А на камбузе «праздничное – в навоз» происходит по нескольку раз в день! На сотне столов, в разделочной! в варочной! в зале! в мгновение – в мусор!
В разделочной на столах грязными, ленивыми потоками оттекает бордовое мясо. В варочной – «Давай! Давай!». В мойке в ванну ныряют тарелки, и ты за ними, с красными, толстыми, распаренными руками! Кошки! Крысы! Кошка сдуру – в котел, ее оттуда – чумичкой!
– Бачки-и-и!
На раздаче Джоконда ругается матом! А ты привык к женщине хрупкой, незнакомке, тебя воспитывали, воспитывали…
– Сынки-и-и!!! – кричит Джоконда.
У нее не рот, а пещера! Сталактиты! Сталагмиты! Катакомбы! Ее голосом можно валить деревья! Они сами будут вязаться в снопы!!!
У нее не раздача, а песня! Второе – на автомате; хлоп! шлеп! – поехало!
– Бачки-и-и!!! – Пустые бачки летят по полу!
– Сынки-и-и!!! – Не дай бог, не хватит второго, на том месте, где только что стояла Джоконда, будет стоять Анаконда!
А я был такой маленький, пионер, не ругался матом, не во! – ро! – вал! уступал дорогу девочкам, помогал доживать старушкам!..
Есть повесть поужаснее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте…
Мамонтенок Дима
О мамонтенке Диме не слышали? Ну, как его в тундре откопали, а потом в Англию к английской королеве повезли? Слышали, наверное. Нам о нем в автономке сообщили.
Дело в том, что наша подводная красавица всплывает иногда на сеанс связи: не совсем, правда, всплывает, просто подвсплывает и вытаскивает из-под воды антенну, на которую, с риском для жизни, принимается всякая всячина о жизни в нашей стране и за рубежом.
Почему с риском для жизни? А подводники все делают с риском для жизни: всплывают, погружаются, ходят, бродят, дышат… и потом, при всплытии лодку могут обнаружить, а в боевой обстановке это равносильно ее уничтожению.
Так что с риском для жизни всплываем, вытаскиваем из воды пипку, и из центра полетов нам сообщают, что в нашей стране зерновые собраны на восьмидесяти процентах площадей.
Но иногда сообщают что-нибудь этакое, например: «На орбиту запущены два космонавта и Савицкая. На завтра запланированы биологические эксперименты».
Информацию у нас подписывают командир и зам, после этого ее вывешивают в третьем отсеке на средней палубе.
Когда вывесили про Савицкую, наши стали ходить кругами и очень плоско шутить. Некоторые до того опускались в своем безобразии, что изображали эти биологические эксперименты мануально и при этом гомерически гоготали.
Зам тогда не выдержал и изменил фамилию «Савицкая» на «Савицкий».
Но вообще-то, я вам должен сказать, что информацию из родного отечества мы очень любим: каждый день с нетерпением ждем; жаль только, что она доходит к нам часто по кускам: то срочное погружение помешает, то антенну зальет, то еще что-нибудь…
Вот однажды вывесили: «Министр обороны США вылетел на…» – а дальше не успели принять. Так и вывесили, и зам подписал: ночь была, ему спросонья подсунули, а он и подмахнул.
Наши сначала изменили предлог «на» на более удобный предлог «в», а потом вместо многоточия написали то место, куда он вылетел.
Заму пришлось все срывать. Хоть и не наш министр обороны, но все-таки неудобно.
И тут мы принимаем известие насчет мамонтенка Димы, – мол, отрыли его, отряхнули, и теперь он по Англии путешествует, и английская королева его там наблюдает.
И решили наши люди среди радистов зама разыграть.
Дело в том, что зам у нас безудержно верил каждому печатному слову. Просто завораживало его.
Вот они и напечатали ему, что в нашей стране, известной своим отношением к материнству и детству, отрыли из вечной мерзлоты мамонтенка, оживили его, назвали Димой и отправили его в Англию, чтоб побаловать английскую королеву.
Как только зам прочел про Диму, у него все мозги перетряхнуло: до того он обрадовался насчет советской науки. Он даже бредить начал. С ума сошел. Тронулся. Все ходил и заводил соответствующие разговоры. Встанет рядом и начнет вполголоса бубнить: «Мамонтенок Дима, мамонтенок Дима… Советская наука, советская наука…»
У нас потом вся автономка была уложена на этого мамонтенка Диму: и тематические вечера, и диспуты, и концерты – все шло под лозунгом: «Мамонтенок Дима – дитя советской науки!»
Народ у нас на корвете подлый: все знали про Диму, все, кроме зама.
И что интересно: ну хоть бы одна зараза не выдержала. Ничего подобного: всю автономку все продержались с радостными за нашу науку рожами.
