Жан-Луи встал, подошел к окну, чтобы не видели его наполнившихся слезами глаз. Он высунул руку и сказал, что на нее упала капля. Все это не помогало. Приближалась невероятная череда дождевых туч, подобно сети, наброшенной на него в этой маленькой гостиной, — наброшенной навсегда.
Дождь прекратился. Жан-Луи и Ив шли к большому дубу.
— Ты не сдашься, Жан-Луи?
Тот не ответил. Засунув руки в карманы, опустив голову, он поддавал ногой сосновую шишку. Поскольку брат продолжал настаивать, он сказал тихим голосом:
— Они утверждают, что это мой долг по отношению к вам. По их мнению, Жозе один не сможет занять подобающее место в фирме. А если я стану во главе, то тогда и он тоже сможет подключиться… И еще они считают, что когда-нибудь даже ты с превеликой радостью присоединишься ко мне… Только не сердись… Они не в состоянии понять, кто ты есть… Представляешь, они доходят до того, что предусматривают, что, может быть, Даниэль и Мари выйдут замуж за людей без положения…
— Ах! Они смотрят так далеко! — вскричал Ив, раздраженный тем, что, по их мнению, он тоже способен закончить свои дни у той же кормушки. — Ах! Они ничего не оставляют на волю случая, организовывают счастье каждого и даже не понимают, что можно хотеть быть счастливым как-нибудь по-другому…
— Для них речь идет не о счастье, — сказал Жан-Луи, — а о действиях, направленных на общее благо и о защите интересов семьи. Нет, речь не идет о счастье… Ты заметил? Это слово они не употребляют никогда… Счастье… Сколько я помню, у мамы на лице всегда было выражение муки и тоски… Если бы папа был жив, я думаю, у него было бы то же самое… Нет, не счастье, а долг… определенная форма долга, которую они принимают без колебаний… И самое ужасное, малыш, состоит в том, что я их понимаю.
Братья смогли добраться до большого дуба до начала дождя. Они стояли и слушали, как капли стучат по листьям. Однако они стояли сухие: живое дерево защищало их своей листвой, еще более густой, чем птичьи перья. Ив с некоторым пафосом говорил о единственном долге, о долге по отношению к тому, что мы носим в себе, по отношению к нашему творчеству. Есть слово, эта помещенная в нас Богом тайна, которую нужно высвободить… Существует некая весть, которую нам поручено сообщить…
— Почему ты говоришь «мы»? Говори от своего имени, малыш. Да, я верю, что ты вестник, что ты являешься носителем тайны… Но как матери и дяде Ксавье узнать об этом? Что касается меня, то я боюсь, что они правы и что, став преподавателем, я буду всего лишь растолковывать чужие мысли… Это тоже лучше, чем все остальное, и стоит того, чтобы потратить на это всю жизнь, но…
Из куста выскочил Стоп, подбежал к ним с высунутым языком: очевидно, Жозе находился где-то поблизости. Ив обратился к перепачканной собаке, как к человеку:
— Ну что, из болота вылез, так ведь, старина?
Вскоре из зарослей показался и Жозе. Он со смехом показал свой пустой ягдташ. Он все утро бродил по болоту Тешуэйр.
— Ничего? Коростели разлетаются ко всем чертям. Видел, как в воду упали два кулика, но найти их не смог… — Утром он не побрился, и его детские щеки потемнели от жесткой щетины.
— Похоже, где-то около Биуржа живет кабан.
Вечером дождь прекратился. Ив видел, как после ужина, при свете поздней луны Жан-Луи долго гулял в компании матери и дяди. Он наблюдал за этими тремя тенями, исчезавшими в посыпанной гравием аллее; потом черная группа возникла у сосен, выходя на освещенное лунное пространство. Слышался вибрирующий голос Бланш, прерываемый иногда более высоким и резким тембром Ксавье. Жан-Луи молчал: он попал в эти тиски; у него не было никакой защиты… «Ну я-то им не сдамся…» Однако, злясь на своих родных, Ив смутно понимал, что только он один ожесточенно цепляется за детство. Царь Ольшаника манил его не в какое-то неведомое царство — ах! это царство не таило для него никакой тайны Ольшаником, откуда доносился опасно нежный голос, назывались деревья ольхи, растущие в краю Фронтенаков, их ветви ласкали ручей, чье имя знали только они. Король Ольшаника не вырывал детей Фронтенаков из их детства, но он мешал им оттуда выходить; он хоронил их в их мертвой жизни, присыпая сверху обожаемыми воспоминаниями и истлевшими листьями.
