Ритуалы плавания - Уильям Голдинг 8 стр.


— Выполнял приказ.

На этом история, видимо, закончилась.

— Что же было не так? Что там случилось?

— Как что, сэр… — удивился плотник, — конец троса, он же к блоку тянется — фьюить — вот так вот. Готорн этот стоял на конце. Так его, верно, целую милю протащило.

— И больше мы его не видели.

— Господи Боже мой!

— Вот я и говорю: сегодня здесь, сегодня и нету!

— А коли про пушки, — сказал артиллерист, — так я вам тоже одну-две истории расскажу. Очень они, пушки, скверные штуки, когда безобразят, а это они, пожалуйста, — на тысячи ладов. Так что коли надумаете податься в артиллеристы, сэр, тут голова нужна.

Мистер Гиббс, плотник, подтолкнул локтем парусника.

— Даже комендору голова нужна, сэр, — подтвердил он. — Вы не слыхали историю про комендора, потерявшего голову? Вроде, у Аликанте это было…

— Выкладывай, черт возьми!

— Этот комендор, видите ли, расхаживал взад-вперед за батареей с пистолетом в руке. Обменивались с фортом салютами; никчемное дело, по-моему. И вот влетает через орудийный порт раскаленный снаряд и начисто срезает комендору голову — как та галантина, что у французишков в ходу. Только снаряд, значит, докрасна раскаленный и припек комендору шею, вот он и знай себе вышагивает взад-вперед, и никто ничего не замечает, пока команды не вышли. Смех! Ну а потом замерли, пока старший не пожелал узнать, почему, скажите на милость, пушки на корме по правому борту вдруг замолчали, и ребята обратились к комендору, что им дальше делать, а ему ответить вовсе и нечем!

— Право, джентльмены! Подумать только!

— Еще стаканчик, мистер Тальбот.

— Здесь становится невыносимо душно

Плотник кивнул и костяшками пальцев постучал по тимберсу.

— И не поймешь, то ли от воздуха дух спирает, то ли от дерева жар идет.

Артиллерист тяжело вздохнул раз-другой, подавляя смех, — словно волна, так и не разбившаяся о берег.

— Надо бы окошко открыть, — предложил он. — Помнишь тех девчонок, мистер Гиббс? «Открой окошко, папашка! Мне чего-то не того».

Мистер Гиббс тоже вздохнул, подавляя смех:

— Ага, не того. И тебе «не того»? Прими, дорогуша. Тоже способ дохнуть свежего воздуха.

— «Ой, что это там, мистер Гиббс? Крыса? Я этих крыс хуже огня боюсь. Крыса, как пить дать…»

— «Угу, мой песик, чуткий носик. Здесь она. Фас, песик, фас».

Я глотнул огненной жидкости:

— Так можно кое о чем договориться даже на таком судне, как это? И никто вас тогда не видел?

— Я их видел, — улыбнулся своей восхитительной улыбкой парусник.

— Видел? Болтай, Фонарь. Тебя тогда и на судне-то не было. Мы еще на приколе стояли.

— На приколе, — подтвердил мистер Гиббс. — Вот где житуха. Не то что на треклятых морях да океанах. Стоишь в уютном заливчике, кейфуешь, службу несешь в адмиральских каютах, а для черной работы на камбузе зачисляют в команду бабу. Лучшая койка, какая есть на флоте, мистер Тальбот, сэр. Семь лет я на этом борту таким манером отгрохал. А потом явилось начальство и решило ее, посудину нашу, из тины вытаскивать. Только много вокруг нее хлопотать — ведь надо и то, и се, и это спроворить — они и не подумали, а отдраили от днища водоросли, сколько смогли, и все. Потому-то и ход у нее такой тихий. В морской воде. Надеюсь, в этой Сиднеевой бухте — или как там она прозывается — найдутся свободные койки — в пресной воде.

— Коли они водоросли с нее отодрали, — вставил артиллерист, — так могли вместе с ними и днище отодрать.