Когда мы пришли к родным берегам, зам тут же примчался в политотдел и сунул начпо под нос свой отчет за поход. А там на каждом листе был мамонтенок Дима.
– Какой мамонтенок? – остолбенел начпо.
– Дима! – обрадовался зам.
– Какой Дима? – не понимал начпо.
– Мамонтенок, – веселился зам.
– Какой мамонтенок?!!
– Советский…
– М-да… – сказал начпо, – сказывается усталость личного состава, сказывается…
Зам потом радистам обещал, что они всю жизнь, всю жизнь, пока он здесь служит, будут плакать кровавыми слезами, на что наши радисты мысленно плюнули и ответили:
– Ну, есть…
Сатэра
[2]
После автономки хочется обнять весь мир. После автономки всегда много хочется… Петя Ханыкин бежал ночевать в поселок. Холостяка из похода никто не ждет, и потому желания у него чисто собачьи: хочется ласки и койки.
И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка – на пружины; и – одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о господи!.. Петя глотал слюни, ветер вышибал слезы…
…И Морфей… Морфей придет… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление:
«В 24.00 двери общежития закрываются».
Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!». Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в море – и все! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза…
Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
– Вот так в Америке и ночуют на газоне, – сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятипалое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; ниже голубых трусов, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые по стойке «смирно» легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой, обозначалась висячими сосками многодетной собачей матери; руки цеплялись за занавески, взгляд – за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлепывало. Разумное никак не могло выбраться из припева «Эй, ухнем!»
В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
– Слышь, сатэра, – сказал Петя из-под фуражки, – брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, уперлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка: такая человеческая и такая беззащитная…
Ыыыы-х!
Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простыню, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дергались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук.
Ыыыы-х!
Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперед, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок – и сатэра с криком «Аааа-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно подкинутым канатоходцем и приземлился рядом с Петей. Все. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звезды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
– Прости, мой одинокий кореш, сатэра, – воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, – что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги[3] нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.
Скоро они топтались, как стадо бизонов: кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъяренный Петя с разъяренными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Пока хороняка медленно думал на четвереньках, Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжелые ноги…
Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещенном мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, как обманутый Гамлет, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, – такие беззащитные и такие человеческие… они шли ночевать… в бидон…
Веселое время
Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки, эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!
Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.
– А мне насрать! – говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). – Чтоб в восемь тридцать были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.
Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальство рекомендует узлом завязывать.
Пешком – четыре часа.
Мы сигналили машинам руками, запрыгивали на ходу, становились цепью и не давали им проехать мимо, ловили их, просили издалека и бросались им вслед кирпичами. Мы – офицеры русского флота.
– Родина слышит, Родина знает, где, матерясь, ее сын пропадает, – шипели мы замерзшими голосами и влезали в самосвалы, когда те корячились по нашим пригоркам.
Однажды влетел я на борт полуторки, а она везла трубы. Сесть, конечно же, негде, в том смысле, что не на что. Хватаюсь за борт и, подобрав полы шинели в промежность, чтоб не запачкать, усаживаюсь на корточки в пустом углу. Начинает бросать, как на хвосте у мустанга. Прыгаю вверх-вниз, как дрессированная лягушка, и вдруг на крутом вираже на меня поехали трубы. На мне совсем лица не стало. Я сражался с трубами, как Маугли. Остаток пути я пролежал на трубах, удерживая их взбрыкивание своим великолепным телом.
А как-то в классическом броске залетаю на борт и вижу в углу двух приличных поросят. Мы – я и поросята – взаимно оторопели. Поросята что-то хрюкнули друг другу и выжидательно подозрительно на меня уставились.
«Свиньи», – подумал я и тут же принялся мучительно вспоминать, что мне известно о поведении свиней. Я не знал, как себя с ними вести. Вспоминалась какая-то чушь о том, что свиньи едят детей.
Дернуло. От толчка я резво бросился вперед, упал и заключил в объятья обеих хрюшек. Ну и визг они организовали!
А вот еще: догоняем мы бедную колымагу, подыхающую на пригорке (мы – два лейтенанта и кап-два, механик соседей), и плюхаемся через борт. То есть мы-то плюхнулись, а механик не успел: он повис на подмышках на борту, а машина уже ход набрала, и тогда он согнул ноги в коленях, чтоб не стукаться ими на пригорках об асфальт, и так ехал минут десять.
И мы, рискуя своими государственными жизнями, его оторвали и втащили. Тяжело он отрывался. Почти не отрывался – рожа безмятежная, а в зубах сигарета.
А вот еще история: догоняем бортовуху, буксующую в яме, и, захлебываясь от восторга, вбрасываемся через борт, а последним из нас бежал связист – толстый, старый, глупый, в истерзанном истлевшем кителе. Он бежал, как бегемот на стометровке: животом вперед, рассекая воздух, беспорядочно работая локтями, запрокинув голову; глаза, как у бешеной савраски, – на затылке, полные ответственности момента, раскрытые широко. Он подбегает, ударяется всем телом о борт, отскакивает, хватается, забрасывает одну ножку, тужится подтянуться.