— Я пошла, оставляю тебя с дядей, — сказала Бланш Жану-Луи.
Она прошла совсем рядом с Ивом, не заметив его, а он наблюдал за ней. Луна осветила измученное лицо матери. Бланш, думая, что она одна, сунула руку в разрез кофты: ей внушала беспокойство эта железа… Сколько ее ни убеждали, что беспокоиться не следует… Она все пробовала на ощупь эту железу. Нужно, чтобы Жан-Луи успел стать еще до ее смерти главой фирмы, хозяином ее состояния, защитником младших детей. Она молилась за свой выводок: ее поднятые к небу глаза видели, как Богоматерь, о чьей лампаде она заботилась в церкви, простирает покров над младшими Фронтенаками.
— Послушай, малыш, — говорил дядя Ксавье Жану-Луи, — я разговариваю с тобой как со взрослым, я не выполнил своего долга по отношению к вам; мне следовало занять в фирме место, оставшееся незанятым после смерти твоего отца… Ты должен исправить мою ошибку… Нет, не возражай… Ты говоришь, что меня ничто не заставляло? В тебе достаточно много духа семьи, чтобы понять, что я дезертировал. Ты восстановишь цепь, порвавшуюся по моей вине. Это не так уж скучно — руководить мощной фирмой, которая сможет приютить и твоих братьев, и, возможно, мужей твоих сестер, а потом и ваших детей… Мы понемногу устраним от участия в делах фирмы Дюссоля… Это вовсе не помешает тебе быть в курсе всего, что будет появляться нового. Твоя культура сослужит тебе добрую службу… Я как раз читал одну статью в газете «Тамп», где доказывалось, что греческий и латинский языки, в общем, гуманитарные науки, способствуют формированию великих капитанов индустрии…
Жан-Луи не слушал. Он знал, что уже потерпел поражение. Он рано или поздно все равно капитулировал бы, но сейчас он отчетливо сознавал, какой аргумент сразил его: слова, только что произнесенные матерью. «Вместе с Дюссолем мы сможем пригласить и всех Казавьей…» А затем она добавила: «Когда закончишь службу в армии, ничто не помешает тебе жениться, если у тебя будет такое желание…»
Рядом с ним шел дядя Ксавье, окутывая его запахом сигары. Но в один прекрасный вечер рядом с ним будет идти немного грузная девушка… Он сможет записаться на военную службу и жениться в двадцать один год. Так что ему остается ждать только два года, и вот как-нибудь вечером, по заведенному обычаю, он будет гулять в темноте по парку Буриде с Мадлен. И вдруг радость, охватившая его при мысли об этом браке, потрясла его с ног до головы. Он быстро задышал, нюхая воздух, который пролетел над дубами Леожа, овеял белый от лунного света дом и надул кретоновые шторы в комнате, где Мадлен, возможно, еще не спала.
XI
— Это машина марки «Фуарон». Я доехал от Бордо за три часа: семьдесят километров… ни единой неполадки.
Гости госпожи Фронтенак окружили Артюра Дюссоля, еще укутанного в защищающий от пыли серый шарф. Он снял автомобильные очки. Прищурив глаза, он улыбался: Казавьей, с недоверчивым и уважительным видом склонившийся над машиной, пытался сформулировать вопрос.
— У нее гибкие шайбы, — говорил Дюссоль.
— Да, последний крик! — промолвил Казавьей.
— Самый последний крик Я, вы же знаете (и Дюссоль тихо засмеялся), никогда не плелся в хвосте.
