Надо бы поскорее все здесь привести в порядок. Маришка, наверное, почувствовала себя плохо – тут я ее понимаю, о, еще как понимаю! – потому и решила отложить уборку. Хотя… если ей было так плохо, куда же тогда она отправилась? Поход по магазинам тем более можно было отложить.
Может, она в больницу пошла, навещать ребенка? Да, скорее всего.
Я вылила остатки коньяка в свой бокал – получилось всего ничего – и выпила. Посидела немного, прислушиваясь к своим ощущениям – нормальные ощущения. Потом покурила и начала убирать: вымыла бокалы и поставила в шкаф, вытряхнула и ополоснула пепельницу, выбросила бутылку, а потом, немного подумав, и мусор вынесла, чтобы уж никаких следов. Когда стояла возле мусоропровода, приехал лифт. Я подумала было, что Маринка вернулась, но это, оказалось, какая-то незнакомая женщина, она направилась к квартире напротив. Почему-то я на нее рассердилась. И на Маринку тоже рассердилась – за то, что она где-то бродит, а мне приходится скрывать следы преступления и ломать голову над тем, как я очутилась вчера у нее и чем закончился наш совместный вечер.
Вернувшись в квартиру, я снова набрала номер ее мобильного. Тот мобильник отозвался знакомой песней «Битлов» из спальни – ну, так и есть, она забыла, растяпа, телефон дома. Где, интересно, – на тумбочке? под кроватью?
От нечего делать я пошла в спальню проверить. Толкнула дверь, шагнула – и… удивилась. До глубины души удивилась. И возмутилась, тоже до глубины души, и закричала, прижав ладонь ко рту, как тогда Марина.
Она сидела на полу, скорчившись – как тогда, как тогда! Я подумала, что это игра, и возмутилась: опять игра. Но тут же поняла, что это совсем не игра. Потому что нежно-голубой ее спортивно-домашний костюм спереди весь стал буро-коричневым. И пятна на моей блузке, которую я бросила утром в стирку, тоже были буро-коричневые. Какая уж тут игра!
Я кричала в ладонь – я пока еще могла кричать в ладонь, потому что, несмотря на такие же точно пятна на блузке, не поняла всего, не поняла до конца, полная картина кошмара пока передо мной не предстала, не осозналась. Предстал только факт: Марина мертва, и осозналось его объяснение: послеродовое кровотечение или что-нибудь в таком роде из области гинекологии. А потом я вдруг поняла, что виновата в смерти сестры: напоила ее коньяком и оставила без присмотра. Я изо всех сил не захотела принимать на себя такую вину, изо всех сил захотела поверить, что она еще жива и ее можно спасти, нужно только не стоять, не кричать, а срочно принять меры к ее спасению.
Я подошла к Марине, опустилась на корточки, дотронулась до ее щеки – и все равно не потеряла надежды: холодная – потому что много крови потеряла. Это ничего, у нас с ней одна группа… Попыталась нащупать пульс – не нашла, но надежды не потеряла – я не врач, не специалист, и у себя-то трудно сразу нащупать пульс… Обхватила Марину руками, чтобы положить на кровать, приподняла, потянула – и увидела дыры на костюме, длинные, узкие прорези… И еще несколько секунд не понимала и на что-то надеялась.
Но секунды, эти последние в моей жизни благие секунды, прошли. Я все поняла. Пиджак, коньяк, апельсин… Я все поняла. И зачем-то стала искать в спальне нож. Я поняла, что убила сестру ножом. Вероятно, тем, с белой ручкой под слоновую кость. «Под слоновью», как говорила Марина.
Я поняла… А потом поняла окончательно.
* * *Толчок, удар. Что-то врезалось в мой бампер. Останавливаться я не буду – они станут страшно кричать.
Вина, конечно, моя – я вообще плохой водитель… Я не вызвала «Скорую». Я и милицию тоже не вызвала. Просто вышла из квартиры, закрыла дверь…
Свистят? Или мне показалось? Останавливаться в любом случае не буду!
