В автобус заглянул полицейский и сообщил, что блэк кэб уже ждет и, поскольку мистер такой-то – успел, профессионал, заглянуть в паспорт виновника происшествия – категорически отказывается от больницы, его отвезут в отель за счет города Лондона. П.М. махнул рукой, мол, еще чего, заплачу… В таких случаях в нем всегда просыпалась национальная гордость великороссов.
Вечером он лежал в номере, прислушивался к себе – организм снова был в полном порядке, но П.М. уже ему не доверял – и думал. Телевизор невнятно бормотал, мерцая, за окном грохотали электрички ближнего вокзала Паддингтон, а он думал о том, как жил до этого и как теперь, после возвращения, будет жить дальше.
Самое ужасное, думал он, в том, что последние лет пять совершенно слились в какой-то грязноватый ком, детали неразличимы, только вдруг выплывает какая-нибудь картинка, но вспомнить все обстоятельства и тем более хотя бы приблизительные даты никак не удается, лишь общее ощущение валящегося в пропасть, исчезающего времени остается от попыток восстановить последовательность дней. П.М. лежал на спине, следил за происходящим в нем – не кружится ли голова, не подступает ли снова пустота в животе – и говорил себе, что дальше все так и будет, смазанные подробности ускользающего существования и ожидание конца в любой момент. Было не столько страшно, сколько обидно и как-то не вовремя – такое чувство бывает, когда грипп парализует головной болью и неудержимым насморком посереди работы, важной и хорошо идущей к сроку сдачи.
Правда, сейчас, если честно признать, никакого важного дела у П.М. не было и не ожидалось. Наоборот, все зашло в тупик, казавшийся – по крайней мере пока – окончательным, так что более удобного момента, чтобы завязать с этим процессом, с жизнью, до сих пор не представлялось и, возможно, потом не представится. Все исчерпано, однако состояние исчерпанности еще не стало привычно безнадежным для самого П.М. и полностью очевидным для окружающих. Так что ушел бы от нас – то есть от них в расцвете творческих сил…
Помер бы сегодня днем на Пикадилли – и очень даже стильно вышло бы. Из полиции сообщили бы в посольство, там, конечно, раздувать насчет содержания алкоголя в крови, на что упирали бы англичане, не стали б, тем более что с первым советником отношения почти приятельские.
Домой за казенный счет (а живой билет посольские сдали бы).
Приличная церемония где-нибудь на Востряково, а то и на Ваганьково, если контора расстарается, – под ледяным, как положено, ветром и мелким острым снежком. Несмешивающиеся группы родственников, старых сослуживцев, новых сослуживцев – три жизни, три смерти.
И поминки врозь – родню жена позовет домой, приятели же соберутся в отдельных компаниях, поскольку многие друг друга недолюбливают, а потом, продолжая допоздна, может, и встретятся в какой-нибудь популярной забегаловке.
Она, вероятно, нечаянно перепьет, ей станет совсем плохо, и общая знакомая, терпя жалящий сквозь колготки мороз, будет ее прогуливать по воздуху вокруг метро, чтобы не явилась домой зареванная – вовсе уж неприлично… Ночью она пойдет в ванную курить, хотя бросила уже года три назад, и плакать, зажимаясь полотенцем, а знакомая тоже будет маяться без сна и думать о ней: да, ухватила счастье, пожила в радость, а теперь расплачиваться приходится, лучше уж не надо ни того, ни другого.
А жене оставшаяся присмотреть родственница под утро вызовет «скорую».
Тут П.М. заметил, что сам давно плачет, стряхивая пальцами слезы со щек и носа, и даже на подушке темнеет мокрое пятно. Вот идиот, с досадой подумал он, как будто впервые узнал, что смертен, недоросль.
Но от этой мысли не только легче не сделалось, но почему-то стало уже совершенно невыносимо.
Ладно, брошу пить, во всяком случае, так по-черному, как пил в последнее время… Схожу к врачу, кардиограмма там, сосуды мозга пусть посмотрят, есть, слышал, такая процедура… Ладно как помрешь, а если действительно кондратий хватит и парализованным будешь валяться лет пять?.. Жуть, и где тогда деньги брать?.. Нет, надо наладить хотя бы немного быт, еду… И главное – высыпаться… Можно даже гимнастику по утрам – до совсем уж несусветного дошел он, но оборвал дурацкие мысли.
Ну и что? Ну добавишь десять лет, или год, или месяц – а потом один черт, как все, туда же. Не обманешь.
Конечность и безусловность этой конечности – ужас номер один, подумал он.
А ужас номер два, добавил, – это самое проклятое ускорение, полет с горы.
С первым-то ничего не сделаешь.