— Достаточно взглянуть на ваши передвижные лесопилки… А какие у этого нового автомобиля характеристики?
— Еще недавно, — важно сообщил Дюссоль, — ретрансмиссия передавалась на колеса с помощью цепей. А теперь вместо них только две гибкие шайбы.
— Это просто восхитительно, — сказал Казавьей. — Только две гибкие шайбы, и все?
— Ну и, естественно, их соединения: приводной ремень в виде цепи. Представьте себе два корпуса без сочленения…
Мадлен Казавьей потащила Жана-Луи за собой. Жозе с нескрываемым интересом расспрашивал господина Дюссоля о переключениях скоростей.
— Скорость можно переключать с помощью простого рычага (господин Дюссоль, откинув голову назад, важный, как священник во время богослужения, похоже, готов был перевернуть мир). Как в паровых машинах, — добавил он.
Дюссоль и Казавьей медленно шли и разговаривали; Ив шел за ними, привлеченный буквально сочащейся из них важностью. Иногда они останавливались перед какой-нибудь сосной, окидывали ее взглядом и начинали обсуждать, какова ее высота, пытались угадать, сколько она будет в диаметре.
— Послушайте, Казавьей, сколько, по-вашему…
Казавьей называл какую-нибудь цифру. И тут Дюссоля разбирал смех, сотрясая его как бы приставленный к нему, казавшийся ненастоящим живот.
— Вы не угадали.
Он извлекал из кармана складной метр, измерял толщину ствола. И торжествующим голосом заявлял:
— Смотрите! Согласитесь, что я не намного ошибся…
— А знаете, сколько можно получить из одного дерева такой высоты?
Дюссоль задумчиво созерцал сосну. Казавьей молчал, застыв в почтительной позе. Он ждал ответа предсказателя. Дюссоль брал свою записную книжку и начинал подсчитывать. Наконец называл цифру.
— Никогда бы не подумал, — сообщал Казавьей. — Великолепно…
— Мой глазомер помогает мне в торговле…
Ив вернулся домой. Непривычный запах соусов и трюфелей пронизывал это прекрасное сентябрьское утро. Он бродил вокруг кухни. Дворецкий возмущался, что забыли перелить в графины вино. Ив прошел через столовую. Малышка Дюбюш будет сидеть между ним и Жозе. Он перечитал меню: заяц по-виллафранкски, ежевичный десерт… Он вышел из комнаты и присоединился к остальным; Дюссоль с метром в руке, присев на корточки, измерял что-то между колесами тильбюри.
— Ну; что я вам говорил? Еще не скоро ваш тильбюри окажется на дороге… Я сразу увидел это… Не верите? Нате, измерьте сами.
Теперь рядом с Дюссолем присел еще и Казавьей; и Ив с удивлением созерцал их два огромных зада. Они встали, багровые от перенапряжения.
— Надо же, Дюссоль, вы правы! Вы просто необыкновенный человек!
Дюссоля сотрясал тихий смех. Он умирал от самодовольства и самолюбования. Его глаз уже больше не было видно: от них осталось только то, что помогает оценить прибыль, которую можно извлечь из людей и вещей.
Мужчины пошли к дому. Иногда они останавливались, смотрели друг на друга, словно решая какую-то проблему, связанную с вечностью, и снова отправлялись в путь. И у Ива, неподвижно стоявшего посреди аллеи, вдруг возникло желание, ужасное и пьянящее, коварно выстрелить по ним сзади. Паф! Прямо в затылок, и они упадут. Двойной выстрел: паф! паф! Ну почему он не император или хотя бы какой-нибудь негритянский царек…
— Я — чудовище, — громко сказал он.
Тут дворецкий закричал с крыльца:
— Кушать подано!
