— До встречи? — обернулся к ней Никита, а она уже не смотрела на него и голосила через его плечо не хуже своей подружки рыжей Дарьи:
— Яша! Я тебя всю ночь жду! Где ты пропадаешь?! Уже всё обсмотрели и всё съели! Уже Вова с ребятами регги поют.
— Это ужасно, — довольно громко огорчился тот, кого назвали Яшей. — Фотографии ядовиты, у всех живот заболит, и тошнить будет. Да еще этот самый Вова с регги-кошмаром. Отсюда слышно, как у него болит живот. Такая неподдельная меланхолия!
Таня счастливо засмеялась, а Никита обернулся, чтобы взглянуть на остроумца Яшу, очевидно того самого «хорошего знакомого», которого заждалась Таня. Ничего он не разглядел толком на темной лестнице, кроме белого облака над челом, но рядом с Яшей, под руку с ним, светлым сгустком маячил до боли знакомый силуэт. У Никиты, столкнувшегося с очередным дурным совпадением, перехватило дыхание. Он выпрямился, расправил плечи и стал нерушим, как бронзовый монумент, поправил темные очки, как мистер Икс маску, прижал к себе Танин подарок и обреченно двинулся навстречу очередным сюрпризам. И они не заставили себя ждать.
Собственно говоря, сначала она молча прошла мимо вслед за этим Яшей и лишь тоскливо взглянула, и Никита приготовился уже вздохнуть то ли облегченно, то ли с сожалением. А потом она окликнула его бесцветным голосом, совсем не похожим на прежний Анин теплый голосок:
— Держи!
И бросила ему что-то. Никита поймал ключи от съемной квартиры на Зверинской, где летом под низкой крышей было так тепло, а в дождь веяло душистой сыростью, долго цветущим городским жасмином.
— Возвращайся и живи там, если хочешь. Я свои вещи вывезла. — И исчезла за дверью следом за Яшей и Татьяной.
Это не могла быть она, такая чужая и непохожая. Это не могла быть она, не сливочно-розоватая, а прозрачно-бледная в лестничной темноте. Это фантом, призрак, провокация злодейки Фортуны. Это все что угодно, но не его Аня. И в объятиях его отца была не она, и в постели с Войдом тоже.
Ключи. Домой. Она там. И он, Никита, тоже там.
«Схожу с ума», — в который уже раз определил свое состояние Никита и полетел на Зверинскую, чтобы удостовериться в собственной неадекватности и возрадоваться тому, что все происшедшее было ночным кошмаром, сном с пивного перепою почти натощак.
* * *На улице заметно похолодало, но Никита, перешедший с быстрого шага на рысь, а потом пустившийся галопом, не замечал, как первые в этом году робкие осенние полужидкие снежинки опускаются ему на волосы. По неосвещенной лестнице он легко взлетел на мансардный этаж и не споткнулся ни разу, потому что знал каждую коварную выщербленную ступеньку, каждый шаткий прутик, каждый провал перил. Он на ощупь вонзил ключ в замочную скважину, подергал, потряс, повернул, поддал коленкой, повернул еще раз, открыл дверь и включил свет.
Запустение и необычайная чистота, холодное торжество порядка вещей, как в последний день творения, когда вещи и время еще не осознали себя и не смешались в стремлении к взаимопознанию, к трагикомическому хаосу, к забавной и страшноватой неразберихе. Ни звука — даже холодильник молчит, лишь подкапывает вода из кухонного крана. Даже Эм-Си, негодяйка, исчезла вместе с Аней и не шелестит на сквозняке над холодильником.
