И я чувствую - не отдаст. И откуда у нее такая сила? Нет, это не дистрофик. Ее худенькое, легкое тело натянулось, как пружина. Кажется, если ударить ее, рука отскочит.
Ладно, я ее вот так за шиворот к дежурному по части притащу вместе с мешком. И поволокла ее по мостовой. Вдруг над нашими головами раздался сухой треск. Разрыв в воздухе. Шрапнель!..
Мы разом присели, почти приникли к мостовой. Снова сухой треск, и что-то шарахнулось в поленницу.
- Здесь не укрытие, - сказала я громко и бросилась бежать к госпиталю.
Вижу, и она перебегает мостовую. Я вскочила в подъезд, а она бросилась за выступ стены нашего госпиталя. Мешок у меня оказался.
- Иди сюда! - закричала я. - Ко мне иди!
Но она даже не оглянулась, прижалась к стене.
Я вбежала в проходную, захлопнув за собой дверь. Как хорошо в проходной главного подъезда! Стены толстые, двери толстые. Когда я дверь закрыла, стало полутемно. Окошек нет, свет проникает только из комнатки дежурного по части.
Недалеко от входа стоит деревянное кресло. Красивое кресло, с резьбой. Но очень узенькое… И такая у него прямая и высокая спинка, что сидеть можно только навытяжку.
Я прозвала его: «кресло Иоанна Грозного». Мешок я сунула под него и только хотела сесть - на улице опять засвистели снаряды. И два новых разрыва. Нет, это шрапнель не случайная. Опять обстрел начинается, как утром.
Вспомнила, какие красные дыры в стене нашего госпиталя от прошлого снаряда. А ведь она там стоит…
Я выбежала на подъезд. Она стоит прижавшись к стене и закрыла лицо руками.
- Ты что?.. - закричала я. - Что ты там стоишь?.. Иди сюда! Иди… Я тебя не трону!
Но она не шевельнулась. Я даже плюнула.
- Тьфу, ну и упрямая!
И убежала в проходную. Что же делать? Не тащить же ее снова за шиворот.
До чего отвратительный свист! И дверь и окна дрожат от разрывов. Наверно, страшнее тому, кто хорошо знает, что бывает от этого, кто много раненых видел.
Опять я выскочила на подъезд под этот отвратительный свист. Хотя с ней дралась, но сейчас из-за нее у меня даже что-то внутри заболело. И я уже не стала кричать. Я ее позвала, точно стала просить.
- Эй, товарищ!..
Не знаю из-за чего, - быть может, из-за слова «товарищ», но она вдруг от стены оторвалась и, не отнимая рук от лица, бежит, бежит ко мне…
В проходную заглянул начальник госпиталя. Потом зашел майор Руденко к дежурному по части. Но никто не удивился, увидев незнакомую фигурку, сидящую на «кресле Иоанна Грозного». Ведь мы приглашаем в проходную всех, кого застигнет обстрел на улице около госпиталя.
На «кресло Иоанна Грозного» я ее посадила. Но она сидит не навытяжку. Она поджала загорелые ноги, натянула на колени выцветшую юбчонку и головой поникла.
Даже невозможно разглядеть ее лицо. Только торчат сбитые кудельки.
Я стою, прислонившись к ручке кресла, обхватив двумя руками винтовку.
Опять страшный треск, дверь чуть не сорвало с петель.
- Вот бьют, проклятые, - сказала я. - Но к нам сюда снаряд не заскочит.
- Почему? - спросила она.
- Потому что снаряды летят с той стороны. Могут упасть на крышу или на мостовую. А в дверь им не заскочить.
- А не все равно пропадать?.. - сказала она.
- Почему пропадать? - говорю я. - Раз ты до сих пор выжила…
- Пока живу, но из всей семьи я одна осталась…
- А что с ними?
- Мать и сестренку в сорок первом в бомбоубежище засыпало. А нынче весной умер отец.
- От голода?
Она отвечала, на меня не глядя, а тут повернулась ко мне лицом.
- Нельзя сказать, что от голода. После него остались сухари. Он ел много.
