– Я знаю места получше. Только до них далеко. Ходить бояться нечего. Ноги-то крепкие, а вот башмаки некрепкие. Да и не к чему мне крепкие башмаки, не привык я к ним. Подадут мне крепкие башмаки, а я их распорю.
И, подняв ногу над сухими листьями, он показал обмотанный тряпкой большой палец, торчавший из дыры.
Он умолк и снова принялся строгать твердый кусок дерева.
Господин Бержере вскоре вернулся к своим мыслям «Pallentem morte futura»{«Бледного перед лицом смерти грядущей» (лат.).}. Либурнам Агриппы не удалось загородить проход пурпурно-парусному флоту Антония. На этот раз голубка ушла от когтей ястреба».
Но Подорожник опять заговорил:
– Они отобрали у меня ножик.
– Кто это «они»?
Бродяга, подняв руку, махнул ею в сторону города и ничего больше не прибавил. Однако его неторопливая мысль продолжала работать, и спустя некоторое время он сказал:
– И не отдали.
И сосредоточенно замолчал, не в силах выразить словами мысли, бродившие в его темном сознании. Ножик да трубка были всем его богатством. Ножом он резал черствый хлеб и корки сала, которые ему подавали у дверей ферм, потому что не мог их угрызть своими беззубыми деснами; ножом он крошил остатки сигар, чтобы набить себе трубку; ножом скоблил гнилые фрукты и извлекал из помоек пригодные еще объедки. Ножом строгал палки для ходьбы и срезал ветки, чтобы было на чем переночевать в лесу. Ножом выдалбливал он из дубовой коры лодочки для мальчиков, а из сердцевины делал куколок для девочек. Нож служил ему во всех случаях жизни – и в самых насущных и в более сложных; он никогда не мог наесться досыта, а потому бывал хитер на выдумки и кормился ножом, мастеря из камыша игрушечные фонтаны, которые нравились господам в городе.
У этого человека, не желавшего работать, были золотые руки. По выходе из тюрьмы он не мог добиться, чтоб ему вернули отобранный у него нож. И он пошел бродить по свету без оружия, без инструмента, обездоленный, беспомощный, как ребенок. Он поплакал над собой. Скупые слезинки жгли налитые кровью глаза. Но потом он приободрился и, выйдя за город, нашел на меже старое лезвие. Теперь он искусно прилаживал к нему крепкую рукоятку из буковой ветки, срезанной в Пастушьем лесу.
Мысль о ноже навела его на мысль о трубке. Он сказал:
– А трубку не отобрали.
И вытащил из шерстяного мешочка, который носил на груди, что-то вроде наперстка, черного и замусоленного, – головку трубки без намека на мундштук.
– Ах, голубчик, – сказал г-н Бержере, – не похожи вы на важного преступника. Ну как это вас опять угораздило попасть в тюрьму?
Подорожник не привык к разговору. Он не умел поддерживать беседу. И хотя ум у него был, пожалуй, даже философского склада, смысл обращенных к нему слов доходил до него но сразу. Ему недоставало практики. Сначала он ничего не ответил г-ну Бержере, который принялся чертить концом палки по белой дорожной пыли. Наконец Подорожник сказал:
– Недобрых дел за мной не водится. Выходит, мне попадает за что-то другое.
И разговор завязался без особых перерывов.
– Вы хотите сказать, что вас сажают в тюрьму без вины?
– Я знаю, за кем недобрые дела водятся. Но сказать не скажу, а то мне не поздоровится.
– Вы водите компанию с бродягами и преступниками?
– Вы все допытываетесь. Судью Рокенкура знаете?
– Немного знаю. Он очень строг, так ведь?
– Складно говорит судья Рокенкур. Не слыхал я, чтобы кто-нибудь еще так складно и быстро говорил. Понимать не поспеваешь. Никак слова не вставишь. Нет человека, чтобы говорил хоть наполовину так складно, как он.
– Он продержал вас несколько месяцев взаперти, а вы на него не сердитесь. Какое смиренное проявление великодушия и милосердия!
Подорожник принялся строгать рукоятку для ножа. По мере того как подвигалась работа, он веселел и обретал спокойствие духа. Вдруг он спросил:
– Человека по имени Корбон знаете?
– Какой такой Корбон?
Объяснить это было трудно. Подорожник сделал неопределенный жест, охватив четверть горизонта. Однако мысли его были заняты тем, кого он назвал, и он повторил:
– Корбон.
