Очнулась Варвара в районном селе Назаровке, где начинала свою колхозную жизнь.
Она медленно открыла глаза и первое, что увидела, была огромная медная, потемневшая от времени люстра. Где-то она уже видела эту люстру, но где и когда — припомнить не могла. Варвара долго вспоминала, закрыв глаза.
Режущая боль в сердце заставила вскрикнуть:
— Федя!..
Давно-давно, когда в Назаровке раскулачивали последнего богача, Федя, ее Федя, тогда еще семнадцатилетний паренек, приволок люстру из кулацкого дома в только что открытый на селе клуб.
— Ископаемая штука! — показывая на люстру, заявил Федя. — Вот клеймо — при царице Екатерине сделана. Тяжелющая чертяка. Пусть теперь освещает нашу веселую жизнь…
Варваре было тогда пятнадцать лет. Она обошла вокруг лежащей в пыли люстры и стала зачем-то протирать ее тряпочкой.
Люстру повесили в клубе. Позже в селе отстроили новый клуб, настоящий, с двумя зрительными залами, а в этом доме разместилась больница. Люстру оставили на прежнем месте. Только вместо свечей кузнец Михеев смастерил невысокие трубочки из белой жести, в которые можно было ввинчивать небольшие электрические лампочки.
Вспомнив все это, Варвара поняла, что находится в больнице. Как попала сюда — она еще не знала. Попытки восстановить в памяти происшедшее ни к чему не приводили. Каждый раз воспоминания обрывались на том месте, когда Федор, сбросив ее со своего плеча, толкнул ногой дверь и огородами пошел к лесу. Варвара начинала тяжело и беззвучно плакать.
— А вот плакать-то, волноваться в вашем положении и нельзя, — строго сказал ей молодой врач, недавно назначенный в районную больницу. Подчиняясь его голосу, Варвара краем простыни вытерла слезы.
Вскоре она начала поправляться. Повернув голову к окну, целыми часами смотрела на постаревшие, уже начинающие оседать сугробы, на чернеющий не по-зимнему лес. Иногда после обеда за окном звенела апрельская капель.
Однажды в больницу пришла Антипьевна, долго раскладывала на тумбочке какие-то банки, пирожки, крендели.
— Не пускают в палаты-то, — ворчала старуха, опрастывая сумку, — эти, как их? С крестами на лбах…
— Санитарки, — подсказала Варвара.
— Во-во, они. Уже на четвертый раз насилу пробилась к тебе. Это вот Михеева баба тебе гостинец послала, это Ваньки Прядухина старуха пирог испекла…
Опорожнив сумку, Антипьевна привычным жестом откинула полу больничного халата и села на краешек кровати.
— Ну как ты, Варварушка?
— Поправляюсь, Харитина Антипьевна, спасибо.
Старушка пожевала губами, снова оправила полу халата.
— Как там Витька мой?
— У вас баба Ваньки Прядухина живет. Ничего, смотрит, обстирывает. Он, Витька-то, перепужал всех до смерти. Прямо в контору прибег: мамка, грит, умерла. Народ кинулся, а ты лежишь, сердешная, и двери настежь… Врач сказывает, потрясение нервов какое-то и простуда. Легкое, говорит, застудила.
— За коровами моими кто ходит?
— Да я и хожу. Комолая отелилась. И первотелки тоже. Ты уж имей спокойствие…
Антипьевна ушла, а Варвара долго еще лежала не шевелясь и смотрела в окно. В ее темных глазах появился тот еле заметный блеск, по которому опытный врач безошибочно определяет, что больной начинает выздоравливать.
Выписалась Варвара из больницы, когда по всему селу играли ручьи, а возле скворешен суетились их возвратившиеся неугомонные жильцы. Витька бежал впереди матери, звонко шлепая сапогами по распустившимся лужам. Большая отцовская шапка то и дело сползала ему на глаза, и Витька поминутно поправлял ее. Варваре вдруг захотелось поднять сына на руки, поцеловать, прижать его к груди и нести до самого дома. Но Витька был уже почти у крыльца.