А машина в это время медленно выбирается из ямы и набирает скорость, и он, зацепленный ногой за борт, скачет за ней на одной ноге, увеличивая скорость, и тут его встряхивает. Мы в это время помочь ему не могли, потому что совсем заболели и ослабели от смеха. Лежали мы в разных позах и рыдали, а один наш козел пел ему непрерывно канкан Оффенбаха.
Его еще раз так дернуло за две ноги в разные стороны, что той ногой, которая в канкане, он в первый раз в жизни достал себе ухо. Брюки у него лопнули, и показались голубые внутренности.
Наконец один из нас, самый несмешливый, дополз до кабины и начал в нее молотить с криком «Убивают!».
Грузовик резко тормозит, и нашего беднягу со всего маху бросает вперед и бьет головой в борт, отчего он теряет сознание и пенсне…
А раз останавливаем грузовик, залезаем в него, расселись и тут видим – голые ноги торчат. Мороз на дворе, а тут ноги голые. Подобрались, пощупали, а это чей-то труп. Потом мы ехали в одном углу, а он в другом. У своего поворота мы выскочили, а он дальше поехал. Кто это был – черт его знает. Лицо незнакомое.
Вот так мы и служили.
Эх, веселое было время!
После обеда
Шифровальщик с секретчиком ну и идиоты же! Пошутить они вздумали в обеденный перерыв, набрали ведро воды, подобрались в гальюне к одной из кабин и вылили туда ведро сверху. А там начальник штаба сидел. Они этого, конечно же, не знали, а в соседней кабине минер отдыхал.
Тот от смеха чуть не заболел, сидел и давился. Он-то знал, кого они облили.
Вылили они ведро – и тишина. Начштаба сидит, тихонько кряхтит и терпит. А эти дурни ничего лучше не придумали – «эффекту-то никакого», как еще одно ведро вылить. Минер в соседней кабине чуть не рехнулся, а эти вылили – и опять тишина.
Постояли они, подумали и набрали третье ведро.
Двери у нас в гальюне без шпингалетов, их придерживать надо, когда сидишь, а начштаба после двух ведер перестал их придерживать, и двери открылись как раз в тот момент, когда эти придурки собирались третье ведро вылить. Открылась дверь, и увидели они мокрого начальника штаба, сидящего орлом. Когда они его увидели, их так перекосило, что ведро у них из рук выпало. Выпало оно и обдало начштаба в третий раз, но только не сверху, а спереди. Подмыло его.
Он так орал на них потом в кабинете, куда он прошел прямо с толчка и без штанов, что просто удивительно. Я таких выражений никогда еще не слышал.
А минера из дучки вывели под руки. Он от смеха там чуть не подох.
Методически неверно
Продать человека трудно. Это раньше можно было продать. Несешь его на базар – и все! Золотое было время. Теперь все сложно в нашем мире бушующем.
Его звали Петей. По фамилии – Громадный. Петя Громадный. Он выговаривал через «х» и без последней – «Хромадны» – и вытягивал шею вперед, как черепаха Тортила, жрущая целлофановый пакет. «Ну-у, чаво там», – говорил он. Лучше б «му-у», так ближе к биологии вида. Он был радиоэлектронщик и жвачное одновременно. А еще он был мичманом. Наемным убийцей.
Он говорил «мыкросхэма» – и тут же засыпал наповал. Так мелко он не понимал. А командир группы общекорабельных систем – группман – все проводил с ним занятия, все проводил. Оглянулся – спит! Чем бы его? Журналом в кило по голове – раз!
– Ты что, спишь, что ли?!
– Я-та?..
– Ты-та…
– Не-е…
– Ах ты…
– Все! Не могу! – группман сверкал глазами перед командиром БЧ-5 и сочно тянул при этом носом. – Хоть режьте, не могу я проводить с ним занятия.
– Ну как это?
– А так! Не могу.
– Значит, не так учишь! Неправильно. Методически неверно. Вот тебе «Волгу» ГАЗ-24 дай за него – наверное, тогда бы выучил. И потом, он жалуется, что вы его за человека не считаете. Оскорбляете его человеческое достоинство. Ну, это вообще… методически неверно.
– Ме-то-ди-чес-ки?!. – группман заикался не от рождения, не с детства заикался. Дальше он шипел носом, как кипятильник перед взрывом. Одним носом. Ртом уже больше не мог.
– Да. Методически. Вот давайте его сюда, я вам покажу, как проводится занятие.
Целый час бэчепятый бился-бился, как волна об утес, но разбился, как яйца об дверь, и тогда в центральном заорало даже от ветвей и кабелей: