На эти торжества всегда собирались одни и те же родственники. Приходили тетя Хильда, которая жульничала, играя в карты, и Гюнтер, который так и не женился и, по словам бабушки, вечно ее объедал. Обязательно присутствовали весельчак Киве, добрый толстый дедушка Эрнст, дедушкин брат Хайнц и его розовощекая жена Рут. Ну и, естественно, бабушка Хельга, которая, скажем, стоя под кухонной вытяжкой и покуривая “Пэлл-Мэлл” без фильтра, помешивала в кастрюле и спрашивала кого-нибудь из не подозревавших подвоха родственников: “Кто, черт возьми, приготовил этот омерзительный рис?”
Я был первым правнуком в семье и мало что понимал из происходящего. Не знал даже, в каком родстве я с ними со всеми состою и почему они себя так странно ведут. Правда, задумываться над этим я стал только много позже. В детстве я лишь изо всех сил старался доесть как можно быстрее, чтобы ускользнуть на первый этаж и спокойно почитать дядину старую книжку “Калле Анка” (чтобы хоть немного проникнуться христианским рождественским чувством).
Но это было очень давно – теперь старшее поколение, с которым я обычно проводил такие праздники, за исключением бабушки, умерло. Тем самым семья утратила часть своей боевитости и стала более шведской по характеру. Думаю, мы с сестрой в конце концов получили то, о чем мечтали. Со всеми вытекающими плюсами и минусами.
* * *
Закрыв балконную дверь, я спускаюсь на кухню. Там стоит отец и делает бутерброды – в промышленных количествах. Перед ним аккуратными парами разложены шестнадцать кусков хлеба в ожидании превращения в восемь двойных бутербродов. Потенциальная начинка лежит рядом. Колбаса из сетевого магазина “Лидл” (стопроцентно некошерная), сыр и нарезанные овощи.
– Сколько вам понадобится? – спрашивает отец, размазывая масло на одном из кусков хлеба так, чтобы оно доходило до краев.
– Я могу сам себе намазать, – отвечаю я. – Мы ведь никуда не опаздываем?
– Сколько тебе надо бутербродов?
– Не знаю. Пожалуй, три.
Отец смотрит на меня скептическим взглядом.
– Неужели тебе этого хватит? Ты ведь всегда так много ешь.
– Хватит, – отвечаю я.
– А сколько сделать для Лео? – спрашивает он.
– Не знаю.
– Где он, кстати?
– Спит.
– По-прежнему? И сколько этот парень еще будет спать?
– Он вчера довольно поздно лег, так что наверняка часов до восьми.
– Не пойдет, – говорит отец. – Мы ведь меньше чем через час должны выехать.
Я несколько раз моргаю, словно пытаясь окончательно проснуться.
– А мы не можем поехать чуть позже? – предлагаю я. – Чтобы он еще немного поспал.
– Я уже сказал, что не хочу выезжать слишком поздно. Я сейчас пойду гулять с собакой, а ты пока можешь разбудить сына.
Я наблюдаю за тем, как отец бредет по улице со своей любимой собакой. В отличие от нас с сестрой, он, похоже, всегда чувствовал себя в этом пригороде как дома. У нас же этого ощущения так и не возникло. Вероятно, потому что чисто шведское окружение напоминало нам о том, насколько наша семья, на самом деле, отличается от остальных. Разумеется, мы изо всех сил старались не выделяться. Особенно сестра, чье безудержное стремление отмечать христианские праздники выходило за рамки моего понимания. Ведь ей хотелось не просто праздновать Рождество, а непременно с елкой. Когда сестра каждый год в конце осени излагала это свое желание остальным членам семьи, нельзя сказать, чтобы оно находило живой отклик.
– Ни за что, – категорично заявлял отец.
– Ни в коем случае, – столь же категорично отказы вала мама.
Судя по всему, вопрос о рождественской елке был почему-то особенно щекотливым. Ведь, как уже говорилось, ортодоксальными евреями мы не были. Мы ели свинину, когда ее нам давали, красили яйца на Пасху и ходили в церковь по случаю окончания учебного года. Но елка явно знаменовала собой для родителей ту невидимую границу, дальше которой ассимиляция для них оказывалась невозможной. Впрочем, моя сестра, надо отдать ей должное, была не из тех, кто сдается после первой попытки.
– Ну пожалуйста, – продолжала канючить она. – Почему мне нельзя поставить елку? Ведь у всех осталь ных она будет.
– Мы евреи, – многозначительно возражал отец. – Мы елок не ставим.
– Ну совсем маленькую, – приставала сестра.
– Елка у нас в доме появится только через мой труп, – говорила мама.
– Она сможет стоять на балконе, – не унималась сестра.