* * *Что-то новое, задумчивое появилось в характере Варвары. Иногда, вечерами, она долго и печально смотрела на склонившегося над книжкой или тетрадкой сына, изредка вздыхала.
— Что ты, мама, так смотришь на меня? — спросил однажды Витька, быстро подняв голову.
Варвара вздрогнула, опустила глаза.
— Так, Витенька. На отца ты похож…
— Ну да… Ребята говорят: он сено колхозное пропил.
— А ты не слушай болтунов… — строго сказала Варвара и, словно побитая, ушла в другую комнату.
В эту ночь она не могла уснуть. «Дернуло меня за язык, — думала Варвара, ворочаясь с боку на бок. — Надо было как-то доказать Витьке, что это не так, что его товарищи ошибаются. Да как докажешь? Не маленький, все уже понимает…»
Ночами Варвара часто плакала. Но ее слез никто не видел. А днем, на работе она сторонилась людей, прятала от них глаза.
— Неразговорчивая ты стала какая-то, — сказала однажды Антипьевна, когда они с Варварой, почистив в стайках, присели отдохнуть на кучу почерневшей соломы.
— Не могу, Антипьевна, людям в глаза смотреть. Отдам я колхозу все сено, которое Федор пропил. Нынче вот получу на трудодни, сама накошу — и отдам.
— Да с тебя ведь никто и не просит. А может, Варварушка… — понизила голос Антипьевна, — ты уж прости на грешном слове… Может, тебе уйти из колхоза… к нему? А?
Варвара медленно покачала головой.
— Нет, Антипьевна. Некуда мне идти. Я тут родилась. Тут все кругом… родное.
Харитина Антипьевна расправляла старческой узловатой рукой на коленях полу своего клетчатого пальто, думала о чем-то и вздыхала.
— Я вот тоже не могу бросить коровушек. А вот уберу их — и спину разламывает… Не молодые годы-то…
Помолчав, Антипьевна тихо сказала:
— На селе-то разное болтают. Кто говорит: Варвара душой за колхоз болеет, потому сказала против Федора. А иные — съела, мол, мужа родного…
Глухо, смотря в сгущающуюся весеннюю темноту, Варвара проговорила:
— Где им понять? Федор — муж ведь, отец… Люблю его, проклятого. А жалею, что раньше не рассказала всего…
Крупные весенние звезды одна за другой загорались над притихшим селом. Иногда из леса тянул ветерок и приносил с собой запах распускающихся почек и перепрелых трав.
— Думала — поправить Федора. Переживем все, поймет он — и будем жить, как другие. А оно вон как вышло, — после долгого молчания проговорила Варвара, разламывая пальцами толстый полынный стебель.
Однажды Варвара подошла к зеркалу и увидела на голове седую прядь. Долго, словно в недоумении, она рассматривала неожиданно появившуюся седину.
— Мама, письмо! — звонко крикнул с порога Витька и вбежал в комнату. — Письмоноска меня сейчас встретила. На, говорит, отдай матери…
Варвара взяла письмо обеими руками, тихо охнула и, побледнев, прижала его к груди.
Это было первое письмо от Федора.
«Здравствуй, Варвара Ильинишна и сынок Витя, — писал Федор. — Вы, наверное, уже забыли меня, а я все думаю о вас. Ты извини, Варвара Ильинишна, что я тогда, в последний раз, пришел к тебе сильно пьяным. Эта водка чуть до тюрьмы меня не довела. Хотя оно, может, и лучше было бы, чем… Выкинули меня, как щенка за забор; ищи, мол, там свое счастье… А разве найдешь его здесь, коль потеряно оно в другом месте…
Сейчас я устроился на работу в городе на заводе. Дали мне квартиру, и вообще живу неплохо. Прошу тебя, Варвара, продай дом и приезжай ко мне. Держать тебя в колхозе никто не будет, потому как муж не колхозник…
Твой муж, Федор Крутояров».
