Настроение у нас, представителей младших поколений, далеко не прекрасное. Лео хочет есть, а я слегка раздражен. И от того, что отец без конца достает телефон, чтобы показать нам на экране, где именно мы находимся, лучше нам не становится.
– Знаю, – сердито отмахиваюсь я, когда это происходит в третий раз. – Мы ведь прошли всего сто метров.
– Вот, посмотри, – призывает отец, показывая пальцем на дисплей. – Здесь точно видно, куда мы переместились. Правда, здорово?
– Да, – отвечаю я не глядя. – Потрясающе.
– Так смотри же.
– Я знаю, где мы. Отсюда, черт возьми, видна наша гостиница.
– А, тебе этого не понять, – говорит отец. Он поворачивается к внуку.
– Лео, посмотри!
Но от внука толку не больше, чем от сына. Тяжело вздохнув, отец спрашивает:
– Что это с ним?
– Возможно, он тоже знает, где мы находимся, – предполагаю я.
Однако отец не из тех, кто сдается, если хочет рассказать что-нибудь интересное.
– Вот отсюда мы вышли, – говорит он, показывая пальцем на экране. – И здесь можно проследить весь наш путь от гостиницы.
– Не мог бы ты включить еще механический голос? – предлагаю я в шутку. – Чтобы мы слышали, куда идем.
Но отцу моя идея не нравится.
– В этом нет необходимости, – сердито отвечает он. – Но без этой штуки мы бы так и не выбрались из Швеции. Особенно с твоим умением читать карты.
Вероятно, мы все очень устали, поскольку я чувствую, что мы с отцом постепенно начинаем действовать друг другу на нервы. В принципе этого следовало ожидать. Стоит нам оказаться вместе, как обязательно повторяется та же история. И если мы обычно умудряемся довести друг друга за время краткого перекуса, то что же будет, когда в нашем распоряжении окажется, как теперь, целых пять дней? Поэтому, пожалуй, хорошо, что поездка получилась значительно короче, чем я задумывал изначально. По моему исходному плану нам предстояло совершить долгое путешествие на машине по следам родственников, дней на десять или больше. Предполагалось, что мы доедем до Берлина, затем посетим ряд мест, связанных с нашей семьей, в Германии и Польше и под конец доберемся до дома моего прадеда. Но отец отказался, сказав, что у него не хватит сил и что он не хочет так надолго разлучаться со своей собакой. Все уговоры оказались бесполезны. Пять дней, заявил он, это максимум. Я, как обычно, слегка разозлился, поскольку представлял себе, что мы, подобно трем еврейским мушкетерам, совершим эпическое путешествие прямо в наше прошлое. Великую романтическую одиссею, о каких слагают песни. Но теперь, уже во время поездки, я, пожалуй, должен признать, что отец поступил мудро, отвергнув мое предложение. Вероятно, больше пяти дней такого тесного общения нам не выдержать. Странный парадокс: человек, которого ты так любишь, способен в то же время тебя так сильно раздражать.
Как бы то ни было, в несколько мрачном настроении мы, невзирая на хмурую польскую погоду, продолжаем поиски чего-нибудь съедобного. Мне хочется домашней польской еды. Пельменей, запеченных грибов и колбасы. А отцу нет. Его, словно невидимой силой, тянет к присутствующим на улице китчевым ресторанам для туристов. Мы идем рядом подобно двум целеустремленным роботам. Один ищет маленькие забегаловки, а другой настроен на интернациональную еду и меню на пяти языках. Под конец мы находим нечто среднее – ресторан для туристов с традиционной едой – и заказываем у хмурых официанток пельмени с капустой, сыром и свининой, жирные, как три инфаркта, с дополнительной порцией сметаны.
– Ну и что в этом хорошего? – попробовав блюдо, удивляется отец. – Много болтовни из ничего.
– А мне нравится, – заявляю я.
Хотя это неправда. На самом деле эта жирная, склизкая, бледная копия пельменей – сплошное разочарование. Я ожидал чего-то вроде изумительных итальянских равиоли или китайских цзяоцзы. Но признаваться в этом я не намерен. Напротив, для достоверности я нагружаю себе на тарелку еще одну порцию дряблых жирных бомб.
– А ты что скажешь, Лео? – спрашивает отец, увидев, что внук ковыряется в лежащих перед ним недоеденных пельменях.
– Я больше не могу, – отвечает Лео, умоляюще глядя на меня.
А это уже говорит о многом. Сын не из тех, кто привередничает. Он ест все, от куриных лапок до рыбьих глаз.
– Мне этого не проглотить, – продолжает он. – Мне кажется, что меня сразу стошнит.