Нет, я ни на шаг не продвинулся к моей первоначальной цели. И, видимо, у меня оставалась лишь одна возможность.

— А что баталер не делит с вами это просторное помещение?

Снова то же странное неловкое молчание. Наконец мистер Гиббс его прервал:

— У него свое местечко — там наверху на настиле, что над систернами, там, где кучи груза и личные пожитки.

— То бишь?

— Тюки и ящики, — принялся перечислять артиллерист. — Ядра, порох, запальные фитили, взрыватели, ядерная картечь, и якорная цепь, и тридцать двадцатифунтовых пушек, все с дульными пробками, смазанные, закупоренные, в трюм спущенные.

— Кадки, — дополнил плотник, — инструмент всякий: топоры да тесла, молотки да зубила, пилы да колотушки, кувалды, штыри, нагели и лист медный, затычки, рангоут и такелаж, кандалы, еще кованые перила для губернаторского нового балкона, бочонки, бочки, бутыли и клети к ним, семена, фураж, масло ламповое, бумага, холст.

— И тысяча других вещей, — вставил парусник. — Десять тысяч раз десять тысяч.

— Почему бы вам не показать все это джентльмену, мистер Тейлор? — предложил плотник. — Возьмите фонарь. Вообразите себя капитаном, делающим очередной обход.

Мистер Тейлор так и поступил, и мы пошли, вернее, поползли вглубь.

— Может, и баталера там углядите, — раздалось нам в спину.

Странное и неприятное это было паломничество — поход по местам, где крысы прыскали из-под ног. Мистер Тейлор, привычный, полагаю, к подобного рода прогулкам, постарался провернуть ее побыстрее. Пока я не повелел ему идти рядом, он успел уйти далеко вперед, оставив меня в кромешной и, вынужден сказать, вонючей тьме. Когда же он все-таки сделал несколько шагов назад, его фонарь осветил узкую извилистую тропинку, проторенную между безымянными массами и формами, которые, казалось, без всякого порядка и смысла громоздились вокруг нас и под нами. Я упал, мои башмаки увязли в песке и гравии — том самом балласте, о котором поведал мне Виллер в первый мой день; и вот в тот момент, когда, возясь между двумя огромными тимберсами, я силился подняться, передо мной мелькнул — в первый и последний раз — наш баталер, или, по крайней мере, тот, кого я счел за баталера. Он мелькнул в щели между тюками или Бог его знает чем, что там было навалено; и поскольку ему, как никому другому, не было нужды урезать себя в свете, его ниша ослепляла, словно залитое солнцем окно, хотя и была глубоко под палубой. Я увидел маленькие очки на огромной голове, склоненной над бухгалтерской книгой, — и больше ничего. Тем не менее передо мной было то существо, одно упоминание о котором вызывало глухое молчание у людей, беспечно обращающихся с жизнью и смертью!

Я выкарабкался из балласта на доски над майнованной в трюм пушкой и пополз за мистером Тейлором. Вскоре крутой зигзаг в нашей узкой тропе скрыл внезапное видение, и мы снова остались одни с нашим фонарем. Так мы дошли до носовой части. И мистер Тейлор новел меня по трапу наверх, вовсю дудя своим дискантом: «Проход! Эй, проход!» Не подумайте, Ваша светлость, что он требовал подать для моего удобства какой-нибудь механизм, чтобы поднять меня из трюма. «Проход!» означает по-флотски «Дорогу!» или «Освободить путь!», и он, полагаю, действовал как церемониймейстер или ликтор, оберегая меня от простого народа; мы поднялись из глубин через палубы, наполненные людом разного возраста и пола, запахами, галдежом и дымом, и оказались на баке, откуда я буквально бежал в прохладу и свежий воздух шкафута. Поблагодарив мистера Тейлора за «конвой», я поспешил в мою клетушку, вызвал Виллера и велел снять с меня башмаки. Уж я скреб и тер себя сверху донизу и вылил не меньше целой пинты воды, прежде чем ощутил, что я более или менее очистился. Но совершенно ясно: как бы вольготно и легко не было какому-нибудь гардемарину пользоваться ласками молодых женщин в темных глубинах нашего судна, Вашему покорному слуге сии глубины пригодиться не могли. Сидя на парусиновом стуле в состоянии духа близком к отчаянию, я чуть было не доверился Виллеру, но все же сохранил достаточно здравого смысла удержаться и оставить свои желания при себе.