- А откуда вы брали?
- У нас были вещи. Сначала мы голодали, а потом подвернулся один человек. Он стал у нас вещи выменивать. Приносил мясо, рис, сухари… И вот отец скажет: «Лена, навари мясных щей!» Наварю щей. Съест. И опять: «Лена, навари каши погуще!» Наварю каши. Съест и кашу. Ой, сколько он ел!.. И умер… Отчего?..
- Так он объелся. От этого тоже умирают, - сказала я. - Теперь что ты делаешь одна?
- Я?.. Доедаю сухари. На рынок хожу менять. Но уже не осталось ни одной порядочной вещички.
- И дровами запасаешься, - сказала я.
Глазки ее сузились.
- Надо. А то придет холод ко мне в пустую квартиру… Боюсь холода больше всего.
- Тебе нужно работать, - сказала я. - Не слоняться по рынку и набережной, а работать. Приходи к нам. У нас работать надо много, но зато тебе рабочую карточку дадут и дров дадут. Ты бы посмотрела, какие у нас мальчишки строителями работают. Значит, и ты можешь. Уже много народу набрали, но еще требуется: вон на стене объявление висит. Санитарки требуются, уборщицы, кочегары… И в госпитале у нас хорошо. Вот я тоже одна, а здесь про это даже не думается, как будто и не одна…
Она мне не ответила, и так больше до конца обстрела я от нее не услышала ни слова. Потом она подошла к объявлению и стояла перед ним долго.
- Где ты живешь? - спросила я, когда она собралась уходить.
- В Гавани.
- Ну, приходи.
Пожалела я эту бездельницу. Можно подумать, что я ей отдала назад дрова? Нет. Я вытряхнула дрова под «кресло Иоанна Грозного». И подала ей пустой мешок.
- Этими дровами дядя Вася затопит титан, - сказала я. - А тебе дадим дров, когда придешь к нам работать.
Глава IV. БУРЬЯН
Все-таки какие посты у нас разные.
Но не только от того, на какой ты назначена пост, зависит твоя судьба: ведь и смены разные!
Лучше всего становиться на пост в четыре утра. В это время враг не стреляет. Он старается бить, когда народу на улицах много.
И госпиталь в это время еще спит. Делать нечего. Можно все вокруг себя разглядеть. И думать про самое дорогое.
В четыре утра хорошо даже у ворот: светло, начинают под крышей чирикать птички.
Какое счастье, что они уцелели! Слышать их можно только сейчас, когда не шумят машины и не перекликаются на дворе голоса.
За порогом будки земля. Она серая, с мелкими камушками, крепко утоптанная, а все же смотреть на нее хорошо. Земля - не асфальт.
Около самой стенки будки пробилось несколько травинок. Бурьян среди них - всего один маленький тоненький бурьянчик. Его я люблю особенно. Никто лучше его мне не «рассказывает».
Когда появляется солнце, я отворяю дверцу будки, которая ведет в переулок, и стою с винтовкой на пороге. Сюда падают первые лучи, и я подставляю им лицо.
Вот так впервые я бурьянчик заметила. Тоненький, чуть повыше других травинок, он тоже тянулся к солнцу.
Разом вокруг меня все изменилось. Я не стою на пороге, а иду по крепко утоптанной дорожке среди бурьяна и лопухов. И у меня не винтовка, а пустое ведро. Рукава до локтей засучены. Солнце - не утреннее, нет, - полуденное солнце жарко ласкает мне руки и лицо.
Это наш двор с зарослями высокого, сильного бурьяна и широких мягких лопухов.
Дорожка ведет к колодцу. Меня мама за водой послала.
Когда она посылала, почему-то идти не хотелось.
А ведь хорошо было ходить по этой дорожке. За лопухами и бурьяном тянулась изгородь из проволоки. Она отделяла от двора сад. И там яблони, пышная, яркая зелень на грядках, цветущие кусты. А главное -тишина…
Я могла день простоять на этой дорожке и ничего бы не услышала, кроме гудения шмелей: такая тишина.