– Ладно, – говорю я и забираю пельмени сына к себе на тарелку. – Мы найдем тебе что-нибудь по есть, когда выйдем отсюда.
Затем я засовываю в рот еще один пельмень и, целеустремленно жуя, умудряюсь-таки пропихнуть его через пищевод. Отец наблюдает за мной с явным интересом.
– Но, по крайней мере, тебе они кажутся вкусными, – произносит он голосом, свидетельствующим о том, что он прекрасно понимает, чем я занимаюсь.
– Безусловно, – подтверждаю я, накладывая себе новую порцию с сервировочного блюда. – Хотя они, пожалуй, не настолько хороши, как я думал.
– Я считаю, что мамины кнедли лучше, – заявляет отец.
– Я тоже, – вторит ему Лео.
– О’кей, – соглашаюсь я, откладывая вилку. – Я тоже. Но ведь попробовать-то было интересно?
– Я бы лучше сходил в “Макдональдс”, – говорит отец.
– Я бы тоже, – поддерживает его мой сын.
Мы продолжаем сидеть в ресторане, болтаем о всякой всячине и в целом ведем себя почти цивилизованно. Но вот Лео отправляется в туалет, и наша с отцом дискуссия быстро выходит из-под контроля: я не успеваю и глазом моргнуть, как уже обвинен в том, что я – чрезмерно опекающий ребенка родитель.
Я, естественно, страшно возмущаюсь и даже подумываю, не сказать ли что-нибудь убийственное на тему о том, что человека нельзя считать чрезмерно опекающим родителем только потому, что он проводит с детьми много времени. Но отказываюсь от этой идеи и молчу. Ведь если вдуматься, то по сравнению с папой моего отца я, конечно же, просто король опеки.
Насколько плохие у них были отношения, я осознал лишь много времени спустя после смерти дедушки. Потому что ко мне он всегда был очень добр. Он позволял мне ездить у себя на спине, брал меня с собой кормить птиц и учил играть в пинг-понг. С собственными сыновьями он ничего подобного не делал. Им почти не позволялось открывать рот, поскольку в их доме и речи не было о том, чтобы объяснять детям какие-то вещи или вовлекать их в общие дискуссии. Нет, детям следовало присутствовать, но молчать, хорошо себя вести и не перечить. Иначе им грозила взбучка. Доставалось им частенько – иногда за то, что они сказали нечто неподобающее, а иногда просто на всякий случай, с какой-то профилактической целью несколько психопатического характера.
Принимая во внимание подобные обстоятельства, возможно, не так уж странно, что все его дети не слишком любили своего папашу. Мой папа, правда, пытался объяснять поведение своего отца тем, что ему самому в детстве наверняка крепко доставалось. От его отца, Германа Исаковица.
* * *
Но если моего отца вообще не опекали, а моих детей излишне опекают, то бабушка Хельга, имевшая личного шофера и гувернантку, была в таком случае суперопекаемой. По крайней мере, поначалу. Правда, ситуация быстро изменилась, и когда бабушка приехала в Швецию пятого мая 1939 года, с опекой было покончено навсегда. Маленькая принцесса из Берлина превратилась в Золушку, и относиться к ней стали соответственно. Рассказывая о событиях после приезда в Стокгольм, бабушка всегда всерьез выходит из себя.
– Нас встретила жуткая тетка из еврейской общины. Она командовала, как генерал, и говорила вещи, от которых мне становилось очень страшно. Эта глупая корова абсолютно не понимала, что творится в Германии и через что мы прошли.
Благодаря этой тетке, о которой бабушка явно была не слишком высокого мнения, ее определили в домработницы к пожилому еврею. Цель транспортировки детей заключалась отнюдь не в этом, но многие из принявших их семей предпочли не посылать детей в школы, а использовать в качестве дармовой рабочей силы. Так произошло и с бабушкой, и это ее по-прежнему очень злит. Ведь она собиралась стать врачом. Рассказывая о том времени, она еще часто вспоминает холод, поскольку, подобно дедушке Эрнсту, очень страдала от холодных зим.
– Мне часто приходилось ходить по разным поручениям пешком через полгорода, – рассказывала она. – Стояла ужасная стужа, и я очень мерзла, поскольку у меня не было ни теплой одежды, ни денег на ее покупку. Как-то раз я позаимствовала чулки у дочери старика, у которого жила. Ее звали Анна, и она была чуть старше меня. Когда я в тот день вернулась домой, она пребывала в ярости и обозвала меня воровкой. Я сказала, что просто взяла чулки на время, поскольку очень мерзну, но она отругала меня и поинтересовалась, куда я подевала деньги, которые мне платил ее отец. Но я не получала денег. Ни единого эре. Мне даже не разрешалось брать фрукты. Однажды я по наущению Анны что-то взяла, и тогда ее отец запер миску с фруктами в шкаф и спрятал ключ.
