Названия арабские — Бати аль-Хут — «Чрево (Рыбы)».
Восходящие звезды — бета Андромеды.
Магические действия — заговоры для благополучного путешествия.
«Ну, вот и все, — думаю, спускаясь по лестнице. — Вот и все». Слова думаются-проговариваются в ритме шагов, поэтому душевная печаль сопровождается вполне отчетливым телесным удовольствием: «ну-во-тив-сё-ну-во-тив-сё». По счастию, я слишком оглушен, опустошен и, чего греха таить, напуган; в таком состоянии не очень-то попечалишься, зато отбивать бессмысленно бодрый ритм ладонью по собственному бедру — в самый раз.
На улице по-зимнему холодно, сидение в машине ледяное, но мне это совсем не мешает, даже на руку: когда внутри — ледяная пустыня, пусть и снаружи будет лед. Оттаивать-то больно бывает, а замерзать — что ж, сладко даже. Вот и буду замерзать; печку, конечно, придется включить, стекло запотело, но я хитрый, открою окна до упора, и ночной мартовский ветер не даст мне раскиснуть.
Он и не дал.
Когда я парковался возле «Двери в стене», я был все еще оглушен и опустошен, зато и бесстрашен, и равнодушен ко всему — в точности Кай после второго поцелуя Снежной Королевы. Лучшего наркоза, чем ледяной ветер, оказывается, и выдумать невозможно. Какой уж там новокаин…
Иду через пустой, темный двор. Пальто нараспашку, руки в карманах, в голове гул: «Ну вот и всё, ну-во-тив-сё, нувотивсё, нуво…» Стоп. Пришел.
Дверь заперта, но я нашариваю кнопку звонка, жму на нее, не раздумывая. Незамедлительно раздается мягкий щелчок; путь, надо понимать, свободен. Осторожно, двери открываются. Следующая станция — подумать страшно, какая у нас следующая станция. Вот и не будем думать, замнем, умолчим.
Вместо Дамы в сером меня встречает улыбчивый дядечка. Оно, впрочем, и хорошо: у незнакомца вполне простецкий вид; глядя на него, трудно поверить, что мне предстоит сейчас совершить некий роковой поступок, отправиться в бесконечное путешествие по собственным недосбывшимся судьбам, коим, если верить давешней лекции, несть числа. В присутствии Дамы в сером я бы, пожалуй, содрогнулся; явись мне «цыганенок», как минимум насторожился бы, а дядечка этот — в самый раз. Уютный, несерьезный персонаж, в настоящих драмах таким не место.
Ну вот, значит, и не будет мне никакой драмы, всего лишь магическая комедия для заскучавших поселян, — так я это истолковываю. И понимаю ведь, что вру себе напропалую, принимаю страстно желаемое за действительное, что внешность «несерьезного» незнакомца — специально заготовленная для меня, безыскусная вполне иллюзия, но… в общем плевать. Все, что помогает сохранять хоть какое-то подобие спокойствия, мне сейчас на руку. А то ведь и в штаны со страху наделать недолго.
Правда ведь, очень страшно.
Очень.
Мир дрожит, дергается под ногами, как взбесившийся студень. И ведь ясно уже, что все равно придется лететь в пропасть, но последние минуты перед прыжком хотелось бы провести на более-менее твердой земле. А не выходит. Какая уж тут «твердая земля»: под ногами — сплошь скомканные, рваные небеса, грозовые тучи вперемешку со снежными и дыры, дыры, дыры… Слишком много дыр, на мой вкус, в центре этого циклона, и ничего не поделаешь, какой ни есть, а мой, персональный.
Дядечка молча пропускает меня вперед; я тоже молчу. О чем, собственно, говорить двум незнакомым людям, которых объединяет лишь обоюдное — не желание даже, намерение — совершить поступок, какому и названия-то нет ни в одном из языков…
Топаю себе потихоньку, пересекаю вестибюль. И чайный, и кофейный залы уже заперты, значит надо идти вперед, в бархатную, пахучую тьму подсобных помещений.
— Осторожно, тут ступенька, — предупреждает мой проводник. — Да-да, правильно, тут. Теперь нужно свернуть налево, нашарить дверную ручку — вы уж простите, что так темно, это не мой каприз и даже не разгильдяйство, скорее традиция, вполне дурацкая, согласен, но не мне ее менять… Открывайте и заходите, только очень осторожно: за дверью лестница. Держитесь за перила и спускайтесь вниз.
Спускаюсь. Лестница узкая, кажется, железная и на удивление длинная; можно подумать, мы не просто в подвал забираемся, но к центру Земли путешествуем. Или как минимум к тайной какой-нибудь, строго-настрого засекреченной, даже от вездесущих диггеров надежно спрятанной платформе Московского метрополитена.