Но вот замедлить бы… Как? Так и лежал, не выключая быстро и непонятно шепчущий телевизор и свет у кровати, вдруг обливаясь потом от ужаса: вот сейчас снова прихватит – и все, утром найдут не раньше двенадцати, чек тайм, и начнутся хлопоты, неловкость… Не тебе, дурак, хлопоты, напоминал всхлипывающему трусу внутри, и неловко тебе уже не будет. Пот высыхал, проходила дрожь, устраивался на подушке поудобнее, пытался вслушаться в ночную сводку Си-эн-эн – вдруг что-нибудь про Россию… И один раз вроде бы промелькнуло: знакомая толпа в кожаных куртках и меховых ушанках, стекающая в подземный переход, знакомая площадь в грязном снегу, поток заляпанных по самые стекла машин… Что-то, как всегда, о кризисе, о фашистах и коммунистах – будто ничего и никого больше не было в той стране, оказаться в которой немедленно, любой ценой, отчаянно захотелось. Рано или поздно понимаешь абсолютную справедливость только банальностей, подумал он. Вот и дошел: помереть надо дома. И тут же, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, встал, быстро и обдуманно оделся – джинсы, свитер, даффл-кот, все остальные вещи ловко запихнул в чемодан и сумку, так что оказался полностью готов к отъезду. Поставил багаж рядком, поближе к двери, вышел в пустой теплый коридор, спустился, чтобы не шуметь лифтом, по лестнице, улыбнулся темнокожему в рецепции, джаст гоуинг фо э волк, джаст слиплесснесс, брадэ, – и, отодвинув защелку на стеклянной двери, ступил под мелкую морось и плотный, напористый ветер.
Темно-синее небо, как всегда, очень заметное в чужом городе – будто здесь его больше, чем в Москве, – все исколото звездами, безоблачно, так что непонятно, откуда моросит. Ряды белых и розовых двух– и трехэтажных домов, каждый с тонкими колоннами на крыльце и оградами, за которыми спускаются лестницы к подвальным дверям, уходят по обеим сторонам улицы к перекрестку. Там сияют витрины местного торгового центра, бессмысленно переключается над пустой мостовой светофор, постукивает неплотно прикрытая дверь будки автомата, сплошь оклеенной бумажками с подростково простодушными изображениями девушек и номерами телефонов. Уютно привалившись к стене под металлическими ставнями, закрывшими на ночь окна тайского ресторанчика, на развернутой в плоскую выкройку картонной коробке спит бродяга – малый лет тридцати, весь в коже, блондин с раскрашенным в боевые индейские цвета лицом.
Можно зайти в будку, найти подходящее объявление – главное, с номером, начинающимся на 071, то есть в этой части города, а больше все равно ничего не определишь. Позвонить, запомнить адрес и объяснения, как пройти, раза три переспросив сонно и быстро бормочущую бандершу… Найти подвал… Раньше это стоило сорок фунтов… Будет юная, но дрябловатая немка, или темнокожая из Вест-Индии, все лицо в мелких бугорках и шрамах, или разбитная и со старого похмелья местная, валлийка или даже ирландка…
А можно в будку и не заходить, просто пойти по улице, свернуть за угол, еще раз свернуть, еще раз – только запоминая, а то заблудиться ничего не стоит, хотя все углы прямые. Заглядывать в каждое подвальное окно, пока не увидишь недвусмысленно понятную картину…
И минут через десять, обходя по периметру небольшую площадь со сквером и пустыми лотками уличного рынка, увидел.
Окно подвала светится канонически оранжевым. Чуть перегнувшись через ограду, даже не спускаясь к аккуратной двери со стеклянным квадратиком, завешенным изнутри голубой тряпкой с оборочками, легко разглядеть все в комнате за окном.
Собственно, там и разглядывать было нечего, кроме огромной кровати, застеленной пухлым стеганым одеялом с голубыми же оборками да кресла, на котором лежала большая мягкая игрушка, не то собака, не то какой-то другой зверь.
Немедленно в комнате появилась девушка.
В красном белье и красных же туфлях, смуглая и, насколько можно рассмотреть, с восточными чертами лица – немного висячий, больше подходящий немолодому мужчине нос, мясистые губы, густые брови. Глаз не видно, просто близко к переносице поставленные темные пятна.
Подошла к окну, приблизила к стеклу лицо и, как делает всякий человек, глядящий из света во тьму, приложила ко лбу ладонь козырьком.
Другой, повернув ее тыльной стороной к себе, покачала, словно притягивая П.М., – так помогают водителю въехать в узкие ворота или припарковаться между двумя тесно стоящими машинами.