* * *
Через полгода бабушка не выдержала, пошла в еврейскую общину и пожаловалась. Ходить туда она не любила, потому что люди оттуда, по ее словам, совершенно не интересовались беженцами и не имели ни малейшего желания ей помогать. Кроме того, бабушка винила их в том, что ей не дали продолжать учебу, поскольку община встала на сторону “старика”, когда тот счел ее слишком взрослой, чтобы ходить в школу. Впрочем, не знаю, так ли просто в действительности обстояло дело. Община все-таки не получала никакой помощи ни от государства, ни от муниципалитета, и ответственность за все расходы на детей ложилась на нее. Вероятно, члены общины были настолько благодарны, если кто-то брал детей на себя, что такие мелочи, как прерванное школьное образование или неоплачиваемая работа по дому, их просто не волновали.
Но что бы там бабушка ни думала об общине, ей все-таки нашли место в другой семье. На этот раз она попала к Гордонам, тем, что позднее дали имя фирме дедушки Эрнста по изготовлению автомобильных радиоприемников. Там она тоже работала по дому, но на этот раз ей платили. Кроме того, семья относилась к ней хорошо. Хотя, по ее словам, они “ни черта не понимали” в том, что творилось за пределами Швеции.
Это было трудное время, рассказывала бабушка Хельга. Она все время боялась. Боялась того, что происходило в Германии. Боялась, что немцы придут сюда, а также боялась всех жителей Швеции, симпатизировавших нацистам.
– Многие шведы занимали откровенно пронацистскую позицию, – объясняла она. – Им нравился Гитлер. Многие зарабатывали на бизнесе с немцами. Остальные ничего не понимали.
Даже сегодня, когда ей уже восемьдесят девять, вспоминая об этом, бабушка готова прямо взорваться от возмущения. Она ругается, как последний матрос, называет Стокгольм “чертовой крестьянской дырой” и так много говорит о “проклятых шведах”, что трудно поверить, что перед вами женщина, прожившая в этой стране около семидесяти пяти лет.
Когда она так заводится, у меня возникает ощущение, что на самом деле она злится из-за того, что у нее украли жизнь. Будто она сидела на сокровище, которое у нее отобрали. Контраст с дедушкой Эрнстом колоссален – ведь он и его друзья были готовы почти на все, лишь бы им разрешили покинуть Германию. Поэтому они могли радоваться тому, что они здесь, хотя их тоже использовали. Правда, с другой стороны, они, в отличие от бабушки, не были одиноки. Они держались друг за друга, а такое единение сразу меняет дело.
Вероятно, тяжелее всего для бабушки были одиночество и беззащитность, а также постоянное беспокойство за оставшихся в Германии родителей. В первые годы жизни в Швеции она изо всех сил старалась помогать им, посылая письма с деньгами, которые удавалось откладывать. Несмотря на то, что она получала ответы, определить, каково им на самом деле приходится, бабушка не могла, поскольку в силу тогдашних обстоятельств писать откровенно родители не решались. Последнее письмо она получила в 1941 году. В нем было загадочное сообщение о том, что они собираются ехать в санаторий, без указания адреса. Больше она ничего о них не слышала.
* * *
Вернемся в Польшу 2012 года, где мы с Лео, прихватив с собой колоду карт, оставляем отца в номере. – Опять собираешься опекать? – задиристо кричит отец нам вслед.
Но я оставляю его реплику без ответа. Мы спускаемся на лифте в ресторан, едим там крем-брюле и играем в карты, а за окном течет река Мотлава, и мне приходит в голову совершенно непостижимая мысль, что человеку может быть так хорошо, что он даже не понимает, насколько ему хорошо.
17. На Гледьевэген
Мы просыпаемся, приводим себя в порядок и спускаемся на завтрак. По сравнению с массовым кормлением на пароме, здешний шведский стол кажется просто роскошным. На нескольких столах на больших белых тарелках изящно разложены предлагаемые на завтрак блюда, а за окном спокойно течет река. Мы берем тарелки и нагружаем их едой. Я беру мюсли и несколько бутербродов, а отец – колбасу, бекон и сладкий йогурт.
– Такую пищу следовало бы запретить, – говорит он, едва успев прожевать кусок бекона. – Она забивает артерии.
– Ее совсем не обязательно есть, – отвечаю я.
– Да, и курить тоже не обязательно, – возражает он. – Но на пачках сигарет имеется предупреждающий текст, и в ресторанах курение запрещено. Так по чему же разрешена жирная пища?