Варвара несколько раз перечитала коротенькое письмо. От него веяло чем-то грустным и недосказанным.
Много раз она садилась за Витькин столик, чтобы написать ответ. Обмакнув ручку в чернила, крупными буквами писала: «Здравствуй, Федор Тихонович…» и задумывалась. Что писать дальше — она не знала.
Прошло две недели, а письмо дальше этих трех слов не подвигалось. Ночами Варвара снова плакала.
Пошли теплые весенние дни. Как-то Варвара вернулась со скотного двора, вымокшая до нитки, озябшая, и сразу же легла в постель.
Согревшись, она долго слушала, как крупные капли дождя барабанят по железной крыше, смотрела, не мигая, в темноту и думала… Думала о том, что несколько лет назад она точно так же лежала на этой кровати, так же смотрела ночами в темноту… Тогда ей не нужно было ничего писать Федору — он лежал рядом, и Варвара чувствовала его тугое и теплое плечо. Нужно было просто сказать мужу несколько слов. Но сказать их было не легко…
Тогда они с Федором только-только начали совместную жизнь. Молодой, недавно созданный колхоз, в который они вступили, был на краю гибели. Несколько лет подряд стояла засуха. Но беда, как говорят, не ходит одна. От неизвестной причины стал падать общественный скот. Заволновался народ, зашумели на сходах бородатые мужики.
— Дожились! Хватим с колхозом голодухи.
— Людей можно в колхоз согнать, а скотина — она не выдержит… Вся передохнет…
— Кто в колхоз, — тот против бога. Сейчас скотина — а там и люди дохнуть начнут… Бог — он не простит…
— Кулачье проклятое пропаганду пущает, — мрачно говорил Федор, приходя со сходов. — Всю скотину перетравили, а теперь на бога сваливают, сволочи…
— А что в народе-то говорят? — несмело спрашивал Варвара. — Не все же кулацкие песни перепевают.
— То и говорят… Поддержать колхоз надо, без скота ведь остались. Да кто же согласится последнюю корову отдать? Голодуха-то за спиной, кажись…
Помолчав, Федор внимательно смотрел на Варвару и произносил:
— А без скота колхозу сейчас труба… Это ясно.
Варвара догадывалась, куда клонит муж, но ничего не отвечала. Ночами перебирала в голове невеселые мысли.
Однажды утром встала, молча ушла доить корову. Когда вернулась в комнату, Федор, сидя на кровати, натягивал сапоги. Варвара отвернулась к печке, едва слышно произнесла:
— Отведи, Федя… чего уж.
Федор долго смотрел на ссутулившуюся у печки жену, потом подошел, крепко сжал ее плечи, но сказать ничего не мог. Да и что было говорить? Как отказывали себе во всем, сбивая деньги на корову, как продавали последнее Варварино пальтишко? Или о том, как после покупки коровы остались в избе голые стены? Обо всем было молча думано-передумано, и все сказано этими четырьмя словами, мучительно произнесенными Варварой почти шепотом.
Молча вышел Федор из дому, отвязал в сараюшке корову и пошел на колхозный двор. Варвара, не шелохнувшись, стояла у печки, боясь выглянуть на улицу…
В ту же ночь кто-то бросил увесистый булыжник им в окно. Федор выскочил с топором на улицу, но возле дома никого уже не было.
Сейчас, лежа в темноте, Варвара все отчетливей вспоминала далекое прошлое. И по мере того, как в памяти всплывали давно забытые подробности, ей становилось легче. Было такое чувство, точно воспоминания о старом, давно пережитом, унесли с собой всё тревоги, всю печаль с ее души. Она встала, накинула на плечи теплый вязаный платок и снова села за Витъкин столик.