Интересно, что происходит на Нептуновом торжестве. Фальконер на этот счет молчит.

(y)

Внезапно меня осенило! Человеческий ум может колесить и колесить вокруг какой-то проблемы, а решение все не приходит и не приходит. Сейчас его нет. В следующее мгновение оно тут как тут. Если нельзя найти место, все, что остается, — найти время! А потому, когда Саммерс объявил, что матросы приготовили для нас представление, я поразмышлял некоторое время над этим известием, ничего не имея в виду, а потом вдруг взглянул на него стратегическим глазом и сообразил, что мне предоставляется не место, а возможность! Счастлив сообщить Вам — нет, речь пойдет не об участии в веселье, а о достоинстве Вашего подопечного: милорд, я одержал на море одну из побед лорда Нельсона! Может ли гражданская половина слуг Британии достичь большего? Короче говоря, я заявил во всеуслышание, что такое заурядное мероприятие меня не завлекает, у меня болит голова и я проведу это время у себя в каюте. Конечно, я позаботился о том, чтобы все это не прошло мимо ушей Зенобии! И вот я стоял, наблюдая через жалюзи, как пассажиры — галдящая толпа в восторге оттого, что получит нечто не совсем для нее обыденное, — устремляются на полуют. Немного спустя в нашем коридоре стало пусто и тихо — так тихо, словно все вымерли. Я ждал, слыша топот ног у себя над головой; и конечно же вскоре мисс Зенобия процокотала каблучками вниз по трапу — за шалью, надо полагать, совершенно необходимой в этот тропический вечер! Я мигом оказался за порогом своей каюты и, схватив красотку за запястье, втащил ее туда вслед за собой, еще прежде даже, чем она успела вскрикнуть, разыгрывая испуг. Впрочем, шума из других мест и так хватало, громко стучала кровь у меня в ушах, и я стал добиваться ее милостей с утроенным пылом. С минуту мы боролись у моей койки: она — с хорошо рассчитанной силой, ровно столько, чтобы свести свой отпор к нулю, я — со все возрастающей страстью. Я обнажил свой клинок и двинулся вперед, чтобы взять ее на абордаж. Она в беспорядке отступала и под конец забилась в угол, где ее ждал парусиновый таз в железном обруче. Я атаковал вновь, и обруч рухнул. Покосилась книжная полка. «Молль Фландерс» распростерлась открытой на полу, «Жиль Блаз» упал на нее, а Гервеевы «Размышления среди могил» в двух томах, Лондон, MD CCLX — прощальный подарок моей тетушки — накрыли обоих. Я отшвырнул их в сторону, а заодно и Зенобиевы топселя. И предложил ей сдаться, но она оказала доблестное, хотя и бесполезное сопротивление, которое только пуще меня распалило. Я сосредоточил свои усилия на главном направлении. Мы полыхали, натыкаясь на поверженный таз и топча страницы моих малочисленных книг. Мы полыхали стоймя. Уф… Наконец она все-таки пала в мои захватнические объятия, была целиком и полностью побеждена и отдала все любовные трофеи.

При всем том (если Ваша светлость следует за ходом излагаемых мною событий) пусть это наша мужская привилегия debellare[21] тех, кто находится сверху — выше, если угодно, — то как-никак, а наш долг parcere[22] тех, кто под нами. Словом, добившись милостей Венеры, я вовсе не хотел стать причиной люциановых мук.[23] Зенобия отдавалась вся, со страстью. Вряд ли женский огонь мог пылать сильнее… но, как назло, в самый критический момент с палубы над нами донесся явственный звук взрыва.