– Даже речи быть не может, – не сдавалась мама. – Никаких елок. Это мое последнее слово.
Дискуссия обычно заканчивалась тем, что сестра выкрикивала что-нибудь злобное и хлопала дверью к себе в комнату с такой силой, что казалось, дверь сорвется с петель. Независимый сторонний наблюдатель мог бы сделать вывод, что переговоры тем самым окончены. Однако ничего подобного, ибо сразу после этого происходило следующее:
1. Любезный сосед (возможно, по просьбе моих родителей) срубал у себя на загородном участке маленькую елочку и дарил сестре.
2. Сестра ставила елочку у себя в комнате, наряжала ее на христианский манер и клала под нее свои подарки.
Оставалось только восхищаться сестрой. Но даже выиграв битву за Рождество, что она проделывала ежегодно, сестра не удовлетворялась достигнутым. Нет, теперь ей хотелось, чтобы мы еще водили хоровод вокруг елки.
– Через мой труп, – заявляла мама.
– Мы евреи, – говорил отец. – Мы не пляшем вокруг хвойных деревьев.
– Ну пожалуйста, – пыталась уговорить сестра. – Всего один разочек.
Но тут уж граница была непреодолимой. Да, мы не были верующими, не ходили в синагогу и не носили пейсов, но хоровод вокруг деревьев мы не водили. В результате все заканчивалось всегда одним и тем же печальным образом: моя любимая сестренка танцевала вокруг елки в полном одиночестве, круг за кругом, распевая песни о счастливом Рождестве.
* * *
Сейчас, чуть более тридцати лет спустя, я поднимаюсь в ту комнату, где происходила нескончаемая борьба за Рождество, и бужу сына. Он совершенно без сил, но после долгих препирательств умудряется спуститься по лестнице и добраться до кухни. Там стоит отец, вернувшийся после рекордно короткой прогулки, и поспешно сгружает приготовленные бутерброды на три тарелки.
– Сколько тебе дать, Лео? – спрашивает он. Сын пожимает плечами. Он, похоже, еще не до конца проснулся.
– Я положу три, – предлагает отец. – Лучше по есть как следует.
Лео берет бутерброд и начинает потихоньку грызть с угла.
– Что это с ним? – озабоченно спрашивает отец. – Он заболел?
– Он просто устал, – отвечаю я.
– Лео, ты болен? – беспокоится отец.
– Нет, – отвечает сын, зевая.
– Отлично, – говорит отец. – Тогда доедай бутерброды. Нам скоро пора ехать.
Пока мы сидим, насильно запихивая в себя завтрак, на кухню по пути на работу заглядывает мама. Отец, пользуясь случаем, сразу начинает ей жаловаться.
– Твои сын и внук плохо едят, – сообщает он.
– Правда? Тогда вам придется взять еду с собой, – говорит мама.
– Мы съели не меньше трех двойных бутербродов каждый, – возражаю я.
– Попытайтесь запихнуть в себя еще немного, – советует отец. – Неизвестно, когда удастся поесть в следующий раз.
На самом деле, это известно, поскольку в нашем роду тебя кормят почти все время. Если внимательно вслушиваться, то тренированное ухо способно даже уловить, когда и каким образом это будет происходить. Важно только научиться читать между строк. Вот несколько простых примеров:
И, конечно, еще часто повторяющаяся фраза: "Правда, немного пересолено?", на которую отец обычно отвечает высказыванием типа: "Да, вчера, пожалуй, было вкуснее", после чего мама обижается, поскольку правильный ответ, как всем известно: "Очень вкусно" (зачем, в свою очередь, следует еще один призыв есть больше).
Впрочем, эти коды касаются только родни с маминой стороны. Коды отца я, несмотря на попытки в течение почти сорока лет, до конца пока так и не сумел раскусить. Предпочитая не рисковать, я съедаю еще немного, после чего благодарю за королевский завтрак и даю честное слово, что я сыт, не болен и считаю, что лучше бутербродов в жизни не пробовал. Потом наступает время отъезда, мы прощаемся с мамой, идем и садимся в машину.
– Ну, поехали, – говорит отец. – В Польшу.
3. Трое мужчин в одной машине
– Через пятьсот метров поверните налево. Механический голос из телефона на переднем сиденье понемногу начинает меня раздражать. А ведь мы успели проехать еще не более пары километров.
– Правда, здорово? – с энтузиазмом говорит отец. – Он подстраивается по мере того, как мы едем, и всегда находит самый быстрый путь. Если, на пример, где-то пробка, он перестраивается на другой маршрут.