Ничего особенно привлекательного или отталкивающего, ничего более возбуждающего, чем в любой некрасивой девушке, раздевшейся до белья. А белье, даже на таком расстоянии и за стеклом заметно, с дешевым синтетическим блеском.
Жалеть буду, очень просто и точно, словами, подумал Петр Михайлович. В любом случае буду жалеть. Буду помирать дома или в Боткинской и жалеть, вспоминая упущенный последний случай. Или начну жалеть сразу, через двадцать минут. Потом буду бояться, придумывать любые отговорки – что-то устал, чувствую себя плохо и, наконец, дрожа от ожидания, поплетусь к врачу… И даже о потраченных сорока фунтах буду жалеть.
Но, пока он размышлял таким трезвым образом, будто сидел за своим компьютером, а не стоял перед дешевым блядешником где-то вблизи Квинсвэй, все, как это часто бывает, стоит повременить с решением, – поэтому П.М. в последние годы и старался решать помедленнее, – определилось помимо него.
Девушка протянула приглашавшую руку вбок, что-то сделала, и поперечно-сборчатая так называемая французская занавеска, какие прежде были обязательными в московских официальных помещениях, упала за стеклом, отделив от П.М. оранжевый свет и женский темный контур. А через секунду погас и свет.
В ночном мини-маркете П.М. за четыре фунта купил плоскую бутылочку «Белл’с», триста семьдесят пять граммов, и в легком ознобе – дождь и ветер усилились, но еще пару часов назад П.М. связал бы озноб с приближением обморока, вроде дневного, а сейчас просто не обратил на дрожь внимания – вернулся в отель. Дверь оказалась открыта, портье не запер, дожидаясь его возвращения. Тем не менее П.М. положил на стойку тяжелый полтинничек и благодарно улыбнулся темнокожему брату.
Войдя в лифт, он сразу сунул руку в коричневый бумажный пакет, крутанул с легким треском металлическую крышку и до своего этажа уже сделал первый глоток…
Заснул в самолете, едва дождавшись, чтобы стюард убрал поднос после завтрака, который съел с огромным аппетитом и запил, почти прикончив уже третью с ночи бутылку «Белл’с» – пластиковую, полулитровую, купленную по дешевке в дьюти-фри.
Проснулся уже после посадки. В проходе, вытаскивая сумки из ящиков над сиденьями и неловко продеваясь в рукава пальто, теснились попутчики. Почему-то пассажиры обычно устраивают жуткую спешку и суету в это время, как будто за три-четыре часа их терпение иссякает полностью и на последние пятнадцать минут не остается ничего.
Но английский паренек в кресле рядом не спешил, засмотревшись в прорезаемый разноцветным техническим светом мрак – было уже около семи вечера – неведомого мира за окном.
П.М. через его плечо тоже глянул в окошко. Он увидел стоящую близко к самолету группу: человек пятнадцать в гражданских пальто и шубах – шел мелкий снег, белые струи змеями ползли по бетону – и еще четверо пограничников в зимних куртках.
Справа в поле зрения П.М., ограниченное квадратной, со скругленными углами рамой окна, вплыл погрузчик. Он приближался к встречающим, и одновременно его платформа опускалась на складывающейся коленчатой гармошке опор.
Погрузчик повернул и поехал к зданию аэропорта, люди пошли за ним.
Одна фигура покачнулась, будто женщина в черном платке оступилась или поскользнулась, ее поддержали, повели дальше под руки.
Кто-то шел, чуть отставая, пограничник оглянулся, махнул рукой, отставшая сделала два торопливых шага, оказалась под светом задней фары погрузчика, снег сверкнул на непокрытых волосах.
Вот и прилетел, подумал П.М. А вскоре он шел по коридору между людьми, выстроившимися но обе стороны от выхода из таможенной зоны и внимательно вглядывавшимися в прилетевших, волоча за собой чемодан на грохочущих по полу колесах и поправляя сползающую с плеча сумку.
В зале прилета было полно народу, пахло сыростью от стаивавшего с одежды и обуви снега, никому не нужный телевизор у колонны сообщал новости о взрывах и курсе.
П.М. остановился, поставил сумку на чемодан, найдя с третьей попытки для нее устойчивое положение, вытащил из заднего кармана брюк легкую емкость, не обращая ни на что внимания, допил виски и бросил пустой пластик в урну. Закурил, огляделся… И вынул из сумки предусмотрительно положенный сверху телефон, включил – батарея, к счастью, не совсем села.
Я уже в зале прилета, сказал он.
