Послал Господь (или, скорее, их Инфернальное сиятельство, которое мои молитвы перехватило) полуинтеллигентного алкаша с ноутбуком не первой свежести. Покраденным, без сомнения. И жаждет ушлый алкаш мне это сокровище толкнуть за двести баксов. Сокровище исправное, но… Откуда у меня двести баксов? Сокровище-то исправное, но операционная система там на финском. Вот я и говорю алкашу, тыча пальцем в междумордие: ты, кореш, ваще, врубаешься, что там понаписано? Ни члена, честно отвечает кореш. Вот и я ни члена, говорю. Так, может, тебе, кореш, на поправку и двухсот деревянных за глаза и за уши? Потому как нестандарт. Давай, говорит кореш, двести деревянных за нестандарт, и растворяется в эфире. А я сажусь и осваиваю новую игрушку на свою бедовую головушку. Туда-сюда, тыр-пыр, «крысу» прицепил, какая нашлась, кликаю, ковыряюсь. Долго ковыряюсь и даже со словарем. Осваиваю всякие там, как сейчас помню, merkkikieli[1]. Прикинь, какой папа Пицца неленивый! Ну и наковырял.
Ключ от квартиры, где деньги лежат. Коды доступа в один небедный финский банчок. Ох-ох! Ты постигаешь, сын мой, что дальше было?
— А то, — кивнул Никита. — Не бином Ньютона. Нажравшийся финн из «Европы» или из «Прибалтийской», у которого твой предприимчивый полуинтеллигентный алкаш попятил склерозник, оказался не иначе как управляющим банком. И в один прекрасный день дядя управляющий по трезвости обнаружил, что денежки со счетов — тютю — испарились…
— Вестимо обнаружил, — недовольно подтвердил Пи-Эф. — Нет бы ему не обнаруживать, так обнаружил, ублюдок алкоголезависимый. Я, сын мой, хотел сначала безобидно этак пошалить, перевести денежки на счет общества борьбы с алкоголизмом, если таковое имеется на свете. Но, пребывая в состоянии азарта и вдохновения (а это, согласись, аффектное состояние, когда башню сносит напрочь), я, как ты понимаешь, невзначай перевел денежки себе, грешному, в карман. А позднее, по здравому размышлению, подумал: и чего это меня одолела забота об алкоголиках? С чего это я буду на них свои денежки тратить, пусть они и социально близкие нам, вольным хакерам, по признаку общественной маргинальности? И с чего это я должен возлюбить ближнего, как самого себя, если я еще себя не возлюбил и не зауважал толком, не обласкал и не побаловал? Вот я и решил сначала возлюбить себя, а потом уже искать того, кто годится мне в ближние.
— И возлюбил?
— О-о! Страстно. Но не в первый же день, а на второй. А в первый день меня понос пробрал — медвежья болезнь одолела, до того стремно было идти снимать денежки со счета. Коленки трясутся, в глазах какие-то таблицы из Excels, пот градом и несет каждые четверть часа. Ну холера, не иначе! Заглотал я горсть таблеток, чтоб в животе не бурчало, прикид одолжил у соседа и отправился заводить знакомство с их финансовыми превосходительствами. Я думал, уделаюсь, пока денежки получал, подписи ставил. А потом — две недели райского наслаждения. Киски-мисски, пупочные бриллиантики для кисок, самые крутые кабаки, афинские ночи, полеты на Венеру… Я и «мерс» прикупил и раскатывал этаким болваном эйфоризирующим.
— А потом?..
— А потом я отправился на этом самом «мерсе» за очередной порцией доходов моих неправедных, потому как первая порция как-то сразу и рассосалась. И взяли меня за рога, как барана. Нехорошо со мною обошлись, аспиды. Нос человеку расквасили, зуба лишили, ребра помяли, заковали в кандалы и… В общем, ближних я возлюбить так и не успел. Зато через годик-другой стал зол, учен, мудер и хитер аки змий. И дела у меня теперь серьезные, солидные и немалые. А ты, сын мой, зрю, постишься, плоть умерщвляешь? Сия аскеза как — добровольная или вынужденная? Зная тебя, сыне, склоняюсь к мнению, что вынужденная. И что же нудит?
— Кредиторы, Пи-Эф, — ответил Никита.
— Неужто? Серьезные люди? — проявил заинтересованность Пицца-Фейс.
— Ох, — поморщился Никита.
— Исчерпывающая характеристика, — кивнул Пицца-Фейс. — А как зовутся кредиторы?
— «Трафик Альянс Икс» зовутся. Кровососы.
— И чем ты их обидел?
— Задолжал, — доходчиво объяснил Никита.
— И как тебя угораздило? — терпеливо расспрашивал Пи-Эф.