Я не вызвала «Скорую», не позвонила в милицию. Все, что я сделала, – это сняла с вешалки пиджак, затолкала его в сумку и ушла. И закрыла дверь. На ключ закрыла.
Сбежала. Убила сестру и сбежала. Вчера вечером убила, а сегодня сбежала.
Опять светофор. Лучше правил не нарушать – гаишников мне не выдержать. И криков пострадавших водителей тоже не выдержать. Я хочу домой! Боже мой, как я хочу домой! Я убила сестру – вот, оказывается, как я вчера провела свой вечер.
Зеленый, наконец-то можно ехать. Теперь я не знаю, как жить. Я потому и забыла вчерашний вечер.
Надо свернуть в нижний центр, там движение меньше.
Бурые пятна… Мне нравился нежно-голубой костюм, он Маришке очень шел… Это, конечно, тот нож. Почему я его не нашла?
Зачем я его искала?
Зачем я пиджак унесла?
Как я хочу домой! Здесь свернуть нельзя, знак поставили, а раньше его точно не было.
Я ведь не потому сбежала, что испугалась обвинения…
Потому. Пиджак унесла, значит, потому. И в милицию не позвонила, и в «Скорую». Потому, потому, потому!
В любом случае, сбегать было бессмысленно – меня видела та женщина, которая из лифта вместо Марины вышла.
Она не соседка, соседок я знаю. Меня она вряд ли запомнила. И в той квартире, что напротив, она не живет. Просто пришла в гости или из какой-нибудь организации. Тогда на нее, скорее всего, не выйдут.
Я вот что скажу, когда из милиции явятся: у сестры не была неделю, у меня умер муж, была в плохом состоянии.
Что же я делаю? Господи, что же я делаю? Я придумываю, как избежать обвинения.
Так я и знала! Потому и пиджак забрала. Убила сестру, сбежала, а теперь придумываю…
Что это? Телефон звонит! Не брать! Чей это номер? Я такого не знаю. Может, уже милиция?
– Да, я слушаю.
Какая ужасная связь! Что за женщина звонит? Голос пьяный, невнятный, да еще сплошные помехи…
– Вас плохо слышно, перезвоните!
Не реагирует. Наверное, она в таком же состоянии, как я была вчера. Пьяная женщина – это ужасно, омерзительно. Да что она там говорит?
– Никогда не прощу! Я убью, убью ее все равно, эту суку… Я убью, я убью! А ребенка мне отдадут обязательно. Ребенок – мой. Мой по праву!
Да ведь… это же я, мой голос. Это я говорила вчера. Но как же… Как же такое возможно?..
Голос, мой голос, ушел из трубки. И помехи ушли.
– Слышала? – Мужской голос, молодой и трезвый, возник вместо него. – Это запись, как ты должна была догадаться. Я вчерашний твой рассказ с последующими комментариями, как видишь, записал.
– Кто вы? О господи…
– Вчерашний твой исповедник. Так вот, я не только пьяный бред твой записал, я все видел. Все, понимаешь? Я знаю, что ты убила свою сестру, и могу это доказать.
Глава 3 Дина
Папа пишет диссертацию, мама лежит в больнице, а бабушка умерла. Мы с Димкой предоставлены сами себе, некому больше нами заниматься. Хорошо это или плохо? Я пока не разобралась.
Бабушка умерла пятого мая. Утром, как обычно, накормила нас завтраком, проводила в школу, а когда мы вернулись домой, она была уже мертвой.
