Уваров иногда заходил в библиотеку. Он знал, что у его жены сложились дружеские отношения с неким рядовым Купряшиным из небезызвестной ему шестой батареи, но вряд ли догадывался об искренности наших разговоров, воспринимая – и, наверное, справедливо – наши отношения как дружбу взрослой женщины с каким-нибудь безобидным семиклашкой. Да и у меня самого было странное ощущение: не то чтобы я не чувствовал себя парнем или там мужиком, нет, но я не чувствовал себя кавалером – есть такое почти забытое слово. Мне мешало все: и вкус солдатского обеда во рту, и тяжелые сапоги, и залоснившиеся галифе, и несвежее белье на теле… А Таня, наверное, понимая мое состояние, относилась ко мне еще добрее. Когда же я рассказал ей про Лену, она грустно улыбнулась:
– Знаешь, Лешенька, может быть, это самая большая удача в твоей жизни, что получилось у вас именно так!
У нас был договор: пока в библиотеке кто-то есть, своих дружеских отношений не показывать, поэтому и сегодня я подошел к ее столу с равнодушным, как у деревенского гармониста, лицом. Она взглянула на меня снизу вверх и вопросительно показала пальцем на щеку. Непередаваемой игрой бровей я ответил, что потом все объясню.
– Вам что-нибудь почитать? – бесцветно поинтересовалась Таня.
– Что-нибудь новенькое.
– Вот, здесь есть про армию. – Она протянула свежий номер молодежного журнала.
Рассказ назывался «Письмо без марки». Краткое содержание: воин-разгильдяй тянет назад все подразделение, никого не хочет слушать, боится только свою девчонку-доярку, которая героически ждет его на «гражданке». Командир взвода – хмурый, но добрый человек – сначала не знал, что ему делать с разгильдяем, но потом к командиру приехала жена, вникла в проблемы подразделения и додумалась. Она написала письмо разгильдяевой подруге и попросила повлиять. Та взяла отпуск на ферме и приехала к своему недисциплинированному другу. О чем они говорили в ленкомнате, никто не слышал, но вскоре на учениях бывший разгильдяй первым ворвался в расположение воображаемого противника, о чем и сообщил своей далекой подруге в письме без марки.
Я не заметил, как опустела библиотека, как, до-свиданькнув, ушел последний читатель.
– Ну, так что же у тебя случилось? – откинувшись на спинку стула, спросила Таня.
– С Зубом я подрался.
– Это который на поросенка похож?
– Да.
– А из-за чего?
– Из-за одного молодого. Из-за Елина.
– Бедненький, – сказала она ласково и вдруг подошла ко мне какой-то таинственной походкой. – Несчастный, поцарапанный! – Таня провела холодными пальцами по моей щеке.
У меня перехватило дыхание, я задержал ее руку и посмотрел в ее потемневшие, ставшие очень внимательными глаза. И вдруг заметил, что у Тани очень много маленьких родинок – почти точечек, они начинались на щеке, сбегали ниже, вдоль шеи, и пропадали за пушистым воротом свитера. Я, задыхаясь, смотрел на эту тропинку из родинок и крепче сжимал ее прохладные пальцы…
Застонала первая ступенька, и через минуту, опережая собственный грохот, в библиотеку ввалился запыхавшийся сержант. Подкатив к столу, он вынул из-за ремня растрепанную книжку и спросил:
– Я не опоздал?.. Еркин – моя фамилия… Батарея управления.
– Нет! Не опоздали…
Таья нашла его абонемент и вопросительно глянула.
– Мне бы опять что-нибудь про любовь! – заискивающе пробормотал он.
– А вам про какую: про счастливую или несчастную? – уточнила Таня.
– Про любую! – не задумываясь, ответил сержант Еркин.
11
– Шире шаг! – командует комбат.
