— Простите, почему? — осторожно осведомился Вадим, почти уверенный, что ему сейчас сообщат о скоропостижной кончине главврача, о его трагической гибели или, в лучшем случае, о приступе тяжкой болезни, внезапно его постигшей. — Что-нибудь не так с Семеном… ммм… отчество-то я, простите, и не… Что-нибудь не так с господином Шульманом? Он в добром здравии?
— Ах, что вы! Вполне здоров! И даже улетел в Цюрих на симпозиум, вот насколько здоров! — объяснил Дроздун. — Поэтому, сами понимаете, личная встреча с ним… затруднительна. Да. Но я лично готов ответить на все интересующие вас, вас, — подчеркнул он, поклонившись Вадиму Михайловичу, так как оскорбился Оксаниным обращением, — интересующие вас, Вадим Михайлович, вопросы.
Но с Оксаны-то Иосифовны как с гуся вода, а потому она все тем же неприятным высокомерным тоном гестаповского генерала задала вопрос, прозвучавший как риторический, то есть опять-таки оскорбительно:
— А вы понимаете в медицине, господин Дроздун?
И Дроздуну пришлось признаться, что он… э-э-э… больше по менеджменту. Управленец он, видите ли.
— Ах, по менеджменту? Это отлично, Валерий Эмильевич, — сверкнула людоедским глазом Оксана. — У меня есть вопросов и за ваш менеджмент. Много вопросов, господин Дроздун. Вот такой, например: какой процент пациентов лечится у вас за кэш и какой — по страховым полисам? И еще… А не пригласите ли в ваш кабинет, господин Дроздун?
Что оставалось делать Валерию Эмильевичу? Только изобразить пригласительный жест. И щелкнуть каблуками, как-то автоматически.
— А я, пожалуй, по отделениям пройдусь, — сказал Вадим, — с вашего позволения.
И директор решил, что эта парочка его в могилу сведет. Во всяком случае, в клинике ему, как пить дать, не работать, если Шульман, который не только главврач, но и фактический владелец клиники, решит загнать им заведение. Но помешать он Вадиму никак не мог и пробурчал что-то невразумительное, что Вадим принял за формальное согласие.
Вадим Михайлович отправился назад по коридору, свернул наудачу, поднялся этажом выше и попал в невропатологическое отделение. С чем с чем, а с дисциплиной в клинике все было в порядке, поэтому заведующая отделением сидела на своем месте и перелистывала истории болезни, делая в них какие-то пометки. Это была королевственного вида брюнетка, роскошью своих форм не уступающая самой Оксане Иосифовне.
— Вы на прием? — подняла на Вадима строгий взгляд заведующая.
— Не совсем, Ирина Андреевна, — ответил Вадим, прочитав имя дамы на бейджике, украшавшем ее бюст, и, предваряя вопрос, объяснил: — Я намереваюсь стать владельцем этой клиники и вот… Оцениваю товар, простите. Вадим Михайлович Лунин-Михельсон, разрешите представиться.
— О, так это правда, все эти слухи! — воскликнула Ирина Андреевна и улыбнулась во все тридцать два зуба, явно благоприобретенных, если судить по их белизне и идеальной форме. — Добро пожаловать, Вадим Михайлович! Я покажу вам товар лицом, — пообещала она и положила бюст на стол.
— Интересно, интересно, — озадачился Вадим, глядя на достояние Ирины Андреевны, и задумался о том, что он станет делать, если дама, упаси господи, сейчас раздеваться начнет с далеко идущей целью заранее стать фавориткой потенциального монарха. Неловкое какое положение. Вадим отнюдь не был любителем стриптиза на рабочем месте.
Но дама, оказывается, не собиралась пока разоблачаться, целомудренная такая (или боялась, что застанут?). Она вдруг бодро встала и направилась к двери, приглашая с собой Вадима Михайловича:
— Пойдемте, Вадим Михайлович. Я покажу вам кровать.
«Час от часу не легче», — подумал Вадим, но — с некоторой опаской — поплыл в кильватере Ирины Андреевны, бедра которой, обтянутые халатом, прямо-таки румбу танцевали.