Мне кажется, я даже точно знаю время, когда это случилось, – в одиннадцать часов. В то утро, когда она в последний раз готовила нам завтрак, я вдруг почувствовала: бабушка сегодня умрет. Так и случилось. Я потом рассказала об этом Димке и пыталась объяснить, что во всем виновата, ведь, если я знала еще утром, не надо было идти в школу, мы должны были остаться и спасти бабушку. Но Димка не понял или не поверил, а может быть, хотел меня утешить. Он посмотрел на меня тем взглядом, каким всегда бабушка смотрела, и сказал, что я все выдумываю, ничего знать заранее я не могла, всякие предчувствия – чушь собачья, никто не может предвидеть смерть, если она случается вот так внезапно.
Никакая не чушь! Я-то предвидела. Нет, не предвидела, а просто тогда что-то такое почувствовала. От бабушки, когда она пришла нас будить, пахло тревожно и странно. Похоже пахнет раствор соли с йодом. Но только в бабушкином запахе было что-то еще, третье. Я, пока еще ни о чем не догадываясь, спросила: «Ты что, полоскала горло? У тебя ангина?» А она пожала плечами и ответила: «Нет». Я ей не поверила и заглянула в аптечку – йода там не оказалось. Тогда я подумала: может, она переставила его в какое-нибудь другое место, или он кончился. Но ни на полке в ванной, ни в шкафу на кухне я его не нашла. И в мусорном ведре не оказалось пустой бутылочки из-под йода. Значит, она действительно не полоскала горло. Не полоскала, а им пахло.
Я поняла, что бабушка сегодня умрет, когда она готовила нам завтрак. А потом мы вернулись из школы…
Было жарко, мы шли домой вдвоем, как обычно. Димка затащил меня в магазин и купил на обед большую пиццу, мороженое и пакет фруктового кефира для бабушки. А я ему хотела сказать, что не надо, что бабушка умерла и что я знала об этом еще утром. Но не сказала. Потому что подумала: а вдруг я ошиблась, и как бы было хорошо, если правда ошиблась. И еще потому, что не хотела заранее расстраивать Димку. Ведь если бабушка действительно… Нам нельзя без бабушки! Без бабушки нам никак!
С нами всегда была бабушка. Мама все больше лежала в больнице – даже с папой они познакомились именно там, когда он проходил практику. А папа… По-моему, временами он про нас вообще забывал: он постоянно работал – в своем институте или, когда приходил домой, в своем кабинете. А бабушка всегда была с нами. У нее не возникало, как у мамы, депрессии или, как у папы, неожиданной работы. С ней не приключались внезапные вспышки ярости, как у мамы, и не появилось срочной необходимости присутствовать на ученом совете, как у папы. Бабушка жила только для нас и нами. И потому я ничего не сказала Димке, когда он встал в очередь в молочный отдел.
Мы шли домой. Мы приближались к нашему дому, а я все думала, как бы продлить это возвращение, когда Димка еще ничего не знает. И наконец придумала: мороженое! Ну, конечно, нужно сесть на скамейку и поесть мороженого. Я стала упрашивать Димку, а он отказался, сказал, что вот придем домой и поедим все вместе. Глупый! Какой же он глупый! Он не понимает, что когда мы придем, нам будет совсем не до мороженого, и что вообще нам нельзя торопиться возвращаться домой. Мы шли, а я ныла и ныла, потому что ничего другого, кроме идеи с мороженым, мне не приходило в голову.
И вот мы пришли. Я задержалась в коридоре, не побежала, как обычно, в комнату с криком: «Ба! Мы пришли!» Потому что знала: кричать некому. А Димка побежал и закричал.
Вернулся он очень быстро. Так быстро, что я на несколько секунд поверила: все у нас хорошо, то, утреннее, мне почудилось. Бабушка просто куда-то ушла и оставила нам записку: «Обед на плите. Разогревайте и ешьте. Скоро приду». Такое уже было, несколько раз. Может, и сегодня…
Я сильно, до боли, до рези в глазах, зажмурилась и представила, как Димка читает записку, озабоченно хмурится…. Вот сейчас открою глаза и увижу, что все так и есть…
Димка схватил меня за плечо – так грубо и больно, как будто мы дрались, – и вытолкнул, почти вышвырнул из квартиры. И крикнул не своим, каким-то очень высоким голосом: «Я сейчас! Подожди меня во дворе». И захлопнул дверь прямо перед моим носом.
