День Ангела - Дмитрий Вересов 7 стр.


— …и ты прикинь, Энни, — трепался Войд, — как мой теперь уже бывший шефчик Крон поименовал в отместку наш журнал, когда его кривой шаблон завернули. Ну, такой… специально кривой. Там вместо маркеров, стрелочек-кружочков, в списках выскакивали прикольные рисуночки, отдаленно, но вполне узнаваемо напоминающие кое-какие части человеческого тела, те, которые на заборах принято рисовать, а также обезьяньи и свиные морды. Нет, представляешь, идет серьезная рекламная статья, круто проплаченная, скажем, о сверхъестественных достоинствах какой-нибудь марки автомобиля, и они перечисляются списком, достоинства эти. И каждый пунктик списка достоинств обозначается не номером-стрелочкой-кружочком, а графическим значком, например, кружочком, разделенным вертикальной чертой. Короче, читаем: раз задница, два задница, три… А реклама косметики, скажем, идет со свиными образинами: большой кружочек, внутри — маленький и две точки в маленьком. Или, к примеру, перечисляются невинные пристрастия какой-нибудь сериальной звездюльки. Ну, это вообще сказать неприлично, чем они маркируются. Фаллическими символами, я бы сказал, чтобы остаться в цензурных рамках. О-о! Блеск! Крончик супер! Так вот, Крончика главный прилюдно ошельмовал, шаблон завернули, но Крон пошустрил в отместку, и продукт, наш журнальчик то есть, пошел в типографию с потрясным названием на обложке: «В партер блюю». О как! «Партер Блю» — «В партер блюю». Ха! Номер уже на выходе поймали, а иначе так бы и отправили по ларькам. По мне, бараны, что завернули. Такую штуку раскупили бы за час или даже быстрее. А Крончика распяли и похоронили, но он, как ценный специалист, теперь воскрес у конкурентов в «Ложе бенуар». И в случае чего, если его обидят, Крончика, я убежден, что появится шикарный глянцевый журнальчик типа «Рожа Бенуа» и дойдет-таки до прилавков, потому что теперь понятно, на каком этапе можно погореть. А нейтрализовать контроль нечего делать, оказывается.

Аня посмеивалась, слушая дурацкие истории Войда, а он шел спиной вперед в своем понтовом пальтугане и размахивал зонтом. Аня, загипнотизированная сложными кренделями, которые Войд выписывал зонтиком, не сразу заметила, что тот оказался в опасной близости от одной из канав, ничем, конечно же, не огороженной. А когда заметила, было поздно: длиннорылый, как ехидна, Войдов ботинок на гладкой бальной подошве заскользил, развернулся и поехал боком, набирая скорость, прямо к крутому обрыву. Лучшим выходом было бы упасть на месте, прямо на коварный осклизлый бережок, и вцепиться пальцами, но, во-первых, неприятно это, а во-вторых, разве тут что сообразишь, когда несет тебя неведомая сила? И Войд сверзился в немелкий ров, почти до краев залитый мутной водицей, и сел верхом на пролегающую по дну трубу, произведя нешуточное волнение в стоячей воде, перебил падением своим неторопливые и меланхоличные ритмы формирования маленького городского болотца, насмерть перепугав обосновавшуюся там микроскопическую фауну.

— Войдик, — запричитала Аня, подбираясь к канаве по дощатым обломкам и кирпичикам, — Войдик, ты живой?

— Не утоп, — мрачно отозвался Войд. — Зонт сломал. А больше вроде бы ничего. Гадость какая.

— Ты встать можешь? — беспокоилась Аня.

— Ммм… Могу, скорее всего. Зачем вот только? Лучше бы мне здесь оставаться, такому красивому. Я во-дя-ной, я водяно-о-ой… — мрачно и фальшиво, на панковский манер пропел Войд, и чувствовалось, что без всякой самоиронии пропел, страдая всерьез и не по-детски. — И все мои подружки — пиявки и лягушки. Ну и вонища. Какая гадость! — пришлепнул Войд ладонью по воде. Он, похоже, чуть не плакал. — Жить нельзя. Утоплюсь.

— Войдик, вылезай, не надо топиться в вонище, — уговаривала Аня вконец расстроенного Войда, — нам идти совсем недалеко осталось. Вылезай, чиститься пойдем. Вылезай, простудишься.

— Ладно, — молвил Войд, и голова его показалась над бережком. Грязная и растрепанная, как в былые времена, когда он еще и не мечтал и во сне не видел, что переродится в Ромчика Суперейко.

С бедняги Войда текло и капало — грязное, липкое и неблаговонное, но Аня бессовестно хохотала, безуспешно пытаясь обтереть его носовым платочком и лишь размазывая жидкую грязюку по его щекам. Платок промок моментально, и грязюка, лишь слегка изменившая русло в результате Аниных хаотических манипуляций, по-прежнему текла с макушки по волосам за воротник.