Чем глубже мы забирались, тем сильнее становился охвативший меня панический ужас. Никогда прежде не думал, что боюсь подземелий; напротив, любил всякие там подвалы-погребы, да и в метро спускался с наслаждением, пока автомобиль не завел. А вот, поди ж ты, теперь с каждым новым шагом все страшнее становится. Как же я, оказывается, плохо себя знаю!
Лестница все же закончилась прежде, чем я окончательно решился укорениться на одной из ступенек, сесть на корточки, сжаться в комок, обхватить голову руками и заорать. Оно и хорошо: не опозорился лишний раз. Небось, успею еще…
— Теперь налево. Ага, сюда, — с явным облегчением говорит мой спутник. Сейчас включу свет, прищурьтесь.
Я не просто прищурился, а зажмурился, да еще и ладонями глаза защитил: не любят они у меня резких перепадов освещения. Но осторожно выглянув в щель между пальцами, понял, что переборщил с предосторожностями. Горела одна-единственная крошечная лампочка под темным травянисто-зеленым абажуром. Вполне можно убирать оборону.
Оглядев жалкий десяток квадратных метров, отведенный нам для переговоров экономной фортуной, не дожидаясь приглашения, плюхаюсь в одно из двух одинаковых глубоких кожаных кресел. Коленки-то дрожат — не то от нервного напряжения, не то от физической усталости, спускались же целую вечность, действительно… Кстати вот, если уцелею, вернусь из своей персональной бесконечности, сохраню какое-то подобие разума — как, интересно, наверх выбираться будем? Сдохнуть ведь можно…
— Еще раз простите, — вздыхает мой проводник, устраиваясь в кресле напротив. — Спускаться в полной темноте, черт знает куда, черт знает с кем — неприятное испытание. С другой стороны, практическая польза налицо: наверху нам могли помешать. Не так много по-настоящему укромных мест в этом мире, а уж в Москве отыскать норку, где тебя гарантированно никто не потревожит, практически немыслимо! Ну, то есть теоретически в кафе нам, скорее всего, никто не помешал бы, но ведь никаких гарантий, а я не люблю доверяться случаю…
И чего тараторит? Я ведь, кажется, ни слова в упрек ему не сказал. И вообще ни слова. Я по-прежнему нем как рыба, ибо не хочу расставаться с последними клочками морозного воздуха, застрявшими в гортани. Кроме них у меня и нет ничего. Было, совсем недавно еще было, да. Было и сплыло.
Да и черт с ним, со всем, чего уж теперь.
Воцаряется пауза. Понимаю, что от меня чего-то ждут, но оправдывать ожидания не намерен. Все равно ведь не угадаю, что это за ожидания. Да и гадать не стану. Неинтересно мне.
— У вас нет никаких вопросов? — наконец удивляется хозяин подземного бункера. — Никаких опасений, пожеланий и условий? Очень странно.
— Наоборот, — отвечаю, кое-как прочистив горло. — Слишком много вопросов, и всего остального слишком много. Нет смысла начинать: так мы до послезавтра болтать будем. Тем более, я и сам могу себе ответить, вы же понимаете. Есть у меня фирменный ответ, один на все случаи жизни: пока не попробуешь, не узнаешь. В лучшем случае, вы скажете мне то же самое, да и говорили уже нынче вечером — чего ж мне еще?
— Очень хорошо!
Теперь он улыбается до ушей и вид принимает совсем уж безобидный, до карикатурности.
— По мне, — говорит, — так вы честно заслужили гарантированную возможность вернуться, это как минимум. Давненько на моей памяти такого не случалось; да я и сам вел себя в аналогичной ситуации, как последний осел, насколько могу припомнить… Ладно, если так, решено: не буду оставлять вас в одиночестве.
Гляжу на него вопросительно: о чем, собственно, речь? Я правда не понимаю, к чему он клонит. В ушах у меня звон, перед глазами два размытых зеленых пятна, лампа и лицо моего собеседника, а внутренности так заледенели от ужаса и томительного ожидания, что, того гляди, разобьются сейчас с хрустальным звоном, дзынь — и нет меня.
Да и пусть бы, не больно-то жалко.
— Я останусь рядом с вами и, если понадобится, помогу, — терпеливо повторяет мой проводник. — Вы ведь спрашивали сегодня: можно ли будет вернуться назад, или — головой в омут? Услышали, что да, именно «в омут», но все же вернулись, решили попробовать. Так вот, теперь я вам твердо обещаю: рано или поздно, но вы непременно вернетесь. Я за вами присмотрю и, в случае чего, за шиворот вытащу.
— Почему? — спрашиваю; вполне, впрочем, равнодушно. — Думаете, из меня выйдет хороший «ловец человеков», на радость прочим хранителям традиции?