Седые мамины волосы, короткие и мягкие, тоненькие, особенно на висках. Кажется, дунешь - улетят, как пушинки одуванчика.
Ее любимое место в кресле.
Посадив на свой костистый нос очки, она погружается в чтение. Войдешь в комнату, она продолжает сидеть неподвижно. Читает про себя, шевеля губами, как читала я, когда была маленькой. Наконец поднимет голову и посмотрит, кто вошел. Глаза карие, умные, сквозь очки кажутся огромными.
- Ах, это ты! - И на лице расцветает улыбка. Мне она всегда рада, даже если меня не было в комнате всего лишь десять минут.
- Ты, наверное, уже хочешь кушать? - спрашивает она, снимает очки и откладывает книгу в сторону.
Борщ дымящийся или густое клюквенное варенье… Разве можно вспомнить об этом' отдельно, без нее? Нет, это невозможно разделить.
От прогулок в лес и на реку она отказалась.
- Мне ходить трудно, - говорит она.
И правда, походка у нее становилась все более неуверенной, даже заплетающейся. И то и дело потирает она свои красные, ознобленные руки.
Но от школы, где она преподавала, она ни за что не хотела отказаться. И ей оставили в вечерние часы несколько уроков.
И вот, приготовит она обед, после обеда все уберет, возьмет свои книжки, очки и отправится в школу.
И, наверное, самое трудное для нее - это была дорога в школу, а особенно обратно, когда она устанет окончательно. Потому она один раз и сказала:
- Хорошо, что, когда я домой возвращаюсь, на улице темно. По крайней мере, никто не видит, как я иду.
Не понимала я тогда, что значит - трудно ходить; меня так ноги носили, прямо земли под собой не чувствовала. Сколько ведер воды мне приходилось доставать из колодца, чтобы полить огород! А зимой то и дело я пилила и колола дрова - и справлялась.
Но вот я приехала в Ленинград, чтобы поступить в медицинский техникум. И больше дома своего я не видела. Неожиданно война. К нашему городку быстро подошли немцы. Мама эвакуировалась на Урал, а я так и осталась в Ленинграде.
И в эту тяжелую зиму руки стали у меня красные, ознобленные. Точь-в-точь как у мамы. Я не знала, куда их девать. А ноги, ноги от голода опухли, отяжелели.
Усталая от бессонных ночей, я бродила по обледенелым коридорам и палатам госпиталя.
Мама, мамочка, вот когда я поняла, что значит трудно ходить!
Вспомнила я нашу улицу. И будто снова ты потихоньку идешь по ней, зажав под мышкой книжки. Грязно, скользко. А башмаки у тебя стоптанные. Даже как-то соседка сказала мне:
- У твоей мамы башмаки текут.
А зимой ей так хотелось иметь валенки! И на самом деле, нужны бы ей были теплые, сухие валенки.
Но я так и не удосужилась их купить, а все собиралась.
Глава V. КОЧЕГАР
На посту у ворот вспоминаю я дом, а когда на главном подъезде пропуска проверяю, вспоминаю рассказ о Ленине.
Ленин шел в Смольный… Часовой не знал его в лицо. Остановил и спросил пропуск. На часового зашикали: как так он Ленина беспокоит. А Ленин спокойно отыскал свой пропуск и показал часовому, нисколько на часового не обиделся.
То был Ленин мудрый…
А вот наших сестер спросите: «Ваш пропуск!» - так они удивляются: «Зачем? Разве вы меня не знаете?» - Это скажут с улыбочкой. «Неважно, знаю или нет. Предъявите пропуск». Тогда крикнут уже со злостью: «Вам, видно, делать нечего!»
Если пропуска не окажется, я задерживаю, как мне приказано, и передаю дежурному по части. Тогда крика не оберешься.
А парикмахерша приемного покоя, когда я у нее пропуск спросила, изогнулась передо мной: «Что я - диверсант?» - «Ты просто бестолочь», - хотелось мне ответить.