— Ничего смешного не вижу, — обижался Войд. — Не хочешь ли сама в канаву, Энни? Могу устроить.

— Ой, Войдик, я не смеюсь, я… я радуюсь, — заливалась Аня.

— Да-а?! — еще больше оскорбился Войд. — А тебя не учили, что радоваться чужому горю…

— Ой, Войдик, я радуюсь, что узнала тебя, наконец. Ты же такой был в этом своем пальто! Такой был! Неузнаваемый. Выброси ты его в канаву, все равно испорчено безвозвратно.

— Полторы тысячи баксов в канаву?! Энн, ты спятила?! Или ты нарочно это устроила? — продолжал возмущаться Войд. — Помнится, я шел спиной тебя развлекаючи, а ты должна была увидеть эту ямину идиотскую.

— Войдик, выброси, — умоляла Аня, — сними! Ничего я не видела! Ты очень смешно рассказывал, я заслушалась.

Войд потряс набравшими грязной воды полами пальто и, не окончательно все же убежденный в том, что с Аниной стороны не имел места коварный замысел, решился расстаться со своим ненаглядным пальтуганом:

— А и черт с ним. Только под ногами путалось.

Пальтуган отправился в канаву и с удивительной готовностью утонул, лег на дно гигантской камбалой, словно и не сожалел об утрате хозяина, и Аня уже через пять минут торопливо открывала дверь квартиры. Открывала с тайной надеждой на то, что вернулся Никита, что принес необходимую деталь для компьютера и что у них все снова хорошо и мечтательно. Что они вместе отстирают и высушат Войда, а потом отправят его восвояси и останутся вдвоем, примиренные, и…

И ничего подобного: Никита не возвращался, не забегал, не заскакивал и, судя по особому горьковатому холодку в квартире, даже не звонил. Таким образом, неожиданное Войдово приключение обсудить было не с кем. Поэтому Войду велено было быстро раздеваться прямо у порога, чтобы грязь не разносить, а потом лезть в ванну и отмываться, а потом сидеть тихо у телевизора, во что-нибудь завернувшись, пока Аня стирает перепачканное барахло. Ручками стирает, не в машине, о которой по причине очередной экспансии нищеты и не мечталось в настоящий момент, ручками — по локоть в пахучей едкой пене, как заправская прачка из незапамятных времен, ставших романтическими и легендарными по причине исторической удаленности.

Но, вот беда какая, Ане не хватило то ли опыта прачки, то ли не проросшей еще путем в юной душе женской заботливости, что приходит с годами на смену самоуверенному девичьему небрежению. Поэтому свитер у нее в горячей воде полинял черно-коричневым, словно выпустила гадкие чернила одуревшая от ядовитости стирального порошка каракатица, к тому же свитер съежился и размером подошел бы разве что десятилетнему Ромочке Суперейко. Штаны в изысканный, по парижскому мнению, гусиный узорчик потеряли всякую форму и, возможно, сгодились бы еще для нехитрых земледельческих работ или в подарок огородному страшиле. А светлая рубашка, неосмотрительно замоченная Аней в общей куче, от каракатициной сепии пошла полосами и пятнами, словно заразилась.

Аня виновато покосилась в сторону двери, ведущей в комнату, откуда доносились телевизионные визги восторга и стоны разочарования, характерные для шоу с призами, — кто-то получал призы, а кто-то шиш с маслом. Войд, похоже, упивался зрелищем, он разрыл постель и в восторге подпрыгивал внутри кулька, устроенного из одеяла. Сухо ему было и тепло, не то что в канаве, и приятно забирало от подловатой телевизионной интриги, от грубо выполненных декораций кислотных колеров и неуклюжих, упакованных в яркий и бесформенный трикотаж, бюстов участниц дамской телеигры, от нелепости их мимики и безвкусия крашеных причесок. Камера показывала несчастных дам в самых неприглядных ракурсах, крупные планы вызывали нездоровый интерес сексопатологического плана и дилетантское желание поставить диагноз. И прямо на экран, изнутри, вместе с мириадами бешеных электронов осыпался липкими комочками дешевый грим, а сквозь экранное стекло просачивались резкие запахи популярных парфюмов, призванных нейтрализовать душок потливой алчности.

Аня давилась слезами, глядя на взъерошенный полотенцем глупый и азартный затылок Войда. Ревой она никогда не была, но вот только в последнее время… Только в последнее время, когда водоворот, в котором они с Никитой родились друг для друга, разделился вдруг надвое, слезы стали литься часто-часто, как будто у Ани над переносицей, где-то в лобных пазухах завелась накапливающая влагу губка, условно рефлектирующая губка, необыкновенно чувствительная, прямо-таки недотрога, которая спазматически сжималась чуть что, и из этой губки во всю текло соленое и едкое, ледяное от обиды, будь она, обида эта, действительной или будь она придуманной.