И повторил, набрав другой номер. Зимой ему еще дважды становилось плохо, но он уже не терял сознания, не садился где попало – успевал взять себя в руки, хлебнуть из постоянно лежащей теперь в заднем кармане стальной, обтянутой кожей фляжки. Ходить стал медленно, от машины вообще отказался, вдруг в дороге подступит… На людей смотрел с ровным неприязненным безразличием, а общался, кроме как с сослуживцами – с ними, увы, приходилось лично, – все больше по телефону. Я уже на работе, позвоню попозже… Я уже дома…
Лицо его приобрело выражение постоянной болезненной озабоченности, как у человека, пытающегося что-то понять или вспомнить.
Он и действительно часто вспоминал, старался вспомнить ощущения, испытанные в начале минувшей осени, когда сидел на чистом кафельном полу, привалившись спиной к отвратительному искусственному мрамору, и думал, что умирает.
Теперь-то он уже не думал, что обязательно умрет от следующего обморока, и даже как будто хотел, чтобы дурнота пришла и он наконец вспомнил то, что никак вспомнить не удавалось.
Почему-то казалось, что если вспомнит и поймет нечто ускользнувшее из памяти, то уже никогда больше этого не испытает и все будет хорошо навсегда. Наступят мир и спокойствие, вернется та самая, первая, неоскверненная жизнь, хотя, если считать по порядку, это будет четвертая. Как-то решится то, что уже давно и не пытался решать. Пойдет сильный дождь, осенью такой смывает с деревьев черные листья, а весной с асфальта черный снег. Под этим дождем они снова отправятся гулять, тесно сдвинувшись, чтобы укрыться общим зонтом, с трудом обходя лужи, потому что невозможно разъединиться. Спустя какое-то время они откроют дверь и войдут, чтобы немного обсохнуть и выпить чаю. От их ботинок останутся мокрые рисунчатые следы, от рукавов – пятна на столешнице, но другие люди не обратят внимания на невидимых среди живых и счастливых, среди завидующих друг другу. Все уладится, будет лить бесконечный дождь, прекратится эта проклятая спешка, пожирающая остаток времени, и время опять окажется бесконечным, только на этот раз он уж вообще не станет его тратить, а просто будет гулять под дождем, стараясь, чтобы зонта хватало на двоих, потому что если время не кончается, то какая еще может быть забота, кроме как о том, чтобы она не промокла? Просто давно не гуляли вместе, вот в чем дело, думал он, давно не гуляли вместе под сильным дождем.
Но дожди все не шли. Месяца через четыре он совсем бросил пить. Чувствовал себя вполне прилично, и хотя тосковал оттого, что так и не выбрались толком погулять, но тосковал умеренно, не в полную силу.
Маленький сад за высоким забором
За долгие годы он так и не привык к этому виду из окна: открытка. Сейчас впечатление усиливалось крупным оперным снегом и торжественной подсветкой всего центра. Ярко-синее небо сияло, словно покрытое для сохранности блестящей прозрачной пленкой, и на таком глянцевом фоне белые быстрые хлопья скользили без определенного направления, некоторые падали, а другие взлетали.
Руслан знал, что в это время дом пуст. Слуги с его разрешения ушли еще днем, жена утром уехала в имение, дети – сын, невестка и внучка – уже за неделю до праздников улетели в Азию, обычно там, в горах, встречалась вся их компания. Он остался в одиночестве, собирался провести вечер в приятном безделье: сначала вполглаза полспектакля по первой сети, потом начало последних новостей по второй, потом чем-нибудь перекусить, запить чем-нибудь, задремать…
Почувствовав, как по комнате потянуло холодом, и еще не до конца проснувшись, он подумал, что сам по рассеянности устроил сквозняк с вечера. Открыл глаза – и сразу же увидел их, и понял, что холод вошел с ними, с их толстой зимней форменной одеждой, холод был вроде дополнительного наружного слоя этой формы. Люди, работа которых связана с постоянным перемещением от конторы или главной базы к различным объектам деятельности и между этими объектами – врачи скорой помощи, полицейские, пожарные, ремонтники сетей, – вносят на себе, входя, как бы оболочку из дорожного делового шума и наружного воздуха, вместе с ними входят город и погода. И на серых комбинезонах этих троих в его спальню вошла городская зима.
Один из них, аккуратно переложив одежду Руслана на кровать, в ноги, неудобно сел в кресло и приготовился писать, пристроив на коленях клавиатуру, а двое других сели на стулья, которые они прихватили по дороге в зеленом кабинете.
Дальнейшее было известно любому взрослому жителю страны, и Руслан все знал, конечно, тоже, хотя и не смог бы вспомнить откуда – ведь никто никому не рассказывает, а прочесть негде. Но, нисколько не раздумывая, он начал все делать как следует: спокойно, приглушенным голосом назвал свои имя, фамилию и основной код, откинул одеяло, делая вид, что совершенно не смущен присутствием посторонних, и стал одеваться.