Зуб мудрости - Севела Эфраим 15 стр.


И зло смеется, щеря желтые прокуренные зубы с острыми клыками. А глаза остаются ледяными под косо нависшими веками.

С его характером ему на роду было написано рано или поздно расплеваться с советской властью и попасть в диссиденты. Еще задолго до того, как евреям нехотя стали позволять покинуть Россию, он вынашивал мысль совершить побег с корабля в каком-нибудь иностранном порту. А оттуда добраться до Израиля.

Но у него висел свинцовый груз на ногах. Жена и маленький ребенок, оставшиеся в Ленинграде заложниками. Соверши он побег, ему бы их никогда больше не видать.

Был случай, когда представилась реальная возможность сбежать. Их судно из-за густого тумана застряло в узком проливе между Данией и Швецией и стало на якорь, чтоб избежать аварии. До датского берега можно было легко добраться вплавь – метров двести, не больше. Оттуда, из невидимого в тумане Копенгагена, доносилась музыка, гудки автомобилей, и даже человеческие голоса можно было различить.

Надо было только незаметно, без плеска спуститься за борт, надев на всякий случай пробковый спасательный пояс, и беззвучно отплыть хотя бы на пятнадцать метров от корабля. Пространство в пятнадцать метров от борта советского корабля, где бы это судно ни находилось, считается территориальными водами СССР, и в этих пределах никакой иностранец не мог бы ему помочь. Его бы запросто вытащили из воды прыгнувшие за ним вдогонку молодцы, посланные парторгом, или же застрелил бы в воде тот же парторг из винтовки, которая хранилась в его каюте специально для подобного случая, который официально именуется: попытка незаконного перехода государственной границы СССР, и по советским законам карается смертью.

Но стоял густой и непроницаемый, как гороховый суп, туман, и незаметно пересечь эти проклятые пятнадцать метров не составляло труда. Дальше – территориальные воды Дании и спасительный берег.

У Б.С. на корабле был лишь один друг, с которым он не боялся быть откровенным, потому что тот тоже мечтал бежать при первом удобном случае. Это был латыш из Риги, специалист по обработке рыбы.

Когда они застряли в тумане у датского берега, латыш пришел к нему в каюту, и шепотом, хоть дверь была заперта, и кроме них двоих никого в каюте не было, предложил бежать сейчас. Латыш все предусмотрел: отнес на корму два спасательных пояса и веревку, по которой они бесшумно спустятся вдоль борта в воду.

Ничто не могло помешать побегу. Шансы на удачу были 99 из 100.

Б.С. смотрел на бледного взволнованного латыша и лихорадочно обдумывал решение.

– Выйдем на берег, обнимемся и стукнемся задом об зад – кто дальше прыгнет, – возбужденно шептал латыш. – Ты – в Израиль, я – в Америку. Будем в гости друг к другу ездить… Мы же с тобой, как родственники станем.

– Беги один, – сказал Б.С.

– А ты?

– Не могу.

– Трусишь?

– Нет. Не могу бросить в беде жену и сынишку. Я спасусь, а их оставлю? Не могу. Меня совесть загрызет.

– Я ведь тоже оставляю жену! – затормошил его латыш, – И двоих детей! И мать с отцом! И братьев! Ради свободы!

– А с ними что будет? Ты подумал?

– Они благословили мой шаг.

– Вот ты и давай, с Богом. Я прикрою тебя. Прослежу, чтоб никто не помешал.

– А ты?

– Без жены и сына ни шагу не сделаю.

Б.С. остался на корабле. И латыш тоже. Один бежать не отважился. Весь рейс он избегал встреч с Б.С., а когда натыкался, отводил глаза.

Дома, когда вернулись из рейса, латыш вступил в партию и стал быстро делать карьеру. А Б.С. закрыли визу за границу и списали с корабля. Заложил ли его латыш или это было просто совпадением, он до сих пор не знает. Латыш сейчас занимает в Риге высокий пост, а Б.С. сидит в Нью-Йорке без жены и сына.

Б.С. стал в Ленинграде одним из главных диссидентов. Советская власть терпела, терпела, да и упекла его в тюрьму. Тут начались протесты во всем мире. Тогда выпустили в Израиль его жену с сыном, а его оставили за решеткой. Жену в Израиле встретили как национальную героиню, чуть не на руках носили из почтения к ее храброму мужу.

Он отсидел два года и после очередной волны демонстраций в разных странах и битья стекол в окнах советских посольств его, наконец, отпустили.

В Израиле его ожидал сюрприз. Жена не дождалась его и вышла замуж. У сынишки был отчим, которому Б.С. сначала хотел сломать шею, но потом раздумал, чтоб не попасть из советской в израильскую тюрьму и доставить удовольствие русским антисемитам.