– Подорожник, – сказал г-н Бержере, – говорят, будто вы совсем особый бродяга и, как бы вам трудно ни жилось, вы никогда не воруете. А ведь вы общаетесь с недобрыми людьми. Знаетесь с убийцами.
Подорожник ответил:
– У одних одно на уме, у других – другое. Приди мне на ум что недоброе, я выкопал бы яму под деревом на холме Дюрок, зарыл бы свой нож и землю сверху утоптал бы. У кого недоброе на уме, того сам нож толкает на такое дело. А еще гордость толкает. А я смолоду гордость потерял, потому что у нас в деревне мужчины насмехались надо мною и девушки и ребятишки тоже.
– И никогда у вас не было злых, недобрых мыслей?
– Бывали, когда повстречаешь женщину одну на дороге. Но это прошло.
– И больше не возвращается?
– Бывает.
– Подорожник, вы любите свободу, и вы свободны. Живете, не работая. Вы – счастливец.
– Есть на свете счастливцы, да только не я.
– Где они, эти счастливцы?
– На фермах.
Господин Бержере поднялся, сунул бродяге в руку монету в десять су и сказал:
– По-вашему, счастье живет под крышей, у печи, на перине. А я-то считал вас мудрецом.
IV
По случаю Нового года г-н Бержере с утра облачился во фрак, уже утративший лоск и словно осыпанный пеплом пасмурного зимнего утра. Академический значок на лиловой ленточке, продетой в петлицу, своим никчемным блеском только подчеркивал, что г-н Бержере не кавалер Почетного легиона. Во фраке он чувствовал себя особенно бедным и тщедушным. Белый галстук казался ему уже совсем жалким, и правда, он был не очень свеж. Г-н Бержере окончательно расстроился, когда, понапрасну измяв крахмальную манишку, убедился в невозможности укрепить перламутровые запонки в разносившихся от долгого употребления петлях. В душе у него шевельнулось сожаление, что он не светский человек. И, сев на стул, он принялся рассуждать.
«Да и существует ли на самом деле светское общество и светские люди? По-моему, этот так называемый свет похож на золотисто-серебряное облако в небесной лазури. Когда входишь в него, ощущаешь только туман. И правда, социальные группировки весьма неопределенны. Люди соединяются в силу одинаковых предрассудков и вкусов. Но вкусы часто идут вразрез с предрассудками, а случай все спутывает. Конечно, прочное богатство и обусловленный им досуг создают известный образ жизни и особые привычки. В сущности это и есть то общее, что объединяет светских людей. Их объединяет привычка к вежливости, гигиене и спорту, и это все. Существуют светские обычаи. Они чисто внешние и именно поэтому бросаются в глаза. Существуют светские манеры, приличия, Не существует светских душевных свойств. То, что нас действительно характеризует, – это наши страсти, мысли, чувства; У нас есть совесть, а свет тут ни при чем».
Однако неполадки с галстуком и рубашкой продолжали его бес покоить. Он пошел в гостиную взглянуть на себя в зеркало. Зеркало заслоняла громадная корзина вереска, перевитая красными атласными лентами, и потому г-ну Бержере его отражение показалось каким-то далеким. Эта ивовая корзина, в виде колесницы с золочеными колесами, стояла на пианино, между двумя пакетами с засахаренными каштанами. К золоченому дышлу была приколота визитная карточка г-на Ру. Корзина была подношением г-же Бержере.
Преподаватель филологического факультета не отстранил перевитого лентами вереска. Он удовольствовался тем, что доброжелательно поглядел на свой левый глаз, который был виден сквозь цветы. Г-н Бержере полагал, что ни на этом, ни на том свете его никто не любит, и чувствовал к себе жалость и некоторую симпатию. Он относился к себе ласково, как и к прочим обездоленным. Итак, он решил не огорчать себя долее тщательным разглядыванием сорочки и галстука и подумал:
«Ты комментируешь щит Энея, а галстук у тебя измят. И то и другое смешно. Ты не светский человек. Так умей же по крайней мере жить внутренней жизнью и возделывай в себе самом богатую ниву».