«Мы получили твое письмо, — писала она Федору. — Мы тебя не забыли, думаем о тебе каждый день, а я так вся изошла слезами. Ты, может быть, обижаешься, Федор Тихоныч, что я так выступила на собрании. Да и в селе говорят, что я выжила мужа из колхоза.
А я, Федор Тихоныч, тебе добра желала. Ведь колхоз-то — наш, родной. Я недавно люстру в больнице увидела, которую ты принес от кулака, и у меня сердце облилось кровью. Ты сказал тогда: пусть она освещает нашу веселую жизнь. А сам же этой жизни стал врагом, может, и несознательным. Бригаду при тебе растаскивали по кусочкам, не мог ты бригадирить. А тут еще с Семкой Вершиным связался и стали пропивать с ним колхозное добро. Я все хотела это обсказать на собрании, чтоб тебя сняли с бригадиров, а поставили кого-нибудь способного. Нам же было бы с тобой лучше. А оно вон как вышло.
А к тебе в город я не поеду. Колхоз-то вырос на нашем поте. Вспомни, Федя, сколько пережили мы, пока колхоз не поднялся. Вспомни, как в трудный год отдали колхозу последнюю корову. Никто не просил, а отдали… и колхоз отблагодарил нас за это не один раз. Куда я со своего двора? А тебе скажу так: приезжай ты, Федор Тихоныч, обратно, повинись перед колхозниками, и они простят. Мы загладим свою вину и убыток колхозу восполним. Может, придется продать дом. Что ж, наживем еще…
Сынок тебе низко кланяется и тоже просит: приезжай.
Остаюсь твоя жена Варвара Крутоярова».
Примерно через год в Назаровке на общем колхозном собрании снова решался вопрос о Федоре Крутоярове. Собрание вела доярка Мария Степановна Антипова, женщина в годах, с твердым характером.
Председатель колхоза Захар Григорьевич прочитал заявление бывшего члена артели Федора Крутоярова о приеме его в колхоз.
В зале послышались голоса:
— Исключаем да принимаем — только делов у нас…
— В городе, чай, не понравилось, на колхозные хлеба потянуло…
— Опять добро колхозное мытарить будет…
— Заслушать его надо, пусть скажет народу…
Федор Крутояров, сгорбленный, постаревший, поднялся на трибуну. На нем был новый темно-синий шерстяной костюм, шея замотана клетчатым шарфом. Голову Федор давно не брил, и даже при электрическом свете в волосах была заметна обильная седина.
Колхозники молчали. Сотни глаз осуждающе смотрели на Федора. И он не мог вынести этих взглядов, съежился и опустил голову.
— Говори, — властно раздался в тишине голос Акима Михеева и словно пригвоздил Крутоярова к трибуне. Если бы не этот голос, Федор, может быть, оставил бы трибуну и ушел… Куда? Все равно, только бы не видеть устремленных на него, насквозь прожигающих взглядов односельчан.
— Что ж, вот я перед вами… — глухо сказал Федор.
— Видим, — насмешливо отозвался чей-то голос, и тотчас же тонко звякнул графин. Федор не увидел, а скорее почувствовал, как Мария Степановна пригрозила кому-то пальцем.
— Вот я перед вами, — повторил Федор, не поднимая глаз. На этот раз в зале царило молчание. — Не потому, что в городе туго пришлось, жил там хорошо. А душа тут жила, в колхозе. Звал жену в письме в город — и все боялся, что приедет. Когда получил ответ, чтоб не ждал ее, — гора с плеч свалилась. Вот… не знаю, кто как поймет…
Федор замолчал, медленно, тяжело поднял глаза. Колхозники сидели не шевелясь, только Семен Вершин часто моргал глазами и мял в кулаке свою лисью шапку. Варвара сидела в заднем ряду и смотрела себе под ноги. Лицо ее было бледно, тонкие ноздри чуть вздрагивали.