— Ну, слепил я было фирмочку, — разглядывая кофейную гущу, растекшуюся знаком доллара, неохотно поведал Никита, — а она возьми и увянь, не расцветши. Короче, загнулась, в ящик сыграла, а ссуду нечем отдавать. Сначала решили меня урыть, а потом рассудили, что это не по-хозяйски — закапывать хороших профессионалов, и теперь я у них при деле — отрабатываю долги, то есть жалованья не получаю, а только расписываюсь в получении. И выкупиться из рабства, по моим расчетам, смогу лет этак через восемьдесят. А на пропитание зарабатываю в свободное от работы время привычным образом, сам понимаешь, каким. Впрочем, график у меня гибкий, не прижимают особо.
— Не прижимают, значит. Какие люди добрые! — восхитился Пицца-Фейс. — А знаешь ли ты, чудо-юдо рыба Кит, что ведом мне твой «Трафик Альянс» и Спиридошке Караденису (он же хозяин шарашки?) я имел честь быть представлен. Мелочь пузатая, только пыжится, грека из себя строит, потомка легендарных контрабандистов. Какой он грек?! Что я, греков не знаю? Я сам грек. А он турок, даже блефовать толком не умеет. Пыжится, передергивает — опять-таки неумело — и права качает. Не умеешь играть, не садись, накажут. Шулер недоделанный. Шпана.
— В смысле? — не понял Никита.
— В смысле — вполне могу с ним разобраться, — махнул ручкой Пицца-Фейс. — Ты ему должен, он мне должен. А мне для работы пригодятся надежные люди, чтобы можно было доверять и не проверять. Ты как, не против? Дело денежное.
— В смысле? — в десятый раз повторил Никита, отупевший с голодухи, и вздрогнул, потому что неожиданно и неуместно в кафетерии призывно заржал жеребец-производитель.
— О, господи, — вздохнул Пицца-Фейс, вытащил из кармана мобильник, воспроизводящий страстное конское ржание, и призвал Никиту к молчанию, выставив вперед мизинчик. — Ну?! — грозным тенором сказал он в трубку и понес, и понес нечто Никите малопонятное: — Ты мне, Паваротти, не пой колыбельную, в болвана не играй мне. Агальцы в хабар запустишь, покромсаю. По бакланке пойдешь позориться с зелеными придурками, я могу, ты знаешь. Вот и не базарь, как необкатанный. И тараканить мне не вздумай, как раз на вилы сядешь. Через две недели, я сказал. Или ищи другого купчару — безмозглого и доброго.
— О, господи, — с мукой в голосе произнес Пицца-Фейс, захлопнув крышку мобильника и обращаясь к Никите, — ну непонятливый ты, Кит, какой! Я разбираюсь с твоим сатрапом Караденисом, а ты работаешь на меня. И не бесплатно работаешь, подчеркиваю, а за добрую зелень. Хоп?
— Хоп, — согласился Никита. А что еще оставалось делать?
— Тогда давай к шести подгребай к «Лимузину». Знаешь где? Вот и славно. Там и поговорим о делах наших суетных, о формах бытия и о девиантности сознания в пределах этих форм. Засим позволь откланяться.
Пицца допил коньячок, с мерзким скрежетом проехался в полукреслице от столика назад, поднялся, неосознанным, должно быть, жестом поправил штаны на животике, дурашливо расшаркался, сделал ручкой и уплыл, оставив озадаченного Никиту в одиночестве.
Было от чего озадачиться. С одной стороны, Пицца — старый кореш, всего несколькими годами старше, с которым пуд хлеб-соли съеден и выпита цистерна пива, не меньше, а с другой — этот разговор по телефону, слишком специфический, чтобы не настораживать. «И куда я лезу опять? — размышлял Никита — В какое поганое болото?» И он задумался чуть не до сновидений. Но скоро встрепенулся: времени, чтобы сидеть и размазывать ситуацию, не оставалось, несмотря на то что впереди была еще долгая-долгая пятница, бесконечная и нищая, как дождь, последняя пятница сентября две тысячи пятого года.
Глава 2
— Я — сова-а, — пела Инна. — Я не стану ручно-о-ой. — И маленькая испанская гитарка у нее на колене, вся в трещинках и царапинах и с чьими-то полустертыми автографами на темно-лаковой деке, хрипловато резонировала, но она еще не утратила былой звучности, как и голос хозяйки. — Я не стану ручно-о-ой. Я — охотник лесно-о-ой. Я — сова-а-а. — И струны льнули к огрубевшим пальцам с неухоженными ногтями и благодарно заходились в переборе, слегка фальшивом от избытка чувств, и перламутровые кружочки, инкрустированные в черный гриф, светились ласковыми маячками.