Впрочем, эти коды касаются только родни с маминой стороны. Коды отца я, несмотря на попытки в течение почти сорока лет, до конца пока так и не сумел раскусить. Предпочитая не рисковать, я съедаю еще немного, после чего благодарю за королевский завтрак и даю честное слово, что я сыт, не болен и считаю, что лучше бутербродов в жизни не пробовал. Потом наступает время отъезда, мы прощаемся с мамой, идем и садимся в машину.
– Ну, поехали, – говорит отец. – В Польшу.
3. Трое мужчин в одной машине
– Через пятьсот метров поверните налево. Механический голос из телефона на переднем сиденье понемногу начинает меня раздражать. А ведь мы успели проехать еще не более пары километров.
– Правда, здорово? – с энтузиазмом говорит отец. – Он подстраивается по мере того, как мы едем, и всегда находит самый быстрый путь. Если, на пример, где-то пробка, он перестраивается на другой маршрут.
Я бросаю взгляд на дисплей телефона. Там видно дорогу, где мы находимся, и ту, куда нам надо свернуть, и больше ничего.
– Нельзя ли его перенастроить, чтобы мы видели, где находимся по отношению к месту назначения? – интересуюсь я. – А то сейчас мы не имеем об этом никакого представления.
Отец качает головой и обращается к внуку, который сидит рядом с ним на переднем сиденье, поскольку его легко укачивает.
– Твой папаша не разбирается в таких замечательных штуках, – говорит он. – Он типичный ретроград. У вас дома ведь нет даже телевизора.
– У нас есть компьютер, – протестую я с заднего сиденья. – Телепередачи можно смотреть по нему. Я хочу знать, куда мы направляемся, а не просто тупо следовать стрелочкам на экране.
– Мы едем в Карлскруну, – сообщает отец. – Паром идет оттуда.
– Это мне известно. Но туда мы прекрасно можем добраться и без говорящего телефона. Достаточно просто выехать на Е-4, свернуть в нужном месте, и дорога приведет нас прямо к цели.
– Вот именно, – говорит отец, – надо свернуть в нужном месте. Поэтому-то у нас и включена эта программа, а кроме того, с ней веселее. Правда, Лео?
Сын бормочет в ответ что-то неразборчивое. Он настолько усталый, что почти спит, и уж точно не имеет никакого желания вмешиваться в наш спор.
– Что с ним такое? – спрашивает отец.
– Он устал, – отвечаю я.
– Через сто метров поверните налево, – возвещает механический голос.
– Давай хотя бы отключим звук, – предлагаю я. Отец качает головой, демонстративно глубоко вздыхая.
– Хорошо, что ты художник, – говорит он мне. – Поэтому люди считают тебя прогрессивным, а не ретроградом.
Машина достигает перекрестка, и отец сворачивает налево, на Е-4. Погода стоит прекрасная, и я, несмотря на перебранку, рад, что мы здесь. Насколько мне известно, мы с отцом впервые предпринимаем нечто подобное. Возвращаться вместе – трое мужчин в одной машине – к нашим истокам, в попытке вернуть то, что принадлежит нам по праву, очень здорово. День для начала поездки просто замечательный. Все тихо и спокойно, приятный ритм нарушает только металлический голос, то и дело сообщающий, как нам ехать. Но в такой день можно и потерпеть.
Мы на хорошей скорости минуем Соллентуну и Ульриксдаль и подъезжаем к Сольне[3], где, когда я был маленьким, жили родители отца. Мне всегда нравилось ездить к ним в гости, в квартиру на улице Росундавэген, есть приготовленные бабушкой Соней оладушки с изюмом и общаться с дедушкой Эрвином. В то время мы много всего делали вместе. Ходили на озеро Росташён кормить птиц или слушали пластинки с операми. Дедушка обычно подпевал. У него был хороший голос, низкий и сильный, и когда он пел, взгляд у него всегда становился слегка мечтательным и отсутствующим. Будто он на самом деле пребывал где-то в другом месте. Однако кульминация наших визитов наступала, когда мы с дедушкой спускались на лифте в имевшуюся в доме комнату для пинг-понга, чтобы сыграть партию. Ходили мы туда почти во всякий мой приезд, с тех пор как мне было совсем немного лет, до того как я стал подростком. Дедушка играл довольно хорошо, и поначалу я в основном проигрывал, но с годами положение стало все больше выравниваться. В этой комнате мы с ним проводили напряженные матчи, но ни один из них не сравнится с последним. Его я не забуду, даже если доживу до ста лет.
Помимо пинг-понга, я очень ценил атмосферу в доме родителей отца. У них всегда бывало так спокойно, никто не зудел, не ругался, и никого понапрасну не оскорбляли. Напротив, говорили там вообще не слишком много, как хорошего, так и плохого. Впрочем, я об этом особенно не задумывался. Я ведь все-таки был ребенком и воспринимал мир и присутствовавших в нем людей как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, меня занимали более интересные вещи, скажем, пытаться поднять дедушкины гантели или подсматривать за ним, когда он совершал особый и несколько своеобразный ритуал, укладываясь вздремнуть.