– Ты считаешь, что надо запретить людям есть жирное?
– Нет, но можно было бы снабдить упаковки пред упреждающим текстом или фотографиями, изображающими, как выглядят сосуды после того, как ты объелся. Тогда люди, наверное, ели бы поменьше.
В словах отца, безусловно, есть доля истины, но мы ведь в Польше, и было бы жаль, невзирая на риск для здоровья, не воспользоваться возможностью отведать супержирной еды. Особенно раз поблизости нет мамы, которая непременно проверила бы ее пищевую ценность. Поэтому мы берем себе еще и едим с большим аппетитом. Сегодня нам предстоит сделать довольно много. Мы, в частности, поедем в родной город Германа Исаковица, где я договорился о встрече с Лукашем и одним историком, который, я надеюсь, поможет нам узнать больше о месте, где мой прадед зарыл сокровище. По пути мы будем проезжать крупнейший готический фортификационный комплекс Северной Европы, на который тоже собираемся взглянуть. Однако сперва надо завершить завтрак, на что из-за нашего обжорства требуется изрядное время. Тем более что отец внезапно обнаруживает, помимо остальных лакомств, свернутые рулончиками филе салаки.
– Рольмопсы! – радостно восклицает он, наклады вая себе на тарелку целую гору. – Их вы обязательно должны попробовать. Они очень вкусные. Мы их однажды ели во время отпуска в Голландии. С тех пор они, пожалуй, мне не попадались.
Попробовав кусочек, я не могу полностью разделить энтузиазм отца. Можно прямо подумать, что лучшего с ним в жизни не приключалось.
– Удивительно вкусно, – довольно говорит он, опустошив тарелку. – Настолько вкусно, что я почти готов поменять фамилию на Ваттин-Рольмопс.
– А я поменяю обратно на Исаковиц, – заявляет на это мой сын.
– Вот как. Желаю удачи в поисках работы, – отвечает отец.
Пожелание высказано в шутку, но кое-какое рациональное зерно в нем есть. Фамилия играет большую роль в том, как тебя воспринимают. Я сам несколько раз подумывал, не взять ли обратно старую фамилию и именоваться Даниэль Исаковиц (что звучит гораздо круче и более на восточноевропейский манер, чем Данни Ваттин), но приходил к выводу, что за почти сорок лет имя стало слишком большой частью моего “я”, чтобы его менять. Хотя смена фамилии – явление весьма обычное. Люди регулярно это проделывают. Иммигранты – чтобы вписаться в новую жизнь, женщины – потому что выходят замуж, а некоторые поборники движений нью-эйдж – чтобы подчеркнуть произошедшую в них или желаемую перемену.
Тем не менее в глубине души я всегда считал трусостью со стороны дедушки то, что он отказался от своей фамилии. Я воспринимал это так, будто он не отважился отстаивать свое происхождение, а словно бы обмакнулся в камуфляжную краску в надежде, что никто не заметит, что он отличается от остальных. Мне это казалось слабостью – типичное представление избалованного сопляка с наивными идеалами и ограниченным жизненным опытом. Ведь такому очень легко решительно высказываться о том, что правильно, а что нет. Подростком я точно так же заявил отцу, что никогда в жизни не смог бы поднять оружия против другого человека.
– А я смог бы, – ответил он.
– Неужели ты смог бы кого-нибудь застрелить?
– Естественно, – произнес отец.
Я был потрясен и сделал, в силу своей наивности, вывод, что мой собственный отец – ужасный человек.
– Если бы моя семья оказалась под угрозой, – про должил он. – Если бы кто-то пытался убить моих де тей, я бы его застрелил.
– А я бы нет! – упрямо воскликнул я.
– Неужели? – спросил отец. – Даже если бы кто-то поднял оружие против тебя, или меня, или твоей сестры?
– Ни за что! – закричал я. – У человека нет права лишать другого жизни. Никто не имеет права лишать другого жизни.
– А если бы иначе тебя убили? – попытался отец. – Неужели ты тогда не взялся бы за оружие?
– Нет, – решительно заявил я. – Ни за что.
– А я бы взялся.
Отец, казалось, был возмутительно доволен этим фактом. Будто считал, что его инстинкты защитника меня восхитят.
Я же ничуть не восхитился. Напротив, испугался от того, что у меня вместо отца такой кровожадный и непросвещенный человек. Но это было тогда. Если бы кто-то спросил меня сегодня, на три ребенка позже, смог ли бы я застрелить кого-нибудь, я бы ответил то же, что отец. Впрочем, в то время я обладал очень твердыми убеждениями по поводу массы вещей, о которых почти ничего не знал. В частности, по поводу того, стоило ли дедушке Эрвину менять фамилию.