— Мы тут на отделении в основном позвоночник лечим, — любезно объяснила Ирина Андреевна. — А то некоторые думают, что психические расстройства.
— Я не думаю, — сказал Вадим, задумчиво созерцая круп Ирины Андреевны. — Я сам доктор.
— О! — воскликнула Ирина Андреевна. — Так это же замечательно! Тогда вам на пальцах ничего не надо объяснять, все поймете с полуслова. А кровать вот в этой комнате. Проходите. Мы очень гордимся нашей кроватью.
Заинтригованный Вадим уже готов был к любым неожиданностям, подстерегавшим его за зелененьким капроновым пологом, он готов был увидеть там все что угодно — от необъятного сексодрома с гидроматрасом до пружинного антиквариата с никелированными шарами. Это же Россия! Но Ирина Андреевна пафосно откинула полог, и Вадим был весьма разочарован. Потому что ничего особенного, нового, выдающегося он не увидел. А увидел обычную термотерапевтическую массажную кровать, точно такую же, какую в его израильской клинике применяли уже лет пять на завершающем этапе лечения позвоночника. Такую штуку, в общем, и дома можно иметь. Штука безвредная, и полежать на ней вечерком приятно.
А еще он был в глубине души разочарован тем, что Ирина Андреевна, во всю фигурявшая, и не подумала сбрасывать с себя одежды, что сулила вся ее повадка. Продинамила Вадима мадам. Но, может, еще не все потеряно?
— Самое главное, — начала лекцию мадам динамистка, — то, что воздействие на позвоночник и на прилегающие ткани очень мя-а-гонь-кое, аккуратненькое, ну просто как цыпленочка гладим, — сообщила она и провела глазками по тому месту Вадимового халата, где, должно быть, по ее мнению, прятался «цыпленочек». — Там такой внутренний проектор из германия, — продолжила Ирина Андреевна. — Он движется и растягивает позвоночник. И смещенные позвонки встают на место! Понятно, что не в холодную. Есть еще и прогревание длинноволновым и инфракрасными лучами, и точечный массажик Сами понимаете, как это полезно.
— Понимаю, — промямлил Вадим, которому захотелось поскорее сбежать от экспансивной дамочки. Экспансии и даже без стриптиза ему в последнее время и дома хватало. А Ирина Андреевна, кивнув в подтверждение своих слов о полезности кровати-массажера, взяла да и застегнула верхнюю пуговку халата. То есть кино кончилось, что ли?
Вадим быстро свернул разговор, ссылаясь на недостаток времени, и отправился бродить дальше. Этажом выше размещалось терапевтическое отделение, которым заведовал, как значилось на табличке, Феликс Борисович Скворцов. Феликс Борисович более всего походил на неприветливого вислоносого тапира. И гадко гнусавил, оттопыривая верхнюю губу. А все туда же: как только Вадим представился, Феликс Борисович, прежде с кислым видом подпиравший щеку, подскочил и радостно воскликнул:
— О! У нас тут есть на что посмотреть, уважаемый Вадим Михайлович! Первым делом я покажу вам кровать, дорогой Вадим Михайлович. Это, знаете, такая вещь! Такая вещь!.. Умереть не встать!
«Умереть не встать», — подумал Вадим и в тоске отправился за Феликсом Борисовичем, который шел, сильно наклонясь, головой вперед и так мельтешил, как будто у него четыре ноги, а не две человеческих.
* * *Еще вопрос, кто кому устроил экскурсию по городу — Аня Яше или Яша ей. Получалось, что скорее все же второе. Яша ее буквально на буксире протащил по центру города. Он на удивление легко ориентировался для человека, который практически впервые попал в Петербург. Быть такого не могло, чтобы он чуть не с младенческих лет помнил все центральные улицы и площади и памятники.