— Вот именно, — спокойно соглашается он. — «Ловец человеков», о да. Вы даже не представляете, насколько точно выразились… Ничего, впоследствии оцените собственную проницательность. А теперь давайте-ка руки, да-да, обе. Положу в них ключи от вашей сокровищницы, и — с богом, в добрый путь!
Он, кажется, правда, очень славный человек, симпатичный и вполне безобидный — по природе своей, о возможностях-то отдельная песня, в них я, мягко говоря, не слишком сомневаюсь. Но в глаза-то бросается его мягкость, а не гипотетическое могущество. И не захочешь, а расслабишься рядом с таким «добрым волшебником». Я вот не хотел, не хотел, собирался оставаться начеку до последнего, а толку-то! Как только протянул ему ладони, все мои внутренние ледники растаяли, губы невольно сложились в улыбку, тело обмякло, утонуло в темной глубине мягкого кресла — и как только я до сих пор ухитрялся сидеть с прямой спиной и вздернутым подбородком?..
— Ничего из ряда вон выходящего я делать не собираюсь, — тихо говорит мой наставник. — Просто передам вам Знак. Вернее, два Знака. Один вам привычен, то есть почти; есть небольшая разница, потом, возможно, поймете, в чем тут дело… А вот второй Знак будет вам в новинку. Вряд ли вам доводилось прежде сталкиваться с чем-то подобным, но вы, пожалуйста не пугайтесь. Собственно, именно он и открывает доступ к несбывшемуся … Ну что, поехали?
Киваю. Чего тянуть, действительно? Все же не в приемной у стоматолога сижу…
Правой рукой он чертит на моей левой ладони хорошо знакомый узор. Мне немного щекотно, совсем как в тот раз, когда Михаэль впервые привел меня в кафе «поразвлечься». Но одновременно происходит нечто совсем уж невообразимое: средний палец его левой руки вонзается в мою правую ладонь, входит туда как раскаленный шампур в мягкое масло. Изумленно уставившись в образовавшуюся на месте удара рваную дыру, я спрашиваю себя: «Должно быть больно, разве нет?» — но, не дождавшись ни боли, ни даже ответа на четко сформулированный вопрос, с головой ныряю в бездну, открывшуюся мне в центре собственной ладони, лечу и хохочу, как ненормальный, вспомнив некстати школьный факультатив для любителей «занимательной математики». Лента Мёбиуса, говорите? Ха!
Я не потерял сознания, ни на миг не утратил себя; словом, ничего такого, чего я, памятуя свои первые опыты, по-настоящему боялся, не случилось. Просто, отсмеявшись, я обнаружил над собой смутно знакомые лица, умиленные и взволнованные. «Смотри-ка, смеется, совсем большой парень!»
Лишь несколько минут спустя, я понял: эти люди — мои родители. Удивительно, что сразу их не узнал. Впрочем, куда более удивительно было обнаружить себе в шкуре совсем крошечного младенца. Я как-то не подумал заранее о такой возможности. Немудрено: накхам обычно не приходится иметь дело с детьми. А собственная жизнь, сбывшаяся или нет, начинается с детства. К этому я совершенно не был готов, а потому и заорал во весь голос, в полную силу крошечных своих легких, на радость несбывшимся маме с папой, которых мой вой скорее умилил, чем встревожил. Ну и правильно в общем: что уж тут тревожиться…
Эта моя жизнь оказалась долгой, умеренно счастливой и, можно сказать, вполне заурядной — ну, по сравнению с настоящей, сбывшейся. Я, впрочем, наслаждался вовсю — не столько даже событиями и ощущениями, хотя среди них обнаружилось немало сокровищ, прежде незамеченных, или вовсе мне недоступных, сколько возможностью что бы ни случилось, оставаться в роли стороннего наблюдателя, пребывая при этом не в чьей-то чужой шкуре, а в собственной. Устроился в темной, мягкой глубине, как падишах в паланкине; беды, болезни и горести почти не задевали меня, поскольку я ни на миг не забывал об иллюзорной природе текущего бытия, зато в счастливую минуту никто не мешал мне пуститься во все тяжкие, наслаждаться вволю, от чистого сердца, от пуза, как говорил доставшийся мне в этой версии реальности тесть.
Впрочем, когда пришло время умирать — а эта судьба собиралась подарить мне мирную, почти безболезненную кончину на склоне дней, — я насторожился. Скорее с испугом и отвращением, чем с любопытством наблюдал, как угасает сознание, хотя теоретически этот процесс вполне мог бы взволновать незаинтересованного зрителя, как, скажем, закат — художника; невелика, в сущности, разница. Но в финале глаза мои не закрылись, а снова открылись — в колыбели.