Никита, оглядевшись в тоске, тут же вспомнил, что бывает такая вещь, как смертельная усталость. Он стянул свитер, рубашку, бросил прямо на пол, чтобы дом не казался таким чужим и нежилым, и двинулся к занавешенной пластиковой шторкой ванне. Отдернул шторку. На веревке над ванной висели белым кружевным флажком забытые Аней трусики. Никита сдернул их воровато и стеснительно. От трусиков пахло душистым мыльцем. Аня не жалела такого мыльца, стирая свое бельишко. Никита скомкал душистую тряпочку, сжал в кулаке, прижал кулак к щеке и остервенел от разочарования. Надежды его призрачные растаяли, и клочья душистых белых кружев и соблазнительных крошечных атласных бантиков полетели в разные стороны и были рьяно потоптаны грязными кроссовками, которых Никита не снял, войдя в дом.
— И нисколько не стыдно, — уверил сам себя запыхавшийся от трудов праведных на почве топтания трусиков Никита. Он помотал головой, приходя в чувство, умылся над ванной холодной водой, попил из крана, уткнулся в полотенце и в полотенце же, в мягкое и рыхлое его нутро, обругал себя последними словами. Затем взял подаренную Таней фотографию с кухонного стола, перевернул, убедился, что электронный адрес не был написан симпатическими чернилами, как того можно было ожидать, и не исчез. Никита двинулся в комнату, подсвеченную лишь через окно-арку бледным светом уличного фонаря, включил компьютер. Компьютер загрузился и… вырубив электричество, опять помер, напоследок взвыв.
Ну, следовало этого ожидать! Следовало! Дураку ясно, что тварный мир исчез, пропал в небытии, и остались одни фантомы с неизвестными практическими свойствами. Виртуальные мутанты остались, и ожидать от них можно чего угодно, любых чудес и выкрутасов. И если сейчас, рассуждал Никита, взбираясь по стремянке, чтобы загнать в гнезда пробки, если сейчас меня не убьет и свет загорится, с большой долей уверенности можно предположить, что фотография и останки Анькиных трусов исчезли. Свет загорелся, ярко вспыхнул под пыльным кухонным плафоном, фотография осталась лежать где была, а клочки трусиков действительно исчезли к вящему Никитиному удовлетворению. Но потом он вспомнил, что сам же их и запинал под ванну в припадке ярости, и был разочарован, обнаружив их там, куда запинал.
— Это уже неинтересно, — сказал Никита. — Это неинтересно, и в таком случае ничему на свете нет оправдания. — И он включил телевизор, чтобы не быть одному. На свет божий вылезло хорошо знакомое и где-то даже родное виртуальное чудовище — Эм-Си Мария в варварской, расшитой блестками дерюжке и завела свое коронное: «Ты лучше посмотри на меня, во все глаза посмотри на меня. Ты узнаешь? — я твоя мать, и сестра, и жена… Я — ты видишь? — я сама — твое я, твое солнце и тень, песня твоя, такая долгая песня твоя-а-а…»
— Тоже мне, mother-sister-wife, — упрекнул ее Никита. — Коза гульливая, а не mother-sister-wife. Твое место где, родная? Над холодильником. А ты слиняла, как последняя…
Но Эм-Си стала чужой, даже не подмигнула ему, когда игриво кланялась во все стороны, вся в овациях, в конфетти и серпантине. Запись концерта была прошлогодней, рождественской.
— Вот и иди себе, — разозлился Никита и выключил телевизор, с силой вжав кнопку, победил фантом Эм-Си Марии. — Обойдусь без тебя. Только поучать горазда. Коза старая.
— Бабла накопи-ии-ил?! — вдруг взвыл холодильник и заурчал печально и с перебоями, как пустой желудок. И ничегошеньки не изменилось у него внутри: сырная корка зеленела плесенью, длинный огурец догнивал и вонял невыносимо, остатки кетчупа пересохли и крошились. Могильник.
Никита прикрыл нутро страдальца, захлопнул дверцу, чтобы на всю кухню не воняло трупом огурца, закурил, затянулся глубоко, долго задерживая дым, задумался, обвел жилище тоскливым взором. И заметил на кухонном столе красивый обезглавленный флакончик с красным драконом и золотыми иероглифами на этикетке. На дне играли темным золотом остатки снадобья. Он взял флакончик, с отвращением поглядел на дракона, потом перевернул склянку тылом и на обратной стороне этикетки обнаружил русский перевод: «Настой гриба дой-цзи-лянь. Эликсир любви, побочных эффектов не имеет». Эффектов он не имеет! Побочных!