– Знаешь, – говорю я Лео, когда мы проезжаем Сольну, – мой дедушка Эрвин обычно спал после обеда с трусами на голове.
– Не с теми, которые носил, – вмешивается отец. – На голове у него всегда бывали чистые трусы.
– Почему? – спрашивает сын.
– Никому ведь не захочется надевать на голову грязные трусы. Во всяком случае, в моей семье, но с твоим папашей, возможно, дело обстоит иначе, – отвечает отец, выразительно глядя на меня. – Его трусы могут угодить куда угодно.
– Зачем он надевал трусы на голову? – интересуется Лео.
– Вероятно, чтобы становилось темнее, – говорит отец. – Впрочем, он не всегда пользовался трусами. Только когда под рукой не оказывалось ничего другого.
– А когда ты был маленьким, он это тоже проделывал? – спрашиваю я.
– Конечно. Он соблюдал сиесту ежедневно.
– С трусами на голове? – спрашивает Лео.
– С чистыми трусами, – уточняет отец. – В то время мы все-таки были приличной семьей. Это потом, очевидно, что-то пошло не так, принимая во внимание поведение твоего папаши. Тебе ведь известно, что однажды в ресторане он высморкался в скатерть?
– Это была салфетка.
– Тканевая салфетка, – поправляет отец, – а они предназначены для того, чтобы вытирать рот, а не сморкаться. Представляешь, как противно было тому, кому потом пришлось заниматься твоими соплями?
– Я не виноват, – оправдываюсь я. – Я просто продукт своего воспитания.
– Не сваливай свою вину на других.
– Это же правда. К сожалению, я не из такой приличной семьи, как ты.
Отец поворачивается к Лео с наигранным отчаянием в глазах.
– Знаешь, Лео, – говорит он, – некоторым хоро шее воспитание ничего не дает. Но не волнуйся, если твой папаша будет вести себя слишком противно, ты всегда сможешь переехать к нам. У тебя, кстати, есть жвачка?
Жвачка у Лео имеется. В огромных количествах. По его словам, когда жуешь, меньше укачивает. Он достает купленные нами два больших пакета и угощает всю компанию, что заставляет его спутников на мгновение умолкнуть.
Пока мы жуем, я раздумываю над словами отца и должен признать, что он кое в чем прав. Он действительно происходил из хорошей семьи, знавшей толк в этикете. У них не говорили о таком, что могло восприниматься как неприятное или щекотливое. Вероятно, отчасти поэтому мы так мало знаем об их прошлом. Нам ведь даже неизвестно, как дедушке удалось перебраться в Швецию.
Пытаясь разузнать побольше, я перед поездкой обзвонил нескольких его старых знакомых. Но оказалось, что они тоже ничего не знают о его прошлом. Дедушка просто-напросто об этом не говорил. А если что-то и говорил, сказала одна из женщин, с которыми я связывался, то она позабыла. – Понимаешь, это было так давно, – сказала она. – Больше семидесяти лет назад. Когда мы еще были молодыми.
Главной проблемой для евреев в то время было не то, что они не могли покинуть Германию, поскольку это им еще разрешалось. Нацисты тогда еще не выработали окончательного решения и с удовольствием избавлялись от “паразитов”. При условии, что те оставляли свое имущество и могли предъявить разрешение на выезд в другую страну. Проблема заключалась в том, что ни одна из стран не хотела их принимать. Швеция, в частности, проводила в отношении беженцев очень жесткую политику: чтобы не впускать евреев, был разработан ряд бюрократических процедур, например заполнение формуляра, где вновь прибывших беженцев обязывали указывать, арийского они происхождения или нет. Кроме того, мы относились к тем странам, которые тверже всех настаивали на том, чтобы всем евреям в паспорта ставили штамп с буквой J. Маленькая изощренная административная мера, которая помимо того, что упростила отказ еврейским беженцам на границе, стоила жизни многим тысячам людей. Стоявших за такими порядками политиков и бюрократов, несомненно, поддерживало общественное мнение. Ибо как только еврей пытался сюда приехать, его встречала непробиваемая стена сопротивления. Так, например, в 1934 году ходатайство еврейского врача о разрешении на практику в Швеции вылилось в то, что треть шведских врачей вышла в знак протеста на демонстрацию. Даже еврейская община не хотела нас здесь видеть из боязни, что слишком большое количество беженцев вызовет негативное отношение к тем евреям, которые уже живут в Швеции. Мы были настолько нежеланными, что даже мы сами не хотели нас впускать.