В этот новогодний день у него были причины жаловаться на судьбу: ему предстояло идти с визитом к ректору и декану, людям пошлым и вздорным. Ректор, г-н Летерье, его не выносил. Это была какая-то органическая антипатия, возраставшая с той же правильностью, с какой растут растения, и каждый год приносившая плоды. Г-н Летерье, профессор философии, автор учебника, в котором были разобраны все философские системы, твердо верил в непогрешимость общепринятых взглядов. У него не возникало никаких сомнений относительно вопросов красоты, истины и добра, коих свойства он определил в одной из глав своей работы (страницы 216–262). Поэтому он почитал г-на Бержере за человека опасного и извращенного. Г-н Бержере понимал, что антипатия г-на Летерье вполне искренняя, и не роптал. Иногда он даже снисходительно усмехался. Зато он расстраивался всякий раз, как встречался с деканом, г-ном Торке, у которого не было никаких мыслей и который, при всей своей учености, остался настоящим неучем. Это был толстый человек с низким лбом и плоским черепом, который целый день пересчитывал куски сахару у себя в буфете в груши в своем саду, а когда у него сидели в гостях сослуживцы по факультету, чинил звонок у входной двери, но в умении вредить людям он проявлял столько активности и изобретательности, что г-н Бержере просто диву давался. Вот о чем думал преподаватель латыни, надевая пальто и отправляясь с поздравлениями к г-ну Торке.
Тем не менее, выйдя из дому, он немного повеселел. На улице он обретал лучшее из всех благ – философскую свободу духа. На углу улицы Тентельри, против «дома двух сатиров», он остановился и ласков о посмотрел на деревцо акации в саду мясника Лафоли, поднимавшее над забором свою оголенную верхушку.
«Зимой в деревьях есть какая-то задушевная прелесть, которой нет в них, когда они одеты пышной листвой и цветами, – подумал он. – Зимой видишь всю тонкость их строения. Какое очарование в изящном силуэте, напоминающем разросшийся куст черных кораллов; это – не мертвый скелет, это – множество хорошеньких члеников, в которых дремлет жизнь. Будь я пейзажистом…»
Тут его размышления были прерваны дородным человеком, который окликнул его по имени и, не останавливаясь, взял под руку. Это был г-н Компаньон, самый популярный профессор, любимец слушателей, читавший курс математики в большой аудитории.
– С Новым годом, дорогой Бержере. Держу пари, что вы к своему декану. Нам по пути.
– Отлично, – ответил г-н Бержере. – Таким образом я скрашу свой путь к тягостной цели. Ибо должен сознаться, что меня нисколько не радует визит к господину Торке.
При этом признании, ничем с его стороны не вызванном, г-н Компаньон, то ли случайно, то ли инстинктивно, вытащил свою руку, которую просунул было под руку коллеги.
– Знаю, знаю! У вас были неприятности с деканом. А с ним нетрудно ладить.
– Я вовсе не имел в виду неприязни, которой, говорят, удостаивает меня наш декан, – заметил г-н Бержере. – Но при одной мысли о разговоре с человеком, лишенным всякого воображения, меня мороз по коже подирает. По-настоящему нас огорчает не мысль о несправедливости и ненависти и не зрелище людских страданий. Напротив, мы охотно смеемся над несчастиями ближних, только бы нам весело о них рассказывали. Нагоняют тоску и приводят в отчаяние люди с безрадостной душой, в которой ничто не отражается, в которой вселенная не оставляет никакого следа. Общение с господином Торке – одна из самых больших неприятностей моей жизни.
– Что там ни говори, – сказал г-н Компаньон, – а наш факультет – один из самых блестящих во Франции по подбору профессоров и по оборудованию помещений. Только лаборатории оставляют еще желать многого. Но будем надеяться, что дружными усилиями преданного делу ректора и такого влиятельного сенатора, как господин Лапра-Теле, этот досадный недосмотр будет, наконец, исправлен.
– Было бы также желательно, – сказал г-н Бержере, – чтобы курс латыни читался не в темном и сыром подвале.
Проходя по площади св. Экзюпера, г-н Компаньон указал на дом Денизо:
– Что-то не слышно больше о провидице, общавшейся со святой Радегундой и всем райским сонмом. Вы бывали у нее, Бержере? Меня водил туда, в самый расцвет ее славы, Лакарель, правитель канцелярии префекта. Она сидела в кресле, закрыв глаза, а человек десять почитателей задавали вопросы. Спрашивали, в добром ли здоровье папа, каковы будут последствия франко-русского соглашения, пройдет ли подоходный налог и скоро ли будет найдено средство против чахотки. На все вопросы она отвечала в поэтическом стиле и без особого затруднения. Когда черед дошел до меня, я задал самый простой вопрос: «Каков логарифм девяти?» Ну как вы думаете, Бержере, она ответила: 0,954?
