смутившись этим своим странным полусловом-полувыдохом: – Так рано, Женя, я не ожидал.
Он тут же обнял ее, поцеловал в губы, снял с нее шубу, снова поцеловал – теперь уже в плечи, открытые вечерним платьем. Зажмуриться хотелось, такой ослепительной она показалось даже в неярком свете настольной лампы – с этими сияющими, точеными плечами, и с пленительной ложбинкой на шее, и с приоткрывшимися под его поцелуем губами, и с блеском узорчатых глаз.
– Что ты делал, Юра? – спросила она, целуя его в ответ и высвобождаясь из его объятий.
– Ничего особенного, – пожал он плечами. – Отдыхал, думал, тебя ждал. Как вечер?
– Да дурацкий вечер! – сердито ответила Женя; глаза вспыхнули светлыми звездами. – Обвели вокруг пальца, джинсу собирались подсунуть.
– Что-что собирались подсунуть? – переспросил Юра.
Он только теперь заметил, что Женя сердита.
– Джинсу, джинсу. Ну, заказной материал. Вообще-то ничего особенного, только заплатить хотели не как положено.
– И что?
– Ничего, – пожала она плечами. – И вообще дурацкий вечер. Ты ужинал? Я, между прочим, голодная.
– Ну вот, а я, кажется, все съел, – расстроился Юра. – Думал, ты сытая придешь, из ресторана все-таки. Или не кормили?
– Кормили, кормили, – улыбнулась она, проходя на кухню. – Кусок в горло не полез.
– Почему? – удивился он.
– Да так… Как же все съел, Юра, а отбивные? – сразу заметила она, заглянув в морозильник. – Ты мне платье пока расстегни, а?
Пока Юра расстегивал у нее на спине длинную тонкую «молнию», Женя достала из морозильника две отбивные, положила в микроволновку вместе с горкой мороженой цветной капусты.
Потом засмеялась, поежилась.
– Юр, ты что делаешь, щекотно же. Ай, не дыши в спину!
– А куда дышать? – спросил он, поворачивая Женю к себе и пониже стягивая с нее расстегнутое платье. – Сигаретами не моими пахнешь, духами какими-то незнакомыми пахнешь, вся сердитая, любимая ты моя…
Она снова засмеялась, вскинула руки, обняла его. Платье тут же скользнуло вниз, упало к ее ногам темной изумрудной волной.
– Как ты заметил, что сердитая? – спросила она, быстро прижимаясь щекой к его щеке, и повторила: – Дурацкий вечер!
И только в постели, совсем поздно, когда Женя уже заснула, Юра вспомнил: да, война, весь вечер показывали в новостях, как идут танковые колонны. И тревожное свое, прощальное сегодняшнее чувство вспомнил… Но сразу постарался забыть.
Еще со времен работы инструктором ЦК комсомола Боря Годунов сохранил способность убеждать кого угодно и в чем угодно. Теперь, когда спасатели Красного Креста работали практически без государственного финансирования, эта способность очень ему пригодилась. Людей, подобных Юрию Валентиновичу Гриневу, которые не требовали лишних объяснений, Годунов встречал на своем пути не так уж много. А главное, не у таких людей водились деньги… И поэтому он готов был убеждать и объяснять хоть до бесконечности.