Никита взвыл. Так ведь третий день сплошные побочные эффекты! Вот ведь дрянь! И он, отбросив сигарету, вылил коварное содержимое пузырька в раковину и смыл струей воды на радость квелым невским рыбкам. Потом он рухнул на постель лицом в подушку и сразу же уснул и проспал много часов подряд, до ранних сумерек следующего дня. А отброшенная сигарета тлела и неярко вспыхивала, и вился задумчивый дымок, и осыпался пепел, как будто Никита привычно докуривал ее почти до фильтра. Сигарета прожгла клеенку на столе и немного подпалила деревянную столешницу. И погасла, поборов свою огненную сущность, сжалилась над Никитушкой: только пожара ему, сиротинушке, не хватало для полного счастья.
…Низко под окном, на высоте третьего этажа, качался на ветру фонарь, в свете фонаря трепетали редкие снежинки, первые лазутчики зимы, слишком рано прокравшиеся в город, а потому заведомые смертники. Они медленно ложились на асфальт и таяли, покорные судьбе.
Глава 7
Снег полдня тихо падал густыми хлопьями; к ранним предновогодним сумеркам мягко и вкрадчиво закружился и кружился все быстрее, торопливее, а к ночи, самой необыкновенной, загадочной ночи в году, полетел метелью, обвевая городские елки, слепя развешенные на них фонарики. Только снег и разноцветный праздничный электрический свет, и даже черное небо пропало в этой волшебной мельтешащей стихии, и Аврора Францевна тоже вот уже два часа как пропала.
Снег полдня тихо падал густыми хлопьями; к ранним предновогодним сумеркам мягко и вкрадчиво закружился и кружился все быстрее, торопливее, а к ночи, самой необыкновенной, загадочной ночи в году, полетел метелью, обвевая городские елки, слепя развешенные на них фонарики. Только снег и разноцветный праздничный электрический свет, и даже черное небо пропало в этой волшебной мельтешащей стихии, и Аврора Францевна тоже вот уже два часа как пропала.
Михаил Александрович отошел от окна и, немного шаркая свалявшимися и стоптанными за три месяца, но любимыми серыми кроликами, направился к креслу. Не к зыбкой и шаткой Аврориной плетеной качалке под неимоверно разросшейся китайской розой, предмету его частой прежней ревности и негодования, — нет, направился он к основательному трону в медных гвоздиках и на высоких ножках, с резными подлокотниками и с пружинным сиденьем, из-под которого сквозь дерюжку черновой обивки давно уже сыпалась труха, выметаемая далеко не ежедневно, потому что приспособился в ней спать Кот. И драл когтищами своими ветхую дерюжку, если налёженную труху выметали.
Кот — наглое приблудное серо-полосатое животное немалой величины. Обжора и негодяй, погубитель занавесок. Никто не понял, откуда он взялся. Он появился однажды на кухне и хрипло рявкнул, требуя корма, глядя в потолок светофорно-зелеными глазищами. Аврора Францевна от неожиданности выронила куриную голень, и курятина в тот же миг была подхвачена и утащена Котом.
— Откуда это чудовище, Аврорушка? — возмутился Михаил Александрович. — Не забыла ли ты закрыть входную дверь?
— Ничего подобного, — растерянно ответила Аврора Францевна и уронила вторую куриную голяшку, моментально сцапанную мохнатым проглотом. — Убедись, Миша, сам. Все закрыто.
Кот, безобразник, остался по Аниному настоянию и был ласков и мурлычлив, когда сыт. Иногда он исчезал ради чердачного блуда, и все переживали, вернется ли, негодяй? Не навсегда ли исчез, негодяй?