Они, конечно же, начали с Дворцовой площади, и Яша, стоя у решетки, окружавшей знаменитый столп, уйму всего наговорил об окружающем пейзаже, с историческими комментариями и отступлениями, и даже стихи читал, когда поднялись по широкому мощеному пандусу к атлантам. И если поначалу Аня пыталась как-то, пробиваясь сквозь Яшино упоение, комментировать увиденное — назвать памятник, скульптора или архитектора, если помнила (а если путала или забывала, Яша поправлял или называл, легко, мимоходом. А также называл год постройки сооружения, что было совсем уж как-то… Как-то неудобно), то потом просто молчала и слушала. А он уже тащил ее к Капелле и на мостике через Мойку учинил еще одну лекцию, и не лекцию — монолог, кантату, гимн, захлебываясь и взмахивая своими музыкальными руками и белопенной гривой.
Через двор Капеллы они вышли на Большую Конюшенную, пересекли липовый бульварчик, и тут Яша повел ее Шведским переулком мимо тупичка на Малой Конюшенной с выходом на канал Грибоедова, то есть повел ее коротким путем к Русскому музею, о котором она, петербурженка, конечно же, знала, но вот он-то откуда же…
А по пути на скромном Итальянском мостике через канал Грибоедова («Екатерининский, — сказал Яша, — Екатерининский канал!») он снова замер, затоптался, закрутил головой и завел про Спас-на-Крови, что в ближней перспективе по левую руку, оглавлённый кручеными эмалевыми и золотыми луковками под кружевными крестами; про Казанский собор, распахнувший колоннаду, словно имперские объятия, что в дальней перспективе по правую руку на Невском; про зингеровский дом со стеклянным глобусом на крыше, где Дом книги… Про корпус Бенуа, который вот он, желтый с белым; про Малый театр, который тоже желтый с белым и не с фасада виден, а сбоку, с Итальянской, а фасадом выходит на площадь Искусств, а там… а дальше…
«Ну и ну, — удивлялась Аня. — А я-то ему зачем?» «Я правильно говорю, Анечка?» — спрашивал Яша. Она кивала молча и улыбчиво и делала вывод, что нужна она ему лишь затем, чтобы подтверждать его правоту, и щурилась, подняв лицо, в бледную сентябрьскую синь.
— А теперь, Анечка, если ты не против, — в Русский музей, в отдел древнерусской живописи. К иконам. К иконам! Там ведь и Рублев, и Дионисий, и Симон Ушаков. Но последнего я не очень-то люблю. Аввакум правильно сказал, что лики у него «одутловатые». Ну да, одутловатые, если сравнивать с традиционной иконой, что писалась до семнадцатого века. Прямая перспектива, что поделаешь, такое новшество соблазнительное. Ушаков-то перенимал письмо у западных мастеров, а там уж конец эпохи Возрождения близился, освоили все, что только можно освоить в живописной технике, и уже подбирались ко всяческим кунштюкам, к вывертам, к мрачным, большей частью барочным аллегориям…
— Яша… — робко пыталась вставить Аня, пыталась спросить, откуда такая эрудированность, но он увлекся, не слышал и вертелся, пытаясь обозреть все сразу: и желто-черный осенний сквер посреди площади, и черного Пушкина в сквере на высоком постаменте, и перспективу Итальянской, и шпиль Михайловского замка, и Думу, торчавшую над Невским, со старинным телеграфным приспособлением на крыше… и пылал румянцем, и сыпал звезды из глаз.
А перед иконами он затих и долго стоял перед каждой, читая ее глазами, мысленно беседуя, поклоняясь, веруя, надеясь и любя. Аня не испытывала такого тихого экстаза и, разглядев икону в деталях, которые ей не так уж много говорили, молча стояла рядом, немножко вертела головою, а когда становилось скучновато, начинала бросать короткие взгляды на Яшу, переминаться и тихонько сопеть, вдыхая запах музейной мастики, лака, благородной пыли времен. Тогда Яша, вздохнув, прощаясь, перебирался к следующей доске и замирал перед нею.
— Сюда нужно каждый день ходить, в гости к каждой иконе по очереди. Жаль, невозможно, — сказал Яша. — Давай тут посидим немного. Ты устала?