Совсем другое дело - пропускать рабочих нового набора. Утро. С освещенной солнцем набережной входит в проходную женщина, повязанная пестрым платочком, в широких и длинных штанах. Через плечо противогаз, там банки позвякивают. В банках она унесет свой обед домой: есть с кем делиться. Она сама подает мне свой пропуск.
Появились - значит, восьмой час.
Без десяти минут восемь: мне уже некогда рассматривать каждого в отдельности. Они вливаются в проходную потоком. У каждого пропуск раскрытый в руке. Вот это порядок! Так я их не буду задерживать: мне остается только заглядывать быстро сначала в пропуск, потом в лицо…
В пропуск - в лицо, в пропуск - в лицо… Строители пошли. Проходите!
Вдруг кочегар. Заглянула в лицо. Карие глаза, светлые кудельки на лбу - девчонка!
- Стой! - сказала я и даже взяла ее рукой за подбородок. - Ты? Пришла все-таки…
Она улыбнулась.
- Точно.
- Кочегар… - проговорила я.
- Эй, часовой, - закричали сзади, - что ты задерживаешь?!
- Ну, проходи, - сказала я.
Она проскочила вперед.
- Зачем ты самое трудное выбрала? - крикнула я ей вслед.
Она оглянулась и мне рукой махнула.
- Зато будет тепло.
Этот день стал для меня особенный, точно я получила подарок.
Но когда о кочегарах подумаю, становится нехорошо. В сорок первом кочегары начали валиться первыми. Какой здоровый дядька и веселый был кочегар Птицын!.. Каждому скажет доброе слово. Очутился и он на койке. Лежал все время на спине, прижимая руки к животу. Стонал потихоньку и стал таким безучастным. Подойдешь, стоишь около него долго, а он не повернется и не смотрит. Потом я видела: к доктору в ординаторскую приходил мужчина. Лицо худущее, черное, нос острый, глаза ввалились и каким-то нехорошим блеском горят.
- Кто это? - спросила я у доктора. А доктор говорит:
- Это наш последний кочегар.
Почти в одно время и дрова кончились, и кочегары вымерли все до одного.
Теперь у нас кочегары женщины. Они уже немолодые, но крепкие. Есть одна роста большого, жилистая. Посмотришь на нее и подумаешь: ну, эта гору своротит! Даже голос у нее, как труба. И вдруг среди них вот эта девчонка. И как только ее взяли?..
После того я не видала ее несколько дней.
Потом стою среди дня на посту в главном подъезде. Невдалеке грохочет обстрел. Вдруг она из госпиталя выходит.
- Ты куда? - спрашиваю я.
- Учиться, - говорит она. - Вот… - и показывает мне командировочную.
- Как твои дела?
- Ничего. Сейчас в помощниках состою.
- Я боюсь за тебя, - говорю я. - Ты знаешь, у нас кочегары-мужчины не выдерживали.
А она говорит:
- Знаю. Но их тогда кормили плохо. А нам теперь такие порции отваливают, мне даже не съесть!.. Право!..
И физиономия у нее довольная. Чулки надела и какой-то коричневый узенький старый жакет, а на голову берет красный.
- Ты знаешь, - говорит она, - что я буду изучать?.. - и запнулась. - Давление пара. А когда изучу, мне дадут кочегарку пищеблока. Давление пара, - снова повторила она и выскочила на улицу.
Враг опять бьет по городу, но она знает свое «давление пара» и побежала…
Глава VI. ТРИСТА РУБЛЕЙ
Аптекарша Дашенька работает в госпитале с первых дней блокады. Сюда она пришла полной женщиной, но скоро стала тоненькой, особенно в плечах, точно девочка. По-моему, это к лучшему. Волосы она зачесывает гладко, и ей это идет.
Ее все знают и говорят про нее дурное: брюзга, ехидная, злая и невесть что… И когда ей посмотришь в лицо, бледное, даже с желтизной, как будто очень недовольное всем, подумаешь: быть может, и правда.
Перебиралась я к ней в комнату. Захватила свои вещи в охапку и поднимаюсь по лестнице. Сестры мне попались навстречу:
- Куда ты?