Кот всегда возвращался. И сейчас, будучи сыт, он громко урчал под креслом Михаила Александровича, а Аврора Францевна пропала в снегу. На меховой ее шапочке и на плечах, должно быть, сугробы, и стряхивает она снег с ресниц снежной варежкой, и переступает в глубоком снегу, черпая холод невысоким ботинком, и дышит сквозь снег, чтобы пробить себе путь. А дыхание у нее легкое и совсем не горячее.
Михаил Александрович вздохнул, сожалея, что стал слаб, безволен, подрастратил ослиное упрямство к девятому десятку и поддался на уговоры, не пошел с Аврорушкой за новогодними вкусностями. Но она, строго выпрямившись и отведя со лба густую прядь, сказала:
— Миша, ты мне только мешать будешь. Ворчать будешь и говорить под руку. Того тебе не надо и этого тоже. Будешь ходить хвостом, шапка на затылке и шарф кое-как и страдать в толпе. Поэтому я тебя с собою не зову. Дай мне немного поколдовать в универсаме, а то праздник не в праздник.
Натянула брюки, свитер, пальтишко невесомой рыхлой ткани, подкрасила губы бледной розой, подхватила большую сумку, а в ней еще две и была такова. И оставила Михаила Александровича маяться одного. Он и маялся: ходил от окна к креслу и обратно. А потом уселся, подбив ближе к боку замученную плюшевую подушку, и положил на колени большой бестолковый альбом бурого бархата с фотографиями. А бестолковый, потому что фотографии в нем, какие-то в гнездах, какие-то просто так, жили как попало, смешав годы, лица и события. И все недосуг, все недосуг было разобраться и обиходить бурый альбом.
Вот семилетние Олег и Вадик — первоклашки в серых костюмчиках, с сентябрьскими георгиновыми букетами, важные и волнуются, морщат нежные лобики. Вадик темноволосый и темноглазый, а у Олега волосы совсем еще по-детски светлые, а глаза, помнится, тогда были еще голубые, Пашины, и стали темнеть, уходя в глубокую торфяную зелень, после той жуткой истории, связанной с рождением Франика. Франик, крошка Франик! Живая боль, открытая рана. Натворил он дел. Михаил Александрович однажды, разгневавшись на Аврорины слезы, сложил все его портреты в большой конверт, запечатал и запрятал поглубже на антресолях, не велев доставать, чтобы не бередить память. Все да не все. Он и понятия не имел, что снимок Франика, поросенка неблагодарного, хранит Светлана, недолго бывшая его женою, и Аврора Францевна иногда забирается в ее, Светланину, личную коробку с фотографиями и навещает потерявшегося сына и разговаривает с ним.
А это военные. Миша Лунин — молоденький лейтенант, лучший друг Генка Вампилов, почти одногодок, сорвавшийся на фронт из-под крыла папы-профессора, батальонный старшина Федор Туреев; а вот он помер пять лет назад, и Михаил Александрович ездил его хоронить в псковскую деревню. И свиделся с его женой Настей, которая сама до сих пор статью не хуже батальонного старшины и не обижена голосом, трубным и раскатистым…А вот Антонина, Тонька Большой Понтон, любвеобильная Тонька, его первая женщина, опустила стекло и смотрит из окна своего грузовика. Фотографию эту Миша Лунин выклянчил у Генки. Тоня погибла, подорвалась, когда перевозила снаряды в своем «Студебеккере». Тоня погибла и…
Михаил Александрович вдруг ужаснулся: все его женщины — и Антонина, и Таня-медсестра в госпитале; и невинная голодная берлинская немочка Густька; и боль его Алисия, бескорыстная блокадная девчонка; и непутевая, ничего не понимающая в людях Лидочка; и Паша, мать Олега, пресветлый родник, замутненный особой, непонятной, измятой, изнывающей совестью, — все его женщины страстотерпицы. Все они тяжело страдали и гибли, будто на него, Михаила Лунина, была положена печать. Гибли и тяжко страдали все и уходили, таяли, терялись в памяти. И только Аврора осталась с ним в горе и в радости. Печать.