Уехал в пустыню Негев, стал хирургом в больнице. Работал много.

Пациентов – хоть отбавляй. Все больше те, кто на арабских минах подрывались.

А в Йом-Кипурскую войну оперировал солдат на Голанских высотах в полевом госпитале и сам был контужен сирийским снарядом.

Когда в нашем доме его как-то спросили, какие у него впечатления от этой войны, он съязвил:

– Было слишком шумно.

Потом пояснил насторожившимся слушателям:

– Столько евреев в одном месте.

Чем вызвал подозрение в антисемитизме. И тогда успокоил щепетильную еврейскую аудиторию:

– Такого количества танков на такой малой площади не было ни в одной из войн. Три тысячи танков с обеих сторон чуть ли не скребли друг друга бортами и цеплялись стволами орудий. Да еще умудрялись стрелять. А над ними носились взад и вперед тяжелые снаряды дальнобойной, артиллерии и падали как раз там, где живые люди лежали. От шума из ушей текла кровь, и до сих пор я плохо слышу. Если хорошенько не поковыряю пальцем в ухе.

И разражался громким смехом, отчего мы начинали теряться в догадках: шутит он или говорит всерьез.

С его горячим темпераментом и с еврейской привычкой во всем докапываться до истины он и в Израиле нажил себе кучу врагов, особенно среди высокого начальства, к которому Б.С. никогда не испытывал особого почтения. За его спиной местечковые обыватели стали распускать шепотки, что он – советский агент, засланный в Израиль с подрывной целью. И тогда он расплевался с исторической родиной и с одним чемоданом в руках и очень тощим кошельком приземлился в Нью-Йорке, чтоб сдать тут экзамен и с американским дипломом в кармане загребать деньги лопатой и хоть этим как-то окупить все потери, которые он понес, став еврейским диссидентом в России.

В Нью-Йорке он познакомился с моей мамой. Совершенно случайно. По телефону. Бывает же такое! Мама позвонила своей подруге, а там сидел он. И взял трубку. Мама влюбилась в его голос. Потом переехал жить к нам, что было выгодно и нам и ему: мы оплачивали счета пополам. И засел за учебники. С утра до ночи. Зажав уши руками и бормоча американские названия всяких медицинских слов.

В первый раз он экзамен провалил: не удалось взять штурмом, с ходу. Два дня пил как русский матрос, сошедший на берег. А на третий снова сидел за столом, зажав ладонями уши, и повторно зубрил с самого начала, чтоб еще раз попытать счастья на экзаменах.

В перерывах он или спал с мамой или подтрунивал над ней, порой доводя до слез. Со мной поначалу был нейтрален, почти не замечал. Как комнатную собачонку, которая не лает и не болтается под ногами. Я, вернувшись из школы, закрывалась в своей комнате и выходила, лишь когда он меня звал обедать. Поев, я вежливо благодарила, мыла посуду и снова исчезала за своей дверью.

Потом… Я и сама не заметила, как весь мир для меня сошелся на нем. Я летела из школы домой, чтоб поскорей увидеть его. Когда он сидел с гостями, следила только за ним и при этом страшно боялась, что кто-нибудь заметит.

К счастью, заметил только он сам. И стал относиться ко мне все теплей и теплей. Взгляд его становился трогательно-нежным, когда он смотрел на меня. Это был не отцовский взгляд, а мужской. Такой мужской, что я не находила себе места от незнакомого чувства, охватившего меня.

За очень короткий срок моей жизни в Америке я сменила три школы. Это уже достаточно, чтобы у такого впечатлительного ребенка, как я, мозги свихнулись набекрень. Да при том, что учиться приходится не на родном русском языке, а на английском, который я хоть и неплохо знаю, но он все же чужой. Думать-то я думаю по-русски. Значит, все приходится в уме переводить. А это очень большая нагрузка на хилые мозги нервного впечатлительного ребенка.

Но главное не в этом. За этот жутко короткий срок меня ткнули носом в три абсолютно разные стороны жизни Америки, как в три разные, и к тому же еще враждебные государства. Не получи я советской закалки в раннем детстве, я бы не выдержала.

Сначала была еврейская религиозная школа – ешива, где учитель литературы называл Шекспира гоем, и мы, дети, себя там чувствовали как в гетто, и весь остальной мир нам казался чужим и враждебным. В эту школу меня отдали потому, что, как с эмигрантов, с нас не взяли денег за обучение, и мама думала, что там я буду среди своих.

Не получилось. Я там была белой вороной из совсем другого мира, и после нескольких истерик мама перевела меня. в государственную школу. Тоже бесплатную.