— Да нет, с чего бы? — ответила выносливая Аня. Она присела на белолапую музейную банкетку, огляделась и заметила вдруг: — Столько красного! Я никогда не замечала, что его столько. То есть знала, на это же всегда указывают в книжках, но не проникалась до сих пор, знаешь ли. Вот только теперь вдруг… А у нас сейчас, в наше время, красный — что? Кровь, революция там, красное знамя труда. Или мода дурацкая, когда все в красных куртках. И целый век, целый век так. Все переиначено, оболгано, бездарно адаптировано не знаю для каких бездарей, и, по-моему, мы красный цвет просто перестали видеть. Духовный дальтонизм, а? А здесь… Ой-ой-ой!
— Здесь — ой-ой-ой, — согласно кивнул Яша. — Здесь недоступная повседневности радость, божественный свет, огонь. Мне, невежде, кажется, что не обошлось без изначального огнепоклонства, которое в нас живо и жить будет. Вот Иоанн Дамаскин что-то такое говорил об огне: «Огонь есть одна из четырех стихий, и легкая, и более остальных несущаяся вверх, и жгучая вместе, и освещающая, созданная Творцом в первый день». А еще есть Неопалимая Купина — это ведь Богоматерь, а Богоматерь — это и жизнь, и спасение. Но красный цвет в иконах тоже бывает и смерть, и кровь, но все через приятие.
— Не в, а на иконах, Яша, — поправила шибко грамотная Аня. Надо же было ей, слушавшей открыв рот, тоже чем-то отличиться.
— Я специально сказал в. Мне больше нравится в, — терпеливо объяснил Яша. — Икона — это окно, через которое не мы смотрим, а смотрят на нас или являют нам что-то в этом окне, приобщают таинств… Там своя событийность, в том мире. Там все взаправду происходит.
— Происходит и смерть, и кровь… — задумалась Аня. — Но как ты сказал? Через приятие? То есть…
— То есть все, конечно, драматично, но без трагедии. Трагедию мы сами выдумываем. А там… Горение духа. А смерть, кровь?.. Трагедии нет, потому что пролитая кровь не пропадает втуне. Да хотя бы и киноварью обращается, этой самой красной краской… — улыбнулся Яша и почесал ухо. — Иконописцы ее черпают (им дано) и щедрой рукою… скажем, выкрашивают плащ святого Георгия. Или ту самую пещь — геенну огненную, роковое местечко.
— Яков, мы с тобой сейчас договоримся до не знаю чего, — тихо засмеялась Аня. — Ты мне сам сейчас будешь видеться в обратной перспективе.
— О, это высокая честь — так видеться! Не всякому позволено, а только вот им, — обратил лицо к иконам Яша. — И кстати, еще о красном. Он же разный, видишь? Великое множество оттенков.
— Ну да, и это не только на иконах, — обрадовалась, что может блеснуть познаниями, Аня. — Есть темный, багряный, траурный, как багряные ризы в Великий пост. А на Пасху священники надевают ярко-красные одежды.
— Я не знал, — сказал Яша к полному удовольствию сумевшей отличиться Ани. — А кстати, о посте… Как-то он затянулся, по-моему? Я есть хочу. А ты?
— Угу, — призналась Аня, которая предпочла сегодня утренний сон в ущерб завтраку. Одним словом, проспала и понеслась на встречу с Яшей натощак и чуть не опоздала.
— Тогда позвольте, мадемуазель, пригласить вас позавтракать. Я слышал, есть здесь неподалеку злачное местечко под поэтическим названием «Бродячая собака». Вдруг там обитают чьи-то духи? Вкушают винные пары, неосязаемо целуют красивых девушек, витийствуют безмолвно, и трепетные стихи рождаются в пламени свечей… Там, Аня, свечи есть?
— Вот не знаю, не пришлось побывать. Вряд ли среди бела дня… Да и духи прошлого тоже вряд ли бесчинствуют. Это же совсем другая «Собака», старая безвозвратно околела.