Мы выскакиваем за ворота городка и поворачиваем к полигону. Бежать трудно, ноги проваливаются в колеи и рытвины, оставленные гусеницами самоходок. На горизонте уже появилась узенькая светлая полоска, точно солдат-первогодок, замерзнув к утру, натянул на голову черное байковое одеяло и обнажил при этом солдатское белье.
Возле блиндажа, похожего в полутьме на огромную болотную кочку, толпятся солдаты. Лейтенант Косу-лич, увидев Уварова, вздыхает, поправляет очки и бросается к начальству, чтобы доложить результаты поисков.
Чернецкий и Титаренко уже здесь. Они стоят немного поодаль, вид у них хмурый, от бравой стариковской самоуверенности не осталось и следа.
– Не журись, хлопец! – жалобно просит Камал и утыкается лицом в гранитное плечо Титаренко.
Среди тех, кто собрался возле блиндажа, есть и малознакомые парни из батареи управления. Оказывается, они залезли в подвал и в честь ста дней решили приготовить в походном котелке настоящий узбекский плов. Там их и обнаружил лейтенант Косулич. Повинуясь душевному порыву, а также искупая грех чревоугодия, управленцы горячо включились в поиски Елина.
– Вон из-за того кошкодава дергаемся! – кивает кто-то из них на Зуба. – Морду ему набить!
Комбат Уваров, рассеянно поправляя на голове свою беспримерную фуражку, слушает обстоятельный доклад лейтенанта Косулича. А мы топчемся на одном месте и обсуждаем, куда все-таки мог исчезнуть Елин, где еще нужно искать. И в этот миг, словно светящиеся «трассеры», темноту пронзают огоньки курьерского поезда. Раздается хриплый, как звук саксофона, гудок.
Я встречаюсь глазами с Уваровым, и мы – оба, одновременно – осознаем: Елина надо искать там – у насыпи… Но это уже поняли и все остальные.
Не сговариваясь, без команды мы бросаемся мимо мишеней, мимо деревянных макетов танков туда, на край полигона.
– Рассредоточиться вдоль железнодорожного полотна! – торопливо командует Уваров. – Дистанция – десять метров!
Я мчусь, не разбирая дороги, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю, снова бегу… И только ухнув с размаху в глубокую дренажную канаву, останавливаюсь, перевожу дух и, внимательно оглядываясь, бреду вдоль железной дороги. Я холодею и вскрикиваю, наткнувшись на брошенный и окаменевший мешок цемента, напоминающий очертаниями человеческое тело. Во мне крепнет уверенность, что Елина найду именно я…
Но кто же мог подумать, что Елина найдет Цыпленок?
* * *Во время ужина я старался не смотреть в сторону Зуба – не хотелось портить того чувства веселого всесилия, которое переполняло меня после разговора с Таней. И все-таки боковым зрением я заметил, как ефрейтор, округлив глаза, что-то горячо доказывал хмуро кивавшему Титаренко. Поев, я заглянул на мойку и обнаружил там Малика. С выражением страдания на интеллигентном лице он очищал алюминиевые миски от остатков пшенной каши.
– А где Елин? – удивился я.
– В санчасти.
– Где?! Что случилось? – Я невольно обернулся и поискал глазами Зуба, неторопливо допивавшего свой чай.
– Кажется, живот заболел. Скоро придет…
– Ну, живот – не голова. Слушай, Малик, когда Фима вернется, скажи ему: пусть не психует и ничего не боится. Все будет нормально. Понял?
– Понял, – ответил он с чуть заметной иронией воспитанного человека, услышавшего несусветную чушь, но в силу своей тактичности удержавшегося от комментариев…
«Может быть, и вправду не стоит лезть во всю эту свару?» – рассуждал я, сидя в полковом клубе и созерцая законный воскресный кинофильм, как всегда, про войну. За спиной кто-то спорил о том, из чего сделаны немецкие «тигры» – из фанеры или настоящие. Сначала я тоже на полном серьезе обдумывал эту проблему, но потом мои мысли снова вернулись к Елину: «Странно… Днем не жаловался, а вечером вдруг побежал в санчасть!»
Затем я принялся ломать голову, как мне вести себя во время объяснения со «стариками», а оно, судя по той бурной агитационной деятельности, какую развил Зуб, не за горами.
Мне припомнилось, как год назад «старики» под председательством Мазаева судили одного «лимона» за то, что тот воровал из тумбочек жратву, а вину сваливал на якобы всегда голодных «сынков». «Лимона» разжаловали в «салаги» – и уже на следующее утро он драил вместе с молодежью казарму, заправлял Мазаеву койку…
Наступая в темноте на чьи-то ноги, я выбрался покурить. Стояла трескучая цикадная тишина, нарушаемая воем авиабомб и стуком пулеметов, словно недалеко шел бой. А бой-то шел на белой натянутой простыне, но чувство все равно такое, будто война вот-вот может шагнуть сюда. Из клуба донеслись победные крики. Очевидно, брали рейхстаг. В черном небе беззвучно плыл крест, составленный из разноцветных огоньков, с пульсирующей точкой посредине…
После вечерней поверки и отбоя, когда все уже лежали в койках, старшина Высовень, подозрительно поводя носом, несколько раз обошел казарму, словно старался разнюхать, какой сюрприз готовит ему личный состав батареи по случаю ста дней до приказа. Он даже толкнул притворно похрапывающего Шарипова.
– А? Что?! Товарищ прапорщик… – вскинулся тот, будто внезапно разбуженный.
– Смотри, казанская сирота! Ох, смотри! – пригрозил старшина.
– Вы о чем?
– Все о том же!
Камал недоумевающе пожал плечами и, картинно уронив голову на подушку, закрыл глаза. Прапорщик пробубнил еще что-то дневальному, сходил наверх в каптерку, видимо, выискивая спиртное, и наконец ушел. Как только Высовень мелькнул мимо окон, Шарипов открыл один хитрющий глаз, потом другой, подмигнул мне и громко сообщил, имитируя гнусавое вокзальное радио:
– К сведению «стариков»: через десять минут в каптерке состоится торжественный товарищеский ужин, посвященный ста дням. Приглашаются все, кому положено.
Мне положено, но я решил не ходить, остался лежать в койке, прислушиваясь к топоту, доносившемуся со второго этажа, из каптерки, и даже начал засыпать, когда меня растолкал Шарипов:
– Вставай, турок, «дембель» проспишь!
– Я не хочу, гуляйте без меня…
– Э-э! Вставай, Черт Иваныч! – настойчиво повторил он. – Разговор будет…
Делать нечего, я спрыгнул на холодный пол, быстро оделся и поплелся в каптерку. Завидев меня, стоящий на «тумбочке» Аболтыньш предостерегающе приложил к погону два пальца и показал глазами вбок. Все это означало: здесь офицер! Я хотел дать задний ход, но тут из бытовки торопливо вышел лейтенант Косулич. Я приготовился к подозрительным расспросам: куда, мол, одетый, откуда и почему, даже придумал правдоподобную дезу. Но встревоженный взводный только рассеянно кивнул мне…
– Что он хотел? – спросил я у дневального, когда стукнула входная дверь.
– Не знаю… Спрашивал про Елина, – ответил Аболтыньш.
– Елина? – удивился я. – Он же в санчасти…
– А-а… Наверное, госпитализировали…
– Наверное…
В центре каптерки стоял стол-многоножка, сооруженный из четырех табуретов. Вокруг него сидели наши батарейные «старики» во главе с могутным Титаренко. Прислуживал им Цыпленок. Когда я вошел, в комнате царил басовитый гвалт.
– А вот и друг индейцев! – с издевкой показал на меня раскрасневшийся Зуб. – Без особого приглашения не идет – брезгует! А может, он себя уже и «стариком» не считает? А?!
– Ладно, погоди! – морщась, перебил ефрейтора Титаренко и подвинул мне табурет. – Садись… Праздник сегодня.
– А ну-ка, Леха, махани! – потребовал веселый Шарипов и налил мне из алюминиевого чайника.
Я сел, без всякого удовольствия поздравил ребят, потом подцепил вилкой волокнистую тушенку, закурил и стал ждать продолжения разговора. Табачный дым плавными слоистыми облаками поднимался к потолку. Висевшие вдоль стены «парадки» казались какой-то фантастической, словно спрессованной, колонной солдат.
– Конечно, день сегодня не такой, чтобы… – после долгого молчания медленно начал Титаренко. – Но давайте, мужики, все-таки разберемся…
– А что разбираться! – быстро отозвался Шарипов. – Два «старика» из-за «сынка», как собаки, сцепились… Позор!
– Ты, Купряшин, конечно, зря в драку полез, – согласился сержант. – Но и ты. Зуб, тоже меры не знаешь…
– Значит, я виноват? Я?! – взвился ефрейтор. – Хорошо. Дайте мне сказать. Я, выходит, скотина, а Купряшин заступничек? А за меня кто-нибудь заступался, когда я день и ночь на Мазаева ишачил?.. Я только говорил себе: «Терпи, Саша, „стариком“ будешь…» Так почему же я честно отмотал свой год салагой, а какой-то паршивый Елин хочет дуриком прожить, да еще этот, – он показал на меня, – за него заступается? Или, может быть, так и нужно? Тогда давайте с завтрашнего дня жить по уставу: все вместе вкалывать… Чернецкого пошлем сортир мыть, Шарипова – окурки по территории собирать… Наплевать, что салабонам еще два года служить, а мы уже парадки приготовили. Полное равенство! Как в Конституции. Замполит нас всех расцелует да еще благодарственные письма домой отправит: «Ваш сын проявил чудеса героизма в борьбе с неуставными отношениями…» Вы так хотите? Давайте. Давайте прямо с утра и начнем: я побегу к Елину прощения просить, а вы…
– Не ори! – оборвал его Титаренко. – Не ори… Мы не глухие. Кто еще хочет сказать?
– А что говорить? – снова встрял Шарипов. – Пусть подадут друг другу руки… Такой день сегодня, елки-моталки!
В ответ я демонстративно заложил ладони за ремень, а Зуб непримиримо ухмыльнулся. Мы помолчали. Шарипов гонял по тарелке скользкий кусочек селедки, Титаренко барабанил пальцами по колену, Чернецкий выкладывал из хлебных шариков цифру «I», Цыпленок, попавший на нашу тайную дембельскую вечерю по праву каптерщика, делал страшные глаза и, шевеля губами, согласно мотал головой, словно от его мнения что-то зависело.
– Дай-ка я теперь скажу, – прервал тишину Чернецкий. – Сначала – о Зубе… Знаешь, Саня, ты не обижайся, но в тебе столько злобы накопилось, такие стратегические запасы… Ты уж постарайся – распределяй равномерно между всеми молодыми. Я Купряшина поддерживаю: что ты в Елина вцепился! Доведешь парня до точки, потом будешь, как тот мордоворот на суде, «мамочка!» орать… И мы с тобой влипнем.
– Значит, опять я виноват! А ну вас всех… – Зуб с грохотом рванулся к двери.
– Сядь! – вернул его на место Титаренко. – Сам разговор начал – теперь слушай!
Дожидаясь, пока восстановится тишина, Чернецкий катал из мякиша серые горошины и вслед за единицей стал выстраивать ноль.
– Несколько слов о моем друге Купряшине, – наконец продолжил он. – Скажи мне, Леша, скажи честно: против чего ты борешься? Чего ты хочешь? Елина защитить или всех «стариков» как класс уничтожить?
– Я хочу справедливости!
– Какой?
– Что значит – какой? – не понял я.
– А то и значит, – с готовностью объяснил Чернецкий. – На словах у нас одна справедливость, а в жизни – совсем другая! Ты думаешь, люди на «стариков» и «салаг» только в армии делятся? Ошибаешься. Разуй глаза: эти на работу пехом шлепают, а те в черных бугровозах ездят, эти в очередях давятся, а те в спецсекциях отовариваются, эти… Или вот пример: меня из института, дело прошлое, за прогулы поперли – заигрался в любовь с одной лялькой. А сынок председателя горисполкома даже на сессиях не показывался, однако окончил институт с красным дипломчиком и за границу стажироваться поехал… Выходит, он – «дед», а я – «сынок». Вот так! Запомни, Купряшин: там, где появляются хотя бы два человека, сразу встает вопрос – кто командует, а кто подчиняется. У соседей два подразделения из одного призыва сформировали. Так там молодые сами свои порядки устанавливали; кто здоровее, тот и «дембель».
Я сидел и ошалело смотрел на Валерку, развернувшего передо мной целую неуставную философию, а ведь это был тот самый парень, который всего год назад изображал гудок в излюбленном казарменном представлении, которое называется «дембельский поезд». Делалось это так: рядовой Мазаев блаженно возлежал на койке, а несколько молодых раскачивали ее с ритмичным перестуком, создавая полную иллюзию мчащегося вагона. Другие «салаги» мотались под окном, размахивая зелеными ветками, и обозначали убегающий дорожный пейзаж. Валера через равные промежутки времени рожал протяжный железнодорожный звук. А я был свежим встречным ветерком…
– И последнее, – помолчав, прибавил Чернецкий. – Я допускаю, Лешенька, что «стариковство» идет вразрез с твоими нравственными принципами. Я уважаю твои убеждения, но тогда у меня вопрос: как жить дальше? Если ты не будешь «стариком», придется быть салагой, третьего не дано. Вольные стрелки только в сказках бывают… Подумай хорошенько! На этом, полагаю, можно закончить нашу профилактическую беседу. Все-таки праздник сегодня!
Чернецкий замолчал, хмыкнул и снова стал катать хлебные дробинки.
– Ты будешь говорить? – спохватившись, спросил меня Титаренко, за долгим монологом он совершенно забыл о своих председательских обязанностях.
Говорить… В розовощеком детстве я очень любил смотреть телевизор, особенно взрослые фильмы, где постоянно кто-то с кем-то спорил. Конечно, мне были непонятны причины их разногласий, меня волновало другое: кто прав? Я спрашивал об этом отца, он, не задумываясь, указывал пальцем на мечущийся по экрану серо-голубой силуэт и объяснял: вон тот! Тогда у меня возникал другой вопрос: если «вон тот» прав, то почему же этого никак не хотят понять другие люди из телевизора? Почему? С возрастом я понял: мало знать истину, нужно еще иметь луженое горло, никогда не лопающееся терпение и крепкую, как нейлоновая удавка, нервную систему…
– Ребята, – с соглашательской гнусавинкой заговорил я, обводя взглядом «стариков», – пусть каждый из нас останется при своем мнении… Пусть! Но ведь нужно быть человеком независимо от того, сколько ты прослужил. Знаете, у меня все время не идет из головы рассказ замполита о тех «дембелях» из Афгана…
– Ты еще Олега Кошевого вспомни! – осклабился Зуб.
– Заткнись, кретин, – взорвался я, понимая, что все порчу, но остановиться не мог. – Тебе, как человеку, про Елина рассказали, а ты что сделал, подонок?!
– А что Елин сделал? – передразнил ефрейтор. – Бегал жаловаться замполиту!
– Кто тебе сказал?
– Видели…
– За стукачество наказывать надо! – сокрушенно покачал головой Шарипов.
– В самом деле, Леха, такие вещи прощать нельзя! – поддержал Чернецкий, отрываясь от хлебных шариков. – Чтоб другим неповадно было!
– Пусть только из наряда вернется! – Зуб стукнул ребром ладони о табурет.
И я понял, что теперь нужно спасать не абстрактную идею казарменного братства, а конкретного рядового Елина с редким именем Серафим.