Тут я увидела Америку, по которой проливает слезы советская пропаганда. Америка черных и получерных, т.е. пуэрториканцев, у которых родители или безработные или вообще не хотят работать и сидят на шее у государства. Это – бедная Америка. Злая. Хулиганская. Ненавидящая весь остальной мир. Их учат плохо. И они не очень хотят учиться. Что из них вырастет, можно увидеть в телевизионных новостях, когда показывают убийц и насильников, закованных в наручники.

Меня там не убили и не изнасиловали. Наоборот, даже уважали. Из-за того, что я знаю больше моих соседей по классу. Оттуда меня забрать можно было только в частную школу. Но учиться там стоит очень больших денег, которых, конечно, нет у зеленых эмигрантов.

Выручил случай. Скандал в семье нашей богатой американской родни. Мы с мамой были приглашены туда на ужин. Приехала из Детройта дочь дедушки Сола со своим мужем адвокатом. Ужин был в честь их приезда. Заехал и сын Сола, торгующий автомобилями в Вестчестере – самом роскошном пригороде Нью-Йорка. У этого сына жена – не еврейка. Она – немка. Он на ней женился, когда служил в американской армии в Германией, и привез в Нью-Йорк. Зовут ее Кристина. Представляю, как возликовала вся семейка от такого подарка! Примирились, должно быть, на том, что эта немка приняла иудаизм, а, значит, и дети ее будут евреями. У Кристины два сына, которые учатся в частной и очень дорогой школе.

Возможно, от того, что она мечтала иметь дочь, а рожала только мальчиков, Кристина сразу влюбилась в меня и не отпускала от себя весь вечер. Мне она тоже понравилась. Думаю, потому, что мы обе европейки, а это очень сближает в такой сумасшедшей стране, как Америка.

За ужином болтали о всякий всячине, и мама между делом, без всякой задней мысли, рассказала им о моих школьных проблемах. То, что я учусь с неграми и пуэрториканцами, вызвало за столом поток вздохов и сочувствия. Полувыживший из ума старик Сол сказал, что это безобразие держать такую девочку в государственной школе, ее там испортят нравственно и физически. Ей нужно подыскать хорошую школу, где учатся дети из хороших семей.

Бедный Сол! Он потом и сам не рад был, что затеял этот разговор. На него дружно навалилась его жена и обе дочери и грубо, по-хамски прикрикнули на него, чтоб он свой нос не в свои дела не совал. Они до смерти испугались, что придется заплатить за меня в эту школу, потому что у нас у самих таких денег нет. Жена взяла Сола за руку, как маленького, и увела из-за стола в другую комнату. Представляю, как ему там досталось.

Дочери Сола стали наперебой хвалить бесплатные государственные школы, где учатся миллионы детей, и с ними ничего страшного не случилось. Мы с мамой не знали, куда глаза девать от неловкости, и думали лишь о том, как бы поскорей убраться из этого дома, где денег – миллионы, а человеческого чувства – ни на грош.

Выручила Кристина. То, что случилось за столом, было последней каплей, которая переполнила чашу терпения этой женщины, никак не приспособившейся к своей американской родне. Кристина побледнела, встала и сказала, медленно и четко выговаривая слова с немецким акцентом:

– Оля будет учиться в частной школе! Если у вас не найдется лишнего доллара оплатить ее учебу, тогда я, чужой человек, возьму эту миссию на себя! И чтоб мои дети не стали похожими на вас, я переведу их в христианство!

Это была бомба! Что тут началось. Вопли! Проклятья! Даже обмороки. Потом слезы. Рыдала вся семья, обнимая сыновей Кристины. Кристина тоже плакала, обнимая меня. Заплакала моя мама. Одна я сдержалась. Меня трясло от отвращения.

Господи! Насколько чище и выше моя московская родня. У них нет миллионов. Они много страдали. Но сколько в них доброты и душевности. Вот бы с кем породниться Кристине!

Так я попала в частную и очень дорогую школу. Тут я столкнулась с детьми из хороших семей. То есть из богатых домов. Адвокатов, врачей, бизнесменов. Неплохие дети. Лучше воспитаны, и знаний у них побольше. И тоже будут адвокатами, врачами. Так же, как черные мальчики из государственной школы попадут со временем или в тюрьму, или будут получать унизительное пособие по безработице.

В частной школе все дети были белыми. И всего лишь один черный мальчик. Его отец выбился в адвокаты. На этого мальчика смотрели как на экспонат, обращались с ним так вежливо и предупредительно, что он себя чувствовал неловко и всегда улыбался немного жалкой улыбкой. На наших белых рожах было написано: вот видите, какие мы либералы, мы нисколько не расисты, у нас есть свой черный, и мы с ним ведем себя, как с равным.