И он знал, что за печать. Знал, но вытащил это знание на белый свет только сейчас. Это печать той давней клятвы верности, что дали друг другу его мать Мария Всеволодовна Колобова-Лунина и ее возлюбленный, отец его Аврорушки, Франц Оттович Михельсон. Их любовь, Марии и Франца, не состоялась, не дала плодов, а клятва жила, и ее осуществили дети, он, Михаил, и она, Аврора. И ведь надо же: ее первый муж, Делеор Мусорский, отец Вадика, тоже погиб.
Вот он, Делеор, — яркий брюнет с высоким блестящим коком, в сценическом фраке, поводит рукою, исполняет арию, стоя у рояля. Делеор — мечта всех послевоенных ленинградских меломанок, душка-тенор и изрядный козел. Вот ведь как. Глаза у Михаила Александровича слипались, так он переволновался, многое поняв о своей судьбе в этот предновогодний вечер.
Кот, валявшийся под креслом, протянул лапу и тронул кроличий тапок Михаила Александровича. Это означало, что Аврора Францевна вот-вот явится с полными сумками. И действительно, не успел Михаил Александрович толком открыть глаза, как засвербел ключ в замочной скважине, и из прихожей донесся голос Авроры Францевны, ставший немного хрипловатым с годами:
— Снеговик пришел! Миша, ты знаешь, меня совсем замело! Настоящий предновогодний вечер, и я не удивлюсь, если заявится Дед Мороз с мешком подарков. Миша, ты спишь?! Миша, возьми-ка, будь добр, у меня авоськи, а я пальто отрясу на лестнице.
— Что за подозрения, Аврорушка? — появился в прихожей Михаил Александрович. — Как я могу спать? А ты запропала. А накупила-то!.. И куда столько? — Он понес пакеты в кухню, и оттуда послышалось его ворчание: — Мандарины, торт, копчености, сыр один, сыр другой, рыбка… Ну и ну! Маринады… Вот Яша тогда обещал, а не принес, мальчишка!..Ну, знаешь! А шампанское-то зачем французское? «Советского» полусладкого, конечно же, не было? Барство какое… Подагру наживать. Знаешь что такое подагра, Аврорушка?
— Понаслышке, Миша, — появилась в кухне свеженькая с метели Аврора Францевна. — А подагру ты, скорее, с «Советского» наживешь. А что такого? Почему нельзя французского раз в жизни? Все, конечно, дорого, но… Вдруг кто к нам да заглянет, а, Миша?
— Кто к нам может заглянуть, по-твоему? — устало сгорбился Михаил Александрович.
— Мало ли. Вадик. Яша, Аня, если вдруг не пойдут в компанию. Светочка со своим олигархом. Я бы познакомилась с ним, давно пора, по-моему, хотя и робею. Или… Не знаю. Одним словом, принимать людей надо соответственно… Соответственно празднику и духу дома. И не ворчи, пожалуйста, ворчун. Снова небось сны смотрел, перебирал фотографии.
— Фотографии смотрел, да. И не ворчу я вовсе. А только кому мы с тобою нужны, Аврорушка? Почтовый ящик-то пуст? Пуст. Одни в нем никчемные бумажки, что сейчас принято разносить. Никто даже открыточки не прислал.
Михаил Александрович горевал и поджимал губы, раскладывая продукты в холодильнике. И не знал он, что праздник, волшебный, настоящий праздник, уже рождается в упругом смерчике метели. Что уже свалился под ветром с уличной елки снежный новогодний комочек и покатился, ведомый смерчиком, набирая массу и скорость. Покатился, полон колоссальной, скрытой до поры центростремительной силы, покатился, сметая препятствия, умыкая и канителя людей. И люди, кувыркаясь поневоле в его снежных недрах, сталкивались упрямыми лбами, узнавали друг друга под маскарадными масками, удивлялись, радовались и не расставались более надолго. И на всех должно было хватить жизни и ее драгоценных подарков.