— Нет, это не дело, — сказала Инна сама себе, хотя собеседница у нее имелась — Ассоль, а если по-настоящему — Аська Солодова, что жила двумя этажами выше и спустилась со своих высот, чтобы не пить в одиночестве. А иначе какой праздник? Никакого, только лечение горькое и бесполезное.
— Инесса, давай лучше «Пролетарочку», — жалобно востребовала Аська и наплескала себе еще «Скобаря» (уже из второй поллитровочки) половину в рюмку, половину (грех сказать) на стол, потому что была тепленькая-тепленькая. — «Пролетарочка» чувствительная, все как в жизни, хоть сериал по ней снимай, а «Сова» твоя страшная и вообще не поймешь что такое, а не песня. Ворожба какая-то черным-черная.
И Аська запела, если можно назвать пением протяжные звуки, воспроизводимые всю жизнь пьяной женщиной. Начала Аська не совсем с начала, потому что начало, оказывается, без следа растворилось в водочке, и не выпаривать же было его, начало это самое, как соль морскую:
— Не дело это, — повторила Инна, будто не слышала Аськиного пения, и подкрутила слоновой кости колки, все в благородных трещинках и темных щербинках. Прошлась по грифу, пощипала струны, проверяя настрой, допила из своей рюмки и, совсем наплевав на Аську, продолжила про сову. — Я — сова-а. Я — сова, — повторила Инна и на один задумчивый момент, чтобы ушли в небытие все звуки в округе, чтобы Вселенная остановила на мгновение свою круговерть, прикрыла ладонью струны, а потом, когда перестала слышать, как нестройно голосит бренный мир за окном и внутри дома, запела:
— Инесса, не трави душу. «Пролетарочку»! — умоляла Ассоль, которая терпеть не могла такого Инниного настроения: все начиналось с «Совы», а заканчивалось тем, что Аську надолго выставляли и на порог не пускали, и не с кем было душевно посидеть. Но, похоже, на Инессу накатило всерьез, потому что Аськи она не видела и не слышала, а сидела сосредоточенная, словно собралась прыгать через горящее кольцо, и мрачная, как ведьма из дремучего леса, и упрямо превращалась в сову. Вот и глаза округлились и пожелтели, и переносица отвердела, и волосы — не волосы, а пестрые перья — упали на лицо и на подтянувшиеся вверх плечи и скрыли шею, и гитара не гитара, а истерзанная добыча в сильных лапах с дикими когтями.
Аська завыла от страха, уткнувши отечную физиономию в ладони, и размазала косметику, которой упорно и даже фанатично пользовалась, потому что женщина ведь. И ведь не всем от природы дана красотища, которую не побьешь даже водкой. Инка, Инка (про себя Аська называла Инессу Инкой, чего вслух ей делать не разрешалось), ей бы в киноактрисы с такой-то статью и гонором, в какие-нибудь графини, в королевы испанские, а не в санитарки больницы «Скорой помощи»! Или, к примеру, не в гардеробщицы и по совместительству уборщицы при стыдно сказать каком диспансере, при котором Ассоль, как ни брезгует, состоит вот уже три года, потому что больше никуда не берут с такой-то полубеззубой и синюшной мордой. Ой-ей, мама родна-а-ая!.. Ой, страшненько жи-и-ить!
— Так удавись, сердешная, — послышался насмешливый и брезгливый голос за спиной. — Удавись и не живи. Или я сам тебя удавлю, ей-богу, пакость ты такая! Сколько раз говорено было, чтоб ты не шлялась к матери? Брысь пошла!!!
— Мамочки! — подхватилась Ассоль. — Как же я не слышала-то?.. Двери-то?.. Как же можно так человека пугать? Заикой сделаешься в одночасье или инфарктницей. И подкрался, и сразу грозить… Не дело, Никитка, так поступать с больной женщиной. Инесса, ты хоть скажи сынуле-то.
— Я — сова-а-а… — хрипло пропела Инна, и Ассоль, осознав, что не будет ей ни помощи, ни защиты, подхватилась и неровно — шаг вперед, два назад, три налево, шаг направо, как по мертвой зыби морской, — побрела к выходу и назло сегодняшней невезухе завела «Пролетарочку»:
— «Сову» поем? — устало осведомился Никита, когда за Аськой захлопнулась дверь. Не только для Аськи Инессина «Сова» была явлением знаковым. Обычно, как давно уже понял Никита, ее исполнением знаменовалось начало тяжелой депрессии с запоем. — Мам, опять? Сколько можно? Ты что мне обещала?