Аня давилась слезами, глядя на взъерошенный полотенцем глупый и азартный затылок Войда. Ревой она никогда не была, но вот только в последнее время… Только в последнее время, когда водоворот, в котором они с Никитой родились друг для друга, разделился вдруг надвое, слезы стали литься часто-часто, как будто у Ани над переносицей, где-то в лобных пазухах завелась накапливающая влагу губка, условно рефлектирующая губка, необыкновенно чувствительная, прямо-таки недотрога, которая спазматически сжималась чуть что, и из этой губки во всю текло соленое и едкое, ледяное от обиды, будь она, обида эта, действительной или будь она придуманной.

Она привычно слизывала соленые ручейки, тихонько, чтобы не услышал Войд, шмыгала носом и умирала от жалости к себе, потому что, вдобавок ко всем своим горестям, оказалась виновата перед Вой-дом, испортив его одежду. Капризные и нестойкие розы, принесенные им, уже немного поникли и слегка проржавели по изломам и кромкам бледных лепестков. И роз тоже было жалко, и жалко заблудившегося где-то под дождем Никиту, потому что не он подарил цветы и не удостоится ее благодарности. Аня, не удержавшись, громко всхлипнула и побрела под бочок к Войду, поскольку рыдать, коль такой стих нашел, на дружеском плече (пусть даже и Войдовом цыплячьем), безусловно, сладостнее, и это совсем другое дело, чем втихаря горько давиться в полотенце, зная, что никто тебя не пожалеет.

— Энни? — несказанно удивился Войд. — Я тебя чем-то обидел, несравненная? — спросил он, выбираясь из своего кулька. — Что ты ревешь, а?

— Ох, Войди-ик, — рыдала Аня, уткнувшись мокрым носом ему в шею, — ох, ты понимаешь, это, наверное, все-е-е! Он не вернется… Или сегодня не вернется, или очень скоро уйдет совсем и растает, как сахарок, растворится в этом проклятущем похоронном дожде… Все к то-му-у-у! Все к тому: и я дура, и денег нет, и холодно, и дождь, и комп полетел, и свитер твой полинял… А к маме я не могу, у нее с кем-то там, с каким-то там Ричардом Львиное Сердце, красивый роман, просто произведение искусства, шедевр, а не роман, в кои-то веки личная жизнь — золотые небеса, синие-синие звезды и любовь… проливная, Ниагарским водопадом, радугой в четырнадцать цветов… Нельзя мешать, и вообще у нее вся жизнь впереди, а у меня… бездонная пропасть под ногами. Шагнуть, что ли? Все равно я все не так делаю. Ох, ох, Войдик!

— Ну-ну, иди ко мне, Энни, — приобнял ее довольный нечаянной близостью Войд, — я буду тебе родной матерью, детка. Не плачь. Не плачь. Давай-ка вытрем слезки, вот так. Я тебя обогрею, крошка Энни, иди ко мне под одеялко. И незачем так плакать, все перемелется, вот увидишь. Все пройдет, и деньги сами по себе появятся, и комп воскреснет, и дождик кончится. Это сегодня день такой — сплошная сырость, везде сырость, все промокли, как собаки… Иди сушиться и не плачь.

Но Аня рыдала всласть, прижавшись под одеялом к теплому голому Войду, а он обнимал ее без особой робости и с трепетным интересом, он, словно глянцевые страницы от-кутюрного альбома, перебирал Анины волосы на затылке, шептал неразборчиво в ухо, касаясь губами, и не утешал уже, а возбужденно уговаривал и потихоньку, но настойчиво тянул с ее плеч промокший при стирке халатик.

Аня заподозрила неладное, лишь когда почувствовала совсем не братский поцелуй на своем обнаженном плече, нетерпеливо перебирающую руку на бедре и услышала, как громко и прерывисто сопит Войд. Она отпрянула, словно проснулась, и, запахивая халатик, вынырнула из слез.

— Ну вот, — смущенно прохрипел взбудораженный объятиями Войд и заелозил глазами по занудным ромбикам на обоях, — ну вот, ты не рыдаешь, по крайней мере. А сигаретки не завалялось в твоем хозяйстве? Мои-то утопли в канаве.

Аня кивнула, не глядя на него, и принесла из кухни неряшливо, по всей видимости, одной рукой вскрытую Никитой пачку «Петра I», в которой оставалось еще три-четыре сигареты.