— Насчет Семена Вершина что скажу? — опять начал Крутояров, обводя всех глазами. — Он, как сорока: садится на хребет обессиленной скотине и рвет мясо клочьями. А так сорока вроде и безобидная птица. У меня с работой промашки выходили… Не справлялся, понял теперь… Уходить с работы не хотелось: гордость дурацкая — что, мол, неужели не могу? Выходило, что не могу. Да чего бригаду довел — людям стыдно было в глаза смотреть… А Вершин тут как тут: «Ты у нас, Федор Тихоныч, правильный бригадир. А что люди болтают — плюнь и разотри, всем не угодишь. Пойдем ко мне с устатку пропустим по чарке…» Ну и шел, пил… А там до сена разговор доходил…
Колхозники заволновались, зал зашевелился. Кто-то уже встал и начал что-то говорить. Но Федор, качнувшись, громко продолжал, покрывая своим голосом возникший шум:
— Чего греха таить, что было, то было: будто и не видел потом, как родственники Вершина возами колхозное сено возили…
Колхозники сразу умолкли, пораженные не столько словами, сколько громким, твердым голосом Федора. А он, секунду помедлив, продолжал уже тише:
— Тогда на собрании кто-то говорил: судить, мол, Федора надо… С радостью принял бы это как должное. А вы… вы страшнее определили — выгнали из колхоза.
Голос Федора дрогнул, голова как-то неестественно дернулась, и он опустил повлажневшие глаза. Несколько минут длилось молчание.
— Эк, стелит… — визгливо хихикнул вдруг Вершин, глуповато моргая белесыми глазами. — Ему бы тюрьма-де лучше… И Вершина во всем обвинил: мол, сено он самовольно…
Со всех сторон колхозники зашикали на Семена Вершина:
— А ты молчи… Прокурор выискался…
— Тогда защитником был…
— Истинно — сорока, как Федор гутарит… Стервятник…
— Его бы из колхоза-то турнуть…
— Дайте сказать человеку…
— Говори, Федор…
— Что тут долго говорить? — продолжал Федор, когда шум немного утих. — Все уже сказал. Как получил письмо от Варвары — свет другим показался. Решил: прикоплю денег от зарплаты, внесу в колхозную кассу за убыток… за сено. А вам… и жене… спасибо за науку. На всю жизнь отметка теперь. А только нету у меня пути из колхоза…
Федор замолк и опустил голову, точно ожидая приговора.
Варвара в углу кусала край цветастого полушалка.
В зале долго стояла тишина.
— Кто, товарищи, желает высказаться? — спросила Мария Степановна.
— Как правление решило?
— Правление само собой, а как ваше мнение…
Сердце Федора тяжело отсчитывало удары. Там, в углу, так же гулко стучало другое, женское, сердце. И им обоим казалось, что этот стук слышат все, сидящие в клубном зале.
Федор смотрел куда-то в одну точку и думал, что молчание длится уже много часов, а он стоит… и ждет… И неизвестно еще, что будет, когда молчание кончится…
— Ну что ж, разрешите мне пару слов сказать, — послышалось, наконец, с середины зала…
С собрания расходились за полночь. К Федору кто-то подходил, что-то говорил, но он никого не видел, ничего не соображал. Пошатываясь, как пьяный, он спускался с высокого клубного крыльца, так и забыв надеть шапку. Где-то: еще в зале, или уже на крыльце — Федор не помнил — мелькнуло красное, кисло улыбающееся лицо Семена Вершина и растворилось в черной мгле. Скорее всего это было уже на улице.
Из Назаровки возвращались поздно. Мерзлый снег поскрипывал под ногами. Федор широко, по-хозяйски, шагал по узкой, протоптанной в снегу тропинке и с удовольствием прислушивался к звуку шагов. Так радостно и весело скрипеть под ногами снег мог только в родной деревне.