Я не пошла вниз, во двор, я прижалась к двери – мне обязательно нужно было узнать, что он там делает. А Димка звонил по телефону – сначала папе: «Папа, приезжай скорее! Бабушка умерла!», а потом через минуту маме: «Мама, приезжай скорее! Бабушка умерла!» Он прокричал, простонал высоким голосом одинаковые фразы и пропал. Трубка стукнулась о рычажки, и все, больше до меня не доносилось ни звука. Я все прижималась и прижималась к двери, пытаясь услышать хоть что-нибудь: пусть крик, пусть плач, только звук, какой-нибудь звук, Димкин звук… Но не услышала. Словно и Димка умер.
Резкий удар отбросил меня к стене – Димка с размаху открыл дверь. В полете я успела подумать: как это он так неслышно приблизился? Он схватил меня за руку и потащил вниз.
– Сейчас мама с папой приедут, – проговорил на ходу, не глядя на меня, таким тоном, будто приезд родителей в три часа дня – дело совершенно обычное. – Мы их во дворе подождем, ты ведь хотела мороженого. Я с собой его взял. Погода хорошая.
– А что там? – Я вырвала руку между третьим и вторым этажами. – Что там, Димка? – Я очень хотела, чтобы он меня успокоил, мол, там ничего, просто записка, бабушка ушла в магазин, скоро придет, а погода хорошая, вот мы и посидим, подождем ее на скамейке. – Почему мама с папой приедут? Откуда ты знаешь, что они сейчас приедут? Ты им позвонил? Позвонил, потому что… – Я очень хотела, чтобы он мне сказал, что никуда не звонил и никакого «потому что» нет, а я просто дура, выдумала невесть что. Я очень хотела услышать это между вторым и первым этажами. А потом на первом. А потом во дворе. Но Димка ничего не сказал. Вообще ничего.
Молча мы спустились вниз, молча сели на скамейку. Димка сунул мне в руки мороженое и стал смотреть на дверь нашего подъезда. Непонятно, почему не на дорожку, по которой должны были прийти родители.
Мы долго так сидели и молчали. Я ела мороженое, совершенно не ощущая вкуса, – откусывала, жевала и глотала, чтобы оправдать наше молчание. Мы всегда разговаривали, даже когда ссорились, а тут…
На середине мороженого я не выдержала и заговорила. С полным ртом, не проглотив холодной безвкусной массы. Нет, не так: я специально набрала побольше мороженого в рот, перед тем как заговорить, чтобы вышло невнятно. Я спросила:
– Она умерла? – И только потом проглотила.
Димка дернулся, повернулся ко мне, вырвал мороженое, швырнул его в кусты и опять отвернулся.
– Она умерла? Димка! – Я вцепилась в его плечо и затрясла. – Она ведь умерла? Ну, скажи, она умерла? – Я трясла и трясла его за плечо – голова брата безвольно болталась. Он и не подумал вырываться. Сидел, как кукла, как неживой, как щенок, которого взяли за шкирку. – Димка, она…
– Да.
Я отпустила его. Зачем я спрашивала? И так все было понятно. Я ведь слышала, как он звонил по телефону, я слышала, что он говорил.
Я прижалась к Димке, а он ко мне. Так мы и сидели, пока не увидели отца. Он выскочил из такси и пронесся мимо, не заметив нас. С совершенно безумными глазами и перекошенным лицом. Я первый раз в жизни видела его таким.
Мы поднялись со скамейки и пошли следом за ним.
Мамы мы так и не дождались, она не приехала. Прямо с работы, вскоре после Димкиного звонка, ее увезли в больницу.