— Ну да, естественно, пальцами…
Они поедали раков. Трещали панцири; они тщательно все обсасывали, раздираемые желанием ничего не оставить и желанием показать хорошие манеры. Ив видел вблизи хрупкую загорелую руку малышки Дюбюш, детскую руку, соединенную с круглым и в то же время нематериальным плечом. Он лишь изредка осмеливался смотреть на ее лицо, большую часть которого занимали глаза. Крылья носа были и в самом деле крыльями. И только губы, слишком крупные и недостаточно красные, сближали этого ангела с остальными людьми. Некоторые считали ее недостатком не слишком густые волосы; однако ее прическа (пробор посередине и две макаронинки на ушах) подчеркивала красоту, которую не всем удавалось увидеть с первого взгляда: правильную форму головы, контур затылка. Иву припомнились виденные в его учебнике по древней истории репродукции египетских барельефов. И ему доставляло такое удовольствие смотреть на эту девушку, что он даже не пытался разговаривать с ней. В начале трапезы он предположил, что в загородном доме у нее, наверное, много времени для чтения; она едва ответила ему, а теперь беседовала об охоте и лошадях с Жозе. Обычно брат ходил непричесанный, неухоженный, отчего Ив называл его «дитя лесов», а тут он заметил, что у того уложены волосы, зубы сияют белизной, а смуглые щеки порозовели от бритвы. Но что самое главное, он, обычно молчаливый, сейчас разговаривал, смешил свою соседку, а та восклицала: «Ну какой вы глупый! Вы думаете, что это так уж остроумно!»
Жозе не отрывал от нее глаз, каких-то особенно серьезных, в чем Ив пока что был не способен распознать желание. Однако сейчас он вспомнил, что мать не раз повторяла: «Жозе… за ним нужен будет глаз да глаз… С ним я хлебну забот…» Он часто бегал на ярмарки, на деревенские праздники. Иву казалось глупым тратить время на лотереи и на деревянных лошадок Однако во время последнего праздника он убедился, что брата там интересует вовсе не манеж, а танцы с дочками арендаторов.
И Иву вдруг стало грустно. Само собой, малышка Дюбюш, которой исполнилось семнадцать лет, не придает никакого значения Жозе. Тем не менее она охотно смеялась вместе с ним. Между ними существовало взаимопонимание, которое выражалось не только в словах; взаимопонимание, возникавшее помимо их воли, согласие, которое живет в крови. Иву показалось, что он ревнует, и он устыдился этого своего чувства. На самом же деле он чувствовал себя всеми покинутым, одиноким. Он не говорил себе: «И я тоже в один прекрасный день… может, очень скоро…»
А на другом конце стола на лицах у Жана-Луи и Мадлен Казавьей было такое выражение, словно этот обед давался по случаю их помолвки. Ив, выпивавший все наливаемые ему бокалы, видел в тумане в конце двойного ряда налитых кровью лиц своего брата, будто в какой-то яме, которая поглотила его навсегда. А рядом с ним сидела красивая особь, послужившая приманкой, и предавалась отдыху, выполнив задачу. Мадлен отнюдь не была такой полной, какой виделась Иву. Она отказалась от коротких болеро. Платье из белого муслина оставляло открытыми ее красивые руки и изящную шею. Расцветшая и одновременно девственно чистая, она была спокойна, она ждала. Иногда они обменивались словами, которые Иву хотелось бы подслушать. Эти слова удивили бы его своей незначительностью. «Вся жизнь перед нами, — размышлял Жан-Луи, — чтобы объясниться…» Они говорили о ежевике, которую им подали и которую было трудно достать, об охоте на вяхиря, о манках, которые нужно будет вскоре расставить, так как витютни, которые идут перед вяхирями, должны уже вот-вот появиться. Вся жизнь, чтобы объяснить Мадлен… Объяснить что? Жан-Луи не сомневался, что пройдут годы, что на его долю выпадут тысячи драм, что у него будут дети, двоих из которых он потеряет, что он скопит огромное состояние, которое под конец его жизни лопнет, но что при любых обстоятельствах они с Мадлен будут обмениваться все такими же простыми словами, которых им не хватает сейчас, на заре их любви, на этом бесконечном обеде, когда вазы для фруктов гудели от ос, а мороженое оседало в своем розовом соке.