— Перекур, — уныло объявил Войд и снова плотненько завернулся в одеяло. — Энни, я правильно понимаю, что ты все мои вещички угробила? — спросил он. — Нет, я не то чтобы в обиде, я тебе все прощу, хотя, конечно, не совсем вовремя ты это устроила, крошка. Дело в том, видишь ли, что сегодня мы с ребятами гуляем в одном клубе: сдали совершенно убойный номер и к тому же расширяем тематику, хотим запустить литературные обзоры, поэтому главный позвал сотрудничать одного литературного критика, говорят, известного и скандальненького, что поп-дива, и его надобно накормить, напоить, ублажить, за ушами почесать так, чтобы замурлыкал… На него-то мне начхать тысячу раз, но компанию разбивать не хочется… Энни, если ты меня во что-нибудь оденешь, мы могли бы неплохо провести вечер. Не в одеяле же мне в ресторацию идти, как чукче? В общем, я тебя приглашаю. Пошли, девушка?

— Угу, — виновато и скованно кивнула Аня, пряча глаза, и полезла в шкаф, чтобы посмотреть, в которые из Никитиных вещей можно нарядить Войда, чтобы не стыдно было выпустить его на люди.

…Когда они выходили из дому, Ане показалось, что Эм-Си в своем плоском бумажном пространстве раздумчиво оттопырила нижнюю губу, а смотрит жалостно, провидица чертова.

* * *

Еще лет десять — двенадцать тому назад чуть в сторону от Невы, за громоздкими нависающими фасадами, примерно посередине той дистанции, где левый берег называется проспектом Обуховской Обороны, производил какие-то тайные и страшноватые штучки невеликий номерной заводик, известный с времен довоенных (когда и построен был) как «Ворошиловец». При заводике, еще на два квартала в глубину от Невы, существовал дом культуры, здание узкое, длинное и приземистое до уплощенности, а потому, в соответствии с внешними признаками, именовавшееся в народе «Чулком».

Заводик в свое время был акционирован, погублен и расчленен на сонм мелких контор, нищих кустарных мастерских и полулегальных, а чаще попросту самозваных, обществ с ограниченной ответственностью и с невероятными, умопомрачительными названиями. Что же касается дома культуры, то не успел в нем обвалиться протечный от нищеты потолок, как превратился он в паевую частную собственность трех-четырех заводских начальников, из коих вскорости по стечению хорошо подготовленных обстоятельств в живых остался только один — незаметный и неприглядный, но ушлый и беспринципный бывший главбух, а вовсе не лицо, ведавшее согласно должности и специальному образованию разного рода заводскими секретами, как можно было бы подумать.

Бывший заводской главбух, по жизни скромник и постник, известный в определенных кругах как Сема-Мышеед, осуществил идею преобразования «Чулка» в клуб-ресторан, нарек его, вероятно, опять-таки по причине несоразмерной вытянутости, «Лимузином» и декорировал ресторанный зал под салон то ли автомобиля, то ли самолета, то ли поезда. Однако колеры, что выбрал для отделки стен и мебели прощелыга дизайнер, оказались столь анатомически достоверными, что «Лимузин» стал более известен как «Кишка».

Сему-Мышееда, ныне владельца уже не одного и не двух клубов, дансингов и заведений общественного питания, не волновали тонкости заглазной номинации, ибо волшебным образом преобразованные чердачные помещения «Лимузина» раз и навсегда полюбились ему и сделались его резиденцией. Здесь, под низкой крышей своего отнюдь не самого шикарного заведения, Мышеед время от времени квартировал, здесь он обустроил свою контору с тайником для хранения особо важных бумаг и наличности, предназначенной для оперативных нужд, здесь он назначал деловые встречи и сюда приглашал самых дорогих гостей, предоставляя им по необходимости нечто вроде гостиничных номеров — с прелестными утешительницами, если было на то желание дорогих гостей.

Своим человеком в заведении и почти приятелем Мышееда с полгода как считался Георгий Константинович Вариади, более известный в родном городе как Пицца-Фейс. Пицца-Фейс, по случаю рекомендованный Семе третьими лицами, благодаря своим доскональным компьютерным знаниям и безусловным авантюристическим склонностям вытащил Сему из крупной неприятности, связанной с аудиторской проверкой, о которой Сему не предуведомили, хотя и должны были предуведомить, шкуры продажные. Пицца из вполне оправданной осторожности не пошел на постоянную службу к Мышееду, хотя ему и предлагалось, а предпочел остаться вольным, дружески расположенным консультантом с правом бесплатной кормежки, а также с лимитированным конспиративными приличиями правом проведения деловых встреч в приемной Мышеедова чердачного офиса. Проще говоря, Мышеед закрывал глаза на то, что Пицца в его отсутствие, бывало, пошаливал, беспардонно пользуясь приемной как своей собственной для проведения конфиденциальных встреч и переговоров.

Именно сюда, под крышу «Лимузина», Пицца-Фейс, только что вкусно отобедавший в малом зале для привилегированной публики, и привел Никиту, встретив его у главного входа заведения.

Назад Дальше