– Нет, я этого не думаю, – сказал г-н Бержере.
– Она ничего не ответила, ровно ничего. Как воды в рот набрала. Я сказал: «Как же это, святая Радегунда не знает логарифма девяти? Да виданное ли это дело!» Там были полковники в отставке, кюре, пожилые дамы и русские врачи. Они, по-видимому, были смущены, а Лакарель повесил нос на квинту. Я удрал, сопровождаемый общим неодобрением.
В то время как г-н Компаньон с г-ном Бержере, беседуя таким образом, переходили через площадь, им повстречался г-н Ру, который щедро рассыпал по всему городу свои визитные карточки. У него было очень большое знакомство.
– Вот мой лучший ученик, – сказал г-н Бержере.
– Он выглядит молодцом, – заметил г-н Компаньон, уважавший силу. – На кой же чорт ему латынь?
Задетый за живое, г-н Бержере спросил профессора математики, не полагает ли он, что изучать классические языки – удел людей слабых, немощных, хилых и уродливых.
Но г-н Ру уже поздравлял обоих профессоров, обнажая в улыбке свои зубы молодого волка. Он был доволен. Его счастливый гений, благодаря которому он постиг тайну военного дела, принес ему новую удачу. Сегодня утром г-н Ру получил двухнедельный отпуск по случаю легкого, не болезненного ушиба колена.
– Везет человеку! – воскликнул г-н Бержере. – Надул людей и даже не соврал.
Потом, обращаясь к г-ну Компаньону, прибавил:
– Мой ученик, господин Ру, подает большие надежды по части латинского стихосложения. Но по странному противоречию судьбы этот молодой латинист, изучая строгие стихотворные размеры Горация и Катулла, сам сочиняет французские стихи, которые никак не проскандируешь, и, должен сознаться, я не могу уловить их неопределенный ритм. Словом, господин Ру пишет свободным стихом.
– Да? – вежливо произнес г-н Компаньон.
Господин Бержере, человек любознательный и охотник до всяких новшеств, попросил г-на Ру прочесть его последнюю, еще не опубликованную поэму «Превращение нимфы».
– Послушаем, – сказал г-н Компаньон. – Я пойду по левую руку от вас, господин Ру, я на это ухо лучше слышу.
И г-н Ру начал читать медленно, протяжно и нараспев «Превращение нимфы». Он читал стихи, время от времени прерываемые грохотом ломовых телег:
Потом он показал иную картину:
Нимфа убегает в тревоге и смущении. Она приближается к городу; и тут происходит превращение:
И поэт воспел реку, текущую уже в городе:
– Очень хорошо, – сказал г-н Компаньон, который не то что не любил литературы, но, без привычки к ней, едва ли отличил бы стихи Расина от стихов Малларме.[34]
А г-н Бержере подумал:
«Кто знает, может это и в самом деле хорошее произведение?»
И из страха оскорбить непонятную ему красоту он молча пожал поэту руку.
V
Выйдя от декана, г-н Бержере повстречался с г-жой де Громанс, которая возвращалась после мессы. Он обрадовался, ибо почитал за удовольствие для всякого порядочного человека встречу с красивой женщиной. Г-жа де Громанс казалась ему привлекательней всех женщин. Он был ей благодарен за умение одеваться просто и со вкусом, которым во всем городе отличалась она одна, был благодарен за ее походку, которая подчеркивала стройность ее тонкого стана и гибкость бедер, – в ее образе для него воплощалась действительность, недоступная бедному и скромному латинисту, но могущая послужить ему хотя бы иллюстрацией для той или иной строчки Горация, Овидия или Марциала.[35] Он был ей признателен за ее приятный облик и за тот аромат любви, который исходил от нее. В душе он благодарил ее, как за милость, за ее легконравное сердце, хотя сам лично ни на что не надеялся. Он не был принят в аристократическом кругу, не бывал у нее и только по чистой случайности на празднестве после торжественной кавалькады в честь Жанны д'Арк был ей представлен на трибуне г-ном де Термондром. Впрочем, он и не желал более близкого знакомства, ибо был мудрецом и обладал чувством гармонии. Ему было достаточно при случае мельком взглянуть на ее красивое лицо и при виде ее припомнить те рассказы, какие ходили о ней в лавке Пайо. Ей он был обязан некоторой долей радости, за что и чувствовал какую-то постоянную благодарность.