- Переезжаю на пятый этаж, к аптекарше Дашеньке. Уютная комнатка…
- Да что ты? Она тебя съест живьем!
- Что вы!..
Дашенька в аптеке целый день. Приходит, когда я уже лежу в постели, и начинает сейчас же укладываться. Ворчит на своих аптекарей и иногда даже бранит их, а когда согреется, отдохнет, вдруг перед сном расскажет что-нибудь хорошее.
Меня она не обижает, нет, - наоборот: принесла мне чай горячий в колбе.
А еще я ее полюбила за бесстрашие. Среди ночи вдруг начинают зенитки палить ближе, и наша комната даже сквозь штору озаряется трепетным светом.
Она сейчас же подходит к окну и поднимает штору:
- Вот он! Вот он! Уже сюда летит!
- Кто это он? - спрашиваю я.
- Гитлер.
- Ну, я сейчас ухожу вниз.
- Брось, - говорит она, - иди сюда, смотри! Смотри вверх!
И верно - над нами шумит самолет. От него вдруг отделяется ракета, круглая, яркая. Она опускается к нам медленно, точно плавает в воздухе, становится все ярче, больше. От нее в комнате и на дворе светло, как днем. На стене соседнего корпуса знакомые пятнышки - следы осколков - все до единого видны.
- Что же это! - кричу я. - Да перед ним весь госпиталь как на ладошке! Нет, вниз надо, вниз.
- Зачем? - говорит она. - Там внизу тебе дом на голову упадет. По-моему, уж лучше полететь сверху вниз. Но нет, не дадут ему спикировать. Смотри, как наши бьют: и по нему, и по ракетам.
С нею не страшно. Когда начинает завывать сирена или идет обстрел, я всегда думаю: «Скорей бы Дашенька пришла!»
А теперь, если про нее мне скажут дурное, я отвечу: «Ничего вы не понимаете. Дурное у нее только сверху. Бывает же безвредная плесень на соленых огурцах. Смахните ее, и все будет хорошо».
Вот что случилось… Когда я стояла на посту, наш почтальон принес мне письмо.
Пришла я домой и читаю: «Ходила я в лес за хворостом, - пишет мне мама, - ведь лес от дома совсем недалеко. Но был ветер, и ветер сшиб меня с ног: вот какая я тала слабая. Домой меня уж притащили. И с тех пор мне не подняться. Лежу одна.
Где ты, мое солнышко? Меня берет отчаяние. Наверное, больше я тебя не увижу, не доживу…»
Я положила письмо в карман - что еще я могла сделать? - и не читала больше, так и не вынула из кармана. Но, когда я сменилась и улеглась спать, а Дашенька уже потушила свет, все от слова до слова в письме я вспомнила. И точно это не маленькими буквами написано, а большими, и я расплакалась.
Дашенька меня позвала. Молчу. Тогда она встала, снова зажгла свет и подходит ко мне. Ее лицо, бледное, с желтизной, такое усталое и в то же время встревоженное, близко ко мне наклонилось.
- Ну, что с тобой?
Я ей рассказала.
- А ты и на самом деле подумала, что она не доживет? - говорит Дашенька. - Напрасно. Просто прихворнула твоя старушка и загрустила. Но ее надо поддержать.
- Как? - спрашиваю я.
- Немедленно послать деньги, чтобы она могла, ну, хотя бы лучше поесть.
- Вот это правда, - говорю я. - Например, раньше ей очень помогало молоко. Но у меня сейчас денег нет, совершенно нет денег…
Дашенька подошла к столу. Из ящика, где ее вещи аккуратно сложены, вытащила пачку и протягивает мне.
- На, - говорит, - триста рублей. Бери, пожалуйста. Все равно так лежат. Неважно, отдашь или нет. Отправляй завтра телеграфом.
Я приподнялась, посмотрела на пачку, потом посмотрев ла на Дашеньку, прямо ей в глаза, и взяла. Неправда, что эти деньги ей не нужны. Но в глазах у нее было что-то такое, отчего я смогла взять.