Она в исступлении повисла на мне.

— Мистер Тальбот, — пролепетала она прерывающимся голосом. — Эдмунд! Французы! Спасите меня!

Ну можно ли было выкинуть что-нибудь несвоевременнее и нелепее? Как большинство красивых и страстных женщин, она дура; а этот взрыв (я сразу понял, что это такое) навлекал на нее, возможно и на меня, опасность, от которой я великодушно намеревался ее уберечь. Вот так-то. Вина лежала целиком на ней, и пусть сама теперь несет последствия за свои прегрешения, равно как и удовольствия. Это было — и продолжает быть — чертовски досадно. Более того, Зенобия, полагаю, женщина весьма опытная и прекрасно понимает, что она наделала!

— Успокойтесь, дорогая, — пробормотал я, тяжело дыша из-за слишком быстро наступившей развязки — черт бы ее побрал, эту девку… — Это — мистер Преттимен. Он наконец-то увидел альбатроса и разрядил мушкетон вашего отца, разрядил, так сказать, в никуда. Французы на вас посягать не будут, а вот за нашу матросню, если они узнают, что на уме у этого типа, не поручусь.

(По правде говоря, мистер Кольридж, как я обнаружил, заблуждался. Моряки и впрямь суеверны, но мало дорожат своей жизнью как вообще, так и в частности. А морскую птицу они не бьют по той причине, что, во-первых, им не разрешено носить оружие, а во-вторых, морская птица неприятна на вкус.)

Тут над нами, на палубе, послышалось топотание множества ног, да и все судно наполнилось шумом. Я мог только предположить, что праздник имел бурный успех среди тех, кому такого рода мероприятия, за неимением ничего лучшего, не могут не нравиться.

— А теперь, дорогая, — сказал я, — вам необходимо вернуться к обществу — выступить на общественной сцене. Нам ни в коем случае нельзя появляться там вместе.

— Эдмунд!

При этом грудь ее вздымалась и опускалась, а вся она, что называется, пылала. Все это, право, выглядело крайне безвкусно.

— Что «Эдмунд»? В чем дело?

— Вы не покинете меня?

Я помолчал, обдумывая ответ:

— Вы полагаете, я спрыгну за борт? Или пересяду на собственный корабль?

— Жестокий!

Теперь мы вступали — как, пожалуй, уже догадалась Ваша светлость — в третий акт низкопробной драмы. Ей предназначалось играть покинутую жертву, мне — бессердечного негодяя.

— Глупости, моя дорогая! И не надо делать вид, что подобные обстоятельства — даже наши не слишком изящные позы, — что подобные обстоятельства вам совсем незнакомы.

— Что же мне делать?

— Не мелите чушь, голубушка! Опасность, как вам хорошо известно, невелика. Или вы ждете…

Я прикусил язык… Даже намек на то, что в этом любодеянии могло быть что-то любостяжательное, выглядел бы ненужным оскорблением. Однако, по правде говоря, к чувству удовлетворенной потребности и одержанной победы присоединялось многое, вызывавшее раздражение, и в этот момент я больше всего желал, чтобы она исчезла — улетучилась, как мыльные пузыри или нечто такое же эфемерное.

— Жду чего, Эдмунд?

— Благоприятного момента, чтобы проскользнуть в свою клетушку — в каюту, я хотел сказать, — и привести в порядок свой… свой туалет.

— Эдмунд!

— У нас мало времени, мисс Брокльбанк!

— И все же, если… если будут… досадные последствия…

— Но, дорогая моя! Вот дойдет до дела, тогда и действуй смело! А теперь ступайте, ступайте! Минутку, я проверю, что в коридоре… Да, путь свободен!