— Я — сова-а-а… — пыталась защититься Инна, не надеясь, однако, что лицедейство ей поможет. Она обрадовалась, увидев сына, но была ужасно виновата перед ним и казнила себя, а потому пряталась в совиные перья. — Ники, посиди со мной. Как хорошо, что ты пришел и выставил эту… пролетарочку.
— Мам, ты дождешься, что я на все плюну и отцу позвоню, и он тебя… в больницу отправит. А может, так и сделаем, а? Полечимся, наконец? С чего ты вдруг опять «Сову» поешь?
— Пою вот. Потому что настал тяжелый жизненный период. А отцу что звонить? У него свои заботушки-зазнобушки. А на меня он давно махнул рукой, давно-давно. Когда узнал, что я его фамилию поменяла на свою девичью и тебе тоже поменяла, отобрала тебя у него. Я думала, так будет лучше, жизнь сначала начнется. Но не вышло. Не вышло. Все поделилось как-то так: на треть — пустоты, на треть — дешевого вина, на треть — ты маленький. Ты рос, крылышки отращивал, и тебя у меня становилось все меньше и меньше. И все больше и больше вина и пустоты… И не грозись, Ники, не будешь ты отцу звонить, не будешь. Ты еще маленький, Ники, ты еще не умеешь прощать родителям и понимать вещи. К тому же у нас с Олегом все было не так, совсем не так, как ты втемяшил себе в голову. Все было красиво, и волшебно, и горестно, и светло, а потом уже сделалось уродливо и пошло, как в газете. И было обидно, и я винила его. Я — сова-а-а… — И струны дрогнули и заплакали раньше, чем сама музыкантша.
— Мам, — позвал Никита, но Инна не слышала или не слушала, вытирая слезы, — ну хватит уже тебе. Что стряслось-то? Воспоминания? С работы выгнали? Приболела? Вожжа под хвост попала?
— Настал тяжелый жизненный период, — монотонно повторила Инна и сжалась вся испуганной совой, потому что поняла, что неизбежное случится сейчас, а она-то надеялась, что намного позже. Намного позже, потому что не ждала сегодня Никиту и не успела еще оправдать себя: кровь еще недостаточно была разбавлена «огненной водой», для того чтобы стало возможным такое оправдание.
— Так. Видишь ли, мне некогда сейчас. Я зашел кое-что забрать по-быстрому. Я дела сделаю и завтра забегу к тебе поговорить. Мы все обсудим, а сейчас… Мне только комп…
Но от старого Никитиного компьютера остался только пыльный след на старом столике. И вся эта пирушка, стало быть, в обществе задрыги Аськи организована на средства от продажи его старого доброго «железа». Слов не было и зла не хватало. И обида поднялась атомным грибом, испепеляя жалость к матери.
— Настал тяжелый… — снова начала было Инна под абсолютно пустым, словно зашторенным взглядом сына, но поперхнулась на полуслове и зарыдала, не вытирая соленых потоков, когда за Никитой захлопнулась входная дверь и пыльные вьюны всполошенно полетели из своих убежищ.
* * *Гривенник летал вверх-вниз, как цирковой попрыгунчик, делал сальто в пять-шесть оборотов и снова и снова ложился на ладонь «решкой» назло Никите, который загадал на «орла». Он уже забыл, на что и загадал-то, и просто сидел на недоломанной лавочке, отдыхая, потому что с утра натоптался-набегался, и ноги от топоты гудели до колена. На последний чудом сохранившийся жетон он добрался от «Чкаловской», поблизости от которой находился «Трафик Альянс Икс», каторга его ненаглядная, до Купчино и, как оказалось, впустую. Последняя надежда добыть блок питания, чтобы заменить сгоревший, рухнула, спасибо матушке с ее сложной душевной турбулентностью, цикличной, как и все у женщин, а потому и неизбежной, как смена фаз любого коловращения. Последняя надежда, потому что с ненаглядной каторги Никиту выставили пинком под зад и даже на порог не пустили.
Не пустили, надо полагать, благодаря оперативности Пиццы-Фей-са. «Вы не числитесь в списках сотрудников», — заявил ему знакомый охранник, состроив морду кирпичом. «Виталик, — не понял Никита, — у тебя память отшибло? Не узнаешь меня, родимый? Если у тебя память отшибло, так вот эта штучка называется „пропуск“, и у меня его еще никто не отбирал. Я настолько изменился со вчерашнего дня? Шерстью оброс так, что не похож стал на свою фотографию?» «Дайте, пожалуйста, пропуск», — велел Виталик, забрал его и назад не отдал. Зато, выполнив, как видно, боевое задание, стал больше походить на человека, нежели на кирпич, и сказал, указав подбородком на телефон: «Кит, ты сам с начальством разбирайся. Я-то что? Я тут вместо турникета. Велено не пущать, я и не пущаю».