И все понеслось сначала — сперва с небольшими, несущественными, насколько я мог судить, отличиями, но вскоре стало ясно: это уже совсем иная какая-то жизнь. В частности, теперь мне не пришлось ходить в детский сад, зато читать я выучился много раньше; к тому же, вместо обыкновенной школы, меня отдали в английскую, после чего я окончательно перестал различать знакомые черты недавно прожитой жизни. Совсем другой коленкор.
Скончавшись от инфаркта в возрасте тридцати семи лет на пике стремительной карьеры журналиста-международника, я снова обнаружил себя в колыбели, с пустышкой в беззубом рту. Младенец, которым я был, бровью не повел от такой встряски, но я-то, взрослый, не один человеческий срок отрубивший уже мужик, забаррикадировавшийся в надежном убежище, в дальнем углу самой потаенной части его сознания, пополам сложился от беззвучного хохота, по достоинству оценив иронию судьбы.
Так вот, помаленьку я и привыкал к новым правилам причудливой этой игры. Мне, надо сказать, скорее нравилось, чем нет. Всегда ведь, с детства еще, хотел, по сути, только одного: быть уверенным в собственном бессмертии. Ну вот и получил по полной программе, полнее не бывает.
Несколько тысяч лет спустя стало ясно, что даже жадина вроде меня вполне может устать от жизни — просто у каждого свои представления об избытке. Примерно дюжину новых судеб я принял без особого удовольствия, но потом ко мне пришло второе дыхание, а за ним — третье и даже четвертое.
Всякая новая история моей несбывшейся жизни по-прежнему начиналась с детства, но теперь я приходил в себя не в колыбели, а на настоящем «взрослом» диване, порой — предусмотрительно огороженном стульями, чтобы ребенок не свалился на пол во сне. Очевидно, все «развилки», все возможные «если бы» первых трех лет моей жизни были, наконец, исчерпаны (как ни странно, я все еще помнил немудреную теоретическую лекцию Дамы в Сером, хотя прочие подробности той, настоящей, жизни безнадежно смешались с безыскусными правдами и вымыслами последний тысячелетий). Впереди по-прежнему маячила вечность, и не могу сказать, что меня это пугало. Пятое, шестое и седьмое дыхания помогли мне толком распробовать бессмертие, а когда пришло восьмое, я вдруг понял, что по-настоящему вхожу во вкус, словно бы прежние века — не в счет; так, примерка, прикидка, разминка перед настоящим забегом.
Поэтому я все жил да жил.
Люди почему-то полагают, будто время и место появления на свет, семья и врожденные задатки оказывают решающее влияние на становление всякого человека. Чушь собачья. Стартовые возможности у меня всегда были примерно одни и те же, а количество вариантов развития сюжета даже я сам не смог бы предвидеть, хоть и был всегда высокого мнения о собственной непредсказуемости.
Я перепробовал чуть ли не все возможные занятия, от стриптизера до дипломата, хотя чаще всего становился библиотекарем, актером, фотографом, переводчиком, учителем (дисциплины сменяли одна другую, но точных наук среди них не было почти никогда) и еще почему-то наемным убийцей — в этом качестве я, как ни странно, был чрезвычайно востребован. Несчетное число жизней я прокуковал бобылем, но, случалось, обзаводился женой и множеством ребятишек; пару раз мне даже удавалось сделать свое семейство вполне счастливым.
Не меньше дюжины раз я сдуру покончил с собой, не дотянув до совершеннолетия; иногда погибал в катастрофах (почти неизменно молодым), впрочем, гораздо чаще тянул свою лямку до самого конца. Ни наркоманом, ни алкоголиком я так ни разу толком и не сделался (тут-то, надо думать, и сказались какие-то врожденные особенности организма), зато обычный бытовой пьяница из меня получался неоднократно — не хуже прочих. Однажды я стал патологическим обжорой (обычное эпикурейство не в счет, в той или иной мере оно было свойственно мне почти всегда); раз пять порушил свою жизнь к чертям собачьим при помощи азартных игр и, к собственному изумлению, время от времени давал волю садистским наклонностям, неведомо в каких потемках доселе таившимся. Я неоднократно оказывался в смирительной рубахе, пару раз даже закончил свои дни в специализированной лечебнице, зато так и не сел в тюрьму (хотя, следует признать, дважды от такого исхода меня спасало лишь самоубийство). Обеспеченным и даже богатым я становился не раз; правда, настоящим миллионером побывал всего однажды, а вот бедствовал неоднократно; впрочем, до совсем уж неприглядной крайности, как правило, не доходило: способность как-то выкручиваться, очевидно, является врожденной, одним из базовых свойств вроде цвета кожи или числа пальцев на руках.