Тогда-то я вспомнила, что в привилегированной английской школе в Москве я была единственной еврейкой. Еврейских детей туда на пушечный выстрел не подпускали. Так же, как и в Московский университет. Меня приняли только из-за революционных заслуг прадедушки Лапидуса. Пусть будет одна, решили там, наверху, чтоб никто нас не обвинил в антисемитизме.

Не только евреев, но сына нашей лифтерши тоже в эту школу не приняли. Сказали, слабо подготовлен. А вся слабость – мамина профессия. Это при социализме. Чего же хотят от капиталистов?

Мне нравится в частной школе. Прекрасные классы. Учителя с большими знаниями. Я оттуда выйду хорошо образованной и воспитанной, и передо мной будут все дороги открыты. Но когда я сталкиваюсь в коридоре с единственным черным мальчиком, мое сердце сжимается от боли за тех ребятишек, с которыми я училась в бесплатной школе, и за еврейских детей в России. Мир отвратителен. Что нужно, чтоб его исправить? Еще одну революцию? Еще много-много крови? В России это все уже было. И что толку?

В этом мире не соскучишься. Все время открываешь что-то новое и порой от такого открытия жить не хочется.

Возможно, я – абсолютно испорченный человек и ни капельки не прогрессивная личность. Мне кажется, что я – расист. Я не испытываю большой любви к черным и получерным. Когда я остаюсь одна, окруженная ими, мне становится не по себе, и я глазами ищу какое-нибудь белое лицо и, найдя, вздыхаю с облегчением. Я вообще испытываю теплые чувства к очень ограниченному числу двуногих. Будем считать, что я экономлю свои чувства, не распыляю их, берегу до лучших времен.

От черных я стараюсь держаться подальше, напуганная телевизором, в котором большинство преступников имеют черные лица, а также наставлениями взрослых, желающих мне только добра.

Единственный черный мальчик, который учится в нашей школе, не вызывал у меня никаких эмоций, хотя он довольно смазливый и при этом хорошо воспитан. Он вызывал у меня лишь любопытство, потому что был в единственном числе, а это невольно наводило на мысли о неравноправии и о том, что вообще все далеко от совершенства в этом лучшем из миров – последнем оплоте свободы на земле.

Я даже не здоровалась с ним, сталкиваясь в коридоре, потому что мы в разных классах и даже не знаем друг друга по имени. У него были приятели – белые мальчики. Они вместе шумели на переменках – никаких следов дискриминации.

Однажды, после уроков, когда я направлялась на угол, где меня обычно поджидал папин гомосексуальный друг-подружка Джо, чтоб эскортировать домой, меня остановил этот мальчик.

– Привет, – сказал он. – Меня зовут Питер Лоутон.

– Привет, – ответила я и назвала себя.

– Ты из России?

– Да, – подтвердила я, не намереваясь долго застревать с ним.

– Послушай, – сказал он. – Ты пойдешь ко мне в гости? У меня сегодня – день рождения. Я тебя приглашаю.

Не знаю, какой черт дернул меня за язык, но я тут же согласилась. Хоть я уже твердо знала, что с мужчинами надо быть неуступчивой и, по мере возможности, набивать себе цену, иначе я нарушу кодекс женской чести. Надо было лишь отвязаться от моего конвоира Джо, который ждал за углом, а также объяснить все по телефону маме, чтоб у нее не было сердечного припадка.

Я велела Питеру подождать меня на месте и побежала за угол к Джо. Кто знает, как бы реагировал белый стопроцентный янки, которому доверили меня, если б увидел, к кому я собираюсь в гости. Джо, к моей радости, не стал меня изводить расспросами (должно быть, сам куда-то торопился) и, взяв с меня обещание позвонить маме, отпустил с миром.

Мы с Питером, глупо хохоча без всякой причины, помчались в метро, волоча наши набитые книгами сумки. Поезд, в который мы сели, был почти полностью черный. То есть не сам поезд, а пассажиры. Эта линия вела в Гарлем, и с каждой новой остановкой испарялись последние белые лица. Потом я осталась одна.

Ох, какое это жуткое чувство – быть в абсолютном меньшинстве. Это ощущала не только я, но и весь вагон. На меня смотрели с удивлением, с насмешкой и даже с наглым вызовом.

Питер, умница, взял меня за руку, открыто подчеркивая, что я с ним и он не позволит никому меня обидеть.

Вагон гремел, качался. Порой гас свет и снова загорался. При толчках на меня наваливались чьи-то тела. Питер отталкивал их от меня, словно я была из стекла, и бережно прикрывал собой.

Назад Дальше