Я благосклонно попрощался с ней легким поклоном и тотчас вернулся в свою каюту. Поставив книги обратно на полку, я постарался, как сумел, выправить помятый обруч, придав ему прежнюю форму. Наконец-то я мог растянуться на койке! Меня охватила отнюдь не аристотелева грусть, а прежняя досада. Нет, эта женщина — непроходимая дура! Французы! Театральность — вот что выдавало ее с головой, театральность за мой счет, невольно думалось мне. Однако праздник на палубе шел к концу. Я решил, что появлюсь позднее — когда свет в коридоре будет не раскрывать, а скрывать. Выберу подходящий момент и пройду в пассажирский салон, где пропущу стаканчик с каким-нибудь джентльменом, засевшим там допоздна. Я не зажигал свечи и ждал — но ждал напрасно! С верхней палубы никто не спускался. Тогда я прокрался в пассажирский салон и, что несколько нарушило мои планы, обнаружил там Девереля, уже расположившегося у кормового окна. В одной руке он держал стакан, а в другой — надо же! — карнавальную маску! Сидел посмеиваясь сам с собой. Он сразу заметил меня и тотчас окликнул:

— Тальбот, друг мой любезный? Стакан для мистера Тальбота, стюард! Ну и зрелище нам преподнесли!

Деверель был в приподнятом настроении духа. Он говорил чуть запинаясь, а в его манере держаться проскальзывала какая-то бесшабашность. Он выпил за мое здоровье с утонченным, даже преувеличенным изяществом.

— Потеха! Позабавились на славу!

В первый момент я подумал, что он, возможно, имеет в виду то, что произошло между мною и мисс Зенни. Но его тон не совсем для этого подходил. Тут было что-то другое.

— Да, конечно, — поддакнул я. — Именно на славу, как вы изволили выразиться, сэр.

Минуту-другую он молчал. И вдруг:

— До чего же он ненавидит священников!

А, вот оно что! Я уже догадывался; как, бывало, мы говорили детьми, играя в «жарко-холодно», — «теплее».

— Вы это о нашем доблестном капитане?

— О нем, ворчуне-драчуне.

— Должен признаться, мистер Деверель, я сам не большой охотник до духовных лиц, но неприязнь к ним капитана переходит все границы. Мне говорили, что он запретил мистеру Колли появляться на мостике из-за какой-то ерундовой оплошности.

Деверель снова захохотал:

— На мостике… который, считает Колли, включает и шканцы. Так что теперь ему остается — более или менее — шкафут.

— В такой страстной нелюбви есть нечто мистическое. Мне и самому Колли показался существом… э… этаким… Но я не стал бы наказывать человека за то, что он есть от природы. Достаточно не обращать на него внимания.

Деверель катанул свой пустой стакан по столу:

— Бейтс! Еще бренди мистеру Деверелю! Вы сама доброта, Тальбот! Расскажу я вам…

Он, засмеявшись, умолк.

— Расскажете? Что, сэр?

Деверель, как я с опозданием увидел, был сильно во хмелю. Только ставшее для него второй натурой изящество в поведении и манерах скрыло от меня это обстоятельство.

— Наш капитан, — бормотал он. — Наш, черт бы его побрал, капитан…

Голова его опустилась на стол, стакан упал и разбился. Я попытался было расшевелить беднягу, но не сумел и позвал стюарда, для которого подобные ситуации были более чем привычны. Лишь сейчас публика стала наконец в самом деле покидать верхние палубы: до меня доходил топот спускавшихся по трапу ног. Я вышел из салона и встретил всю толпу в коридоре. Мисс Грэнхем прошла мимо меня. Впритык к ее плечу шел мистер Преттимен, о чем-то разглагольствуя. Чета Стоксов соглашалась с Пайками, pere et mere,[24] что дело зашло слишком далеко. Тут же была и мисс Зенобия, блиставшая среди офицеров, как если бы сидела на представлении с другими зрителями с самого начала!