— Проверим, — решительно кивнул Яша. — Я бы заказал мясное ассорти, если ты не возражаешь. Кого как, а меня духовное горение истощает, и я делаюсь грешен, плотояден и прожорлив.
Аня не имела ничего против мясной закуски, но быстро насытилась и закурила, затянувшись всласть, расслабленно, а не судорожно и невкусно, как чаще всего бывало в последнее время. А Яша все ел, неторопливо и аккуратно выбирая багряные кусочки колбаски, аппетитно розовые ломтики буженины и ветчинки, нежно просвечивающие лепестки бекона в темных прожилках, и тихо постанывал над каждым кусочком, сначала любуясь мгновение, потом пробуя, глотая, запивая красным вином.
— Яша, — решилась спросить долго наблюдавшая за ним Аня, — ты, конечно, извини, но, по слухам, евреи-то свининку не едят…
— Ерунда, — ответил Яша. — Едят. Трескают. Если только не ортодоксы, которых, кстати, недолюбливают. И, во-вторых, при чем тут я?
— Ну так ты вроде бы по матери?..
— И совсем ерунда, — пожал плечами Яша, наверчивая на вилку длинный кусок бекона. — Матушка моя, Ее Великолепие, чистокровная хохлушка. Ее же в роддоме мамаша бросила, а фамилия природной матушки была Гарбузенко. А бабушка Фрида с дедушкой Йосей, ныне покойным, ее удочерили, и стала она Полубоевой Оксаной Иосифовной. Поэтому еврей я только по гражданству. Ну и что?
— Ну и ну. Как интересно. Я не знала, никто мне не объяснял, — оправдывалась Аня. — А в Израиле хорошо?
— Хорошо, — кивнул Яша. — Матушка процветает и благоденствует, вся в сиянии славы. А нам с отцом, если честно, не всегда уютно. Ну, я-то там вырос, а он… Душновато ему, слишком много морской соли, слишком много пряностей, слишком мало свежей зелени, слишком здоровый климат, не та вода, не та земля, ни снега, ни мороза и петербургской прославленной слякоти и сезонной простуды… Он сильно тоскует временами, но скрывает от матушки это шило в мешке.
— Тяжело, наверное, — посочувствовала Аня.
— Да. К тому же матушка его поссорила с родителями, как я понимаю. Она не жалует папину родню. А результат? Мы с тобой, кузина, толком первый раз, можно сказать, видимся.
— Да, ты ведь в сознательном возрасте ни разу не приезжал в Питер?
— Ни разу, — подтвердил Яша, сворачивая салфетку.
— А откуда, позволь спросить, у тебя такие познания по истории, искусству, географии города? Откуда ты все это знаешь?
— Петербург? Отец рассказывал, а я влюбился в город. И стал изучать. Есть ведь Интернет, альбомы, карты, справочники. Все как-то само ложилось на память, как поэма. Я заочно почувствовал Питер, и вот чувство такое, что не в первый раз приехал, а вернулся сюда, как домой. Мне кажется, я не смогу здесь заблудиться, даже если очень постараюсь. Хочешь, я тебе еще покажу его?
— Ну да, — загорелась Аня, — хочу, конечно.
Ей было и вправду любопытно, не заблудится ли Яша.
И они отправились бродить по набережным, где по-особому, по-осеннему потемнела и посвежела в гранитных руслах тихая вода, усыпанная тусклым кленовым золотом. Отправились бродить по глухой асфальтовой аскезе, по гулким, почти безлюдным ущельям, не оживленным ни деревьями, ни травой, что не смела пробиваться даже сквозь щели на асфальте. Выходили на облетающие бульвары, шуршали в парках по подсохшей мертвечине листвы, обильной и великолепной, как Византия в преддверии заката своего. Пугали голубей в длинных дворах, сворачивали наугад, огибали небогатые и безалаберные клумбы, снова выходили на набережные и надолго останавливались на мостиках, читая письмена светлой водной ряби, когда вздыхал ветер. И забыли, когда было утро, может быть, год назад или вечность.