С тех пор прошел год. Снова жарко и скоро каникулы. Мы возвращаемся из школы в пустую квартиру, потому что папы никогда нет – он пишет диссертацию, мама лежит в больнице, а бабушка умерла. Иногда нам становится страшно, но чаще никак. Мы начинаем привыкать к своей беспризорности и, кажется, даже входим во вкус: с некоторых пор за нами присматривает смерть, как когда-то бабушка.
* * *Однажды я подслушала разговор. Папа с дядей Толей, его другом и психиатром той больницы, в которой лежит мама, пили на кухне коньяк и потому разговаривали довольно громко.
– Ты понимаешь, Толя, это бессмысленно. У нее и раньше бывала депрессия, но никогда это не длилось так долго. Надеяться больше не на что.
– Надеяться всегда нужно.
– Да что ты! Она никого уже не узнает. Она меня и то не узнает. О чем тут еще говорить?
– Детей узнает. С Диной они вполне находят общий язык.
– Не знаю, не знаю! Я вообще уже ничего не знаю. Что делать, не знаю.
– Но развод… Боря, я тебя очень хорошо понимаю, жить с сумасшедшей тяжело и… Вас, конечно, безоговорочно разведут, но… Что ты детям скажешь, как ты им объяснишь?
– Детям так будет лучше. Она не поддается лечению, сам видишь. Что будет дальше? Год, два, от силы три – и она превратится в овощ. Сейчас Дине десять, Диме тринадцать. Пока не поздно, я должен оградить детей от сумасшедшей матери.
– Да что ж ограждать? Мила в больнице.
– Все равно! Ты не понимаешь…
Дальше я слушать не стала. Мне и так все теперь было ясно: отец наш – сволочь из сволочей, а мама – неизлечимая сумасшедшая. У меня есть только Димка. Вернее, у нас двоих есть только мы.
Я побежала в нашу комнату, забралась к Димке под одеяло (он уже спал) и крепко-крепко прижалась к нему.
Бабушка умерла, папа – сволочь, мама никогда не выйдет из больницы. Не поддается лечению. Год, два, три… Никого не узнает, ничего не помнит…
Неправда! Меня она узнает и помнит о бабушке. Плачет о бабушке. Разве сумасшедшие могут плакать о ком-нибудь?
Наверное, могут. Мама – сумасшедшая. Год, два, три – она и меня не узнает.
* * *Она никогда ничего не спрашивает о папе. Ничего и никогда. Мы разговариваем обо всем: о Димке, о школе, о фильме, который стоит мне посмотреть, о книге, которую я сейчас читаю, о том, что я ела на обед. Даже о глупом, впавшем в маразм, старом соседском шпице Кирюше. Мы разговариваем обо всем и обо всех. Кроме отца. Словно его больше не существует. Мама просто вычеркнула его из своей жизни. А виновата я.
Зачем я это сделала? Не знаю. Втайне от всех, втайне даже от Димки (то есть все равно, что втайне от самой себя), я передала маме тот разговор папы с дядей Толей. И даже больше: я его раскрасила, внесла новые детали. Например, зачем-то сказала, что отец собирается увезти нас с Димкой в другой город, причем очень скоро.
– Нужно успеть к первому сентября, так он сказал, – врала я, – чтобы детей не срывать посреди учебного года.
– А что дядя Толя?
– Он согласился, – зачем-то решила я очернить и дядю Толю.
– Что еще отец говорил?
– Он сказал: год или два – и она превратится в овощ, перестанет быть человеком.
Услышав последнюю фразу, мама вдруг страшно побледнела, а потом пошла красными пятнами, отвернулась и долго сидела молча. И тут только я поняла, что наделала, и испугалась, и стала уверять маму, что я все выдумала, что ничего такого на самом деле отец не говорил, что именно сейчас я говорю правду.
– Динка! – Мама наконец повернулась ко мне и заговорила бодрым тоном – усиленно бодрым, из последних сил бодрым. – Ты мне столько бананов принесла – жуть! Давай ешь сама, мне с таким количеством не справиться.