— Правда, это было забавно, мистер Тальбот? — со смехом обратилась она ко мне.

Я поклонился, улыбаясь:

— В жизни не получал такого удовольствия, мисс Брокльбанк.

Я вернулся к себе в каюту, где меня по-прежнему преследовали духи этой женщины. По правде говоря, раздражение еще жгло мне душу, когда я уселся, чтобы начать сию запись, но, по мере того как она разрасталась, раздражение становилось частью какой-то вселенской тоски. О Боже! Значит, прав Аристотель в своих суждениях о сношении полов, как прав касательно общественного устройства? Мне необходимо заставить себя отрешиться от чересчур закоснелого, тупого взгляда на сей обычный для скотного двора акт, с помощью которого и наш несчастный вид появляется на белый свет.

ДЗЭТА

Сейчас ночь, и я уже избавился от того, что, думаю, есть мизантропический взгляд на все вообще! По правде говоря, меня куда больше волнует, что вынюхал и разболтал своим приятелям Виллер, нежели соображения методистской, назовем ее так, морали. Прежде всего, мне никак не удается вернуть железному обручу его абсолютно круглую форму, а во-вторых, треклятые духи ни за что не выветриваются. Черт бы побрал эту патентованную дуру! Мысленно возвращаясь к происшедшему, я полагаю, что если что-то мне и запомнится из моего приключения, то не несколько лихорадочное и чересчур краткое удовольствие, а то, как благовременно и на редкость кстати моя дива возвращалась на Сцену всякий раз, как только ее чувства возбуждались чуть больше обычного — или, может быть, вернее сказать, когда они могли быть чуть более четче обычного определены. Может ли актриса передать эмоцию, которую невозможно определить? И не будет ли она благодарна за то, что оказалась в ситуации, в которой нужная ей для роли эмоция проявляется ясно и точно? И не следует ли объяснять этим сценическое поведение? Из моего крайне скудного участия в любительских спектаклях в университете мне помнится, что те, кого мы приглашали как профессиональных советчиков, познакомили нас с терминологией, принятой в этом искусстве, ремесле или занятии. Таким образом, мне следовало прежде сказать, что в ответ на мою реплику «Вот дойдет до дела» она не проронила ни слова, а, стоя вполоборота ко мне, повернулась полностью спиной и начала отодвигаться от меня — и, надо думать, отодвинулась бы намного дальше, если бы тому не мешала переборка, отделявшая мою каюту от соседней, — то есть произвела бы движение, которое, как нас учили, представляло собой проход по сцене в правую кулису. Вспомнив этот ее маневр, я рассмеялся и снова стал — более или менее — самим собой. Бог мой, с чем, без сомнения, согласился бы наш капитан, так с тем, что даже одного капеллана на борту слишком много и что театр является приятной альтернативой морализму! Впрочем, разве наш преподобный джентльмен не разыграл вместе с мисс Брокльбанк перед нами спектакль на богослужении, которое нам пришлось вытерпеть? И тут меня захватила одна воистину шекспировская идея. Он нашел ее привлекательной, а она выказала, как все женщины, готовность пасть на колени перед его преподобием — мужчиной, и вместе они составили пару! Почему бы не пособить им — сделать для них доброе дело — или, как шепчет мне какой-то бесенок, — доброе дело для нас троих? Не стоит ли разжечь в сей малоприглядной Беатриче и ее Бенедикте пожарче огонь страсти друг к другу? «Я охотно исполню любое скромное поручение, чтоб помочь кузине получить хорошего мужа».[25] Написав эту цитату, я рассмеялся слух — дай Бог, другие пассажиры, спящие теперь в своих койках, когда только-только пробило три склянки в третью вахту, решили, что, как и Беатриче, я расхохотался во сне! Впредь я буду всячески выделять мистера Колли, удостаивая его самым благоговейным, скажем так, вниманием, — по крайней мере пока мисс Брокльбанк не окажется в полной безопасности от нападения французов!

Назад Дальше