А Ив созерцал это жалкое счастье Жана-Луи и Мадлен с презрением и завистью. Малышка Дюбюш не разу не повернулась к нему. Жозе, большой любитель поесть, забывал брать себе добавки, но, как и Ив, опорожнял все наливаемые ему бокалы. На лбу у него выступили капельки пота. Околдованный, Жозе давал себе зарок, что пригласит сейчас девушку на прогулку.
— Вы взглянете на мою голубятню до отъезда? Обещайте мне…
— Это ту, что у Мариана? Да вы с ума сошли! Туда больше получаса ходьбы.
— Зато можно было бы спокойно поговорить…
— О! Мы уже и так поговорили, вы уже успели наговорить достаточно глупостей!
Она внезапно обратила на Ива свои наполненные светом глаза:
— Какой он долгий, этот обед!
Иву, ослепленному, захотелось закрыть глаза руками. Растерянный, он соображал, что ответить. Подали пирожные. Он посмотрел на мать, которая в приступе рассеянности забыла, что пора вставать из-за стола. Глядя в пространство, она скользнула двумя пальцами между двумя пуговицами кофты и, пока кюре рассказывал ей про свои распри с мэром, думала об агонии, о смерти, о божьем суде, о разделе владений.
XII
Сытых мужчин влекло к кофе и ликерам, расставленным под дубами. Дюссоль отвел в сторону дядю Ксавье, и Бланш Фронтенак обеспокоенно поглядывала на них. Она опасалась, как бы ее деверь не дал себя обмануть. Ив обогнул дом и пошел по пустынной аллее, ведущей к большому дубу. Ему не понадобилось идти слишком далеко, чтобы не слышать больше голосов, чтобы не чувствовать запаха сигар. Дикая природа начиналась прямо тут же: уже даже ближайшие деревья ничего не знали ни об обеде, ни о пришедших на него гостях.
Ив перешел на ту сторону оврага; он был немного пьян (хотя и не так сильно, как он опасался, ведь выпил он весьма и весьма прилично). Его ждала его берлога, его кабанье логово: утесники, которые в ландах называют жогами, высокие, в человеческий рост папоротники охватывали его со всех сторон, защищали его. Это было место слез, место запретных книг, безумных слов и приступов вдохновения; отсюда он обращался к Господу, то славя его в своих молитвах, то богохульствуя. Со времени его последнего визита прошло несколько дней, и уже в нетоптаном песке муравьи-львы соорудили свои маленькие воронки. Ив взял одного муравья и бросил его в такую воронку. Тот попытался выбраться, но осыпающиеся склоны разрушались под ним, а из глубины воронки чудовище уже бросалось песком. Едва достигнув края пропасти, измученный муравей снова скользнул вниз. И вдруг он почувствовал, как его хватает какая-то лапа. Он пытался отбиваться, но чудовище медленно тащило его под землю. Ужасная пытка! А вокруг в теплом спокойном воздухе вибрировали сверчки. Летели стрекозы, не решаясь присесть; от розового и рыжего вереска, заполненного пчелами, уже шел запах меда. Теперь из песка выглядывала только голова муравья и две маленькие, отчаянно двигавшиеся лапки. И шестнадцатилетний мальчик, склонившийся над крошечной тайной, размышлял о проблеме зла. Вот личинка, которая создает эту западню и которая должна, чтобы выжить и стать бабочкой, подвергать муравьев этой ужасной агонии; попытки испуганного насекомого выбраться из воронки, повторяющиеся падения и хватающее его чудовище… Этот кошмар был частью Системы… Ив взял сосновую иголку, выкопал муравья-льва, маленькую мягкую личинку, лишенную отныне своей силы. А освобожденный муравей с той же деловитостью, что и у его товарищей, побежал по дорожке, похоже, уже не вспоминая о случившемся, очевидно, потому, что событие было естественным, потому, что оно вписывалось во все, что происходит в природе… Но Ив-то был здесь, со своим сердцем, со своим страданием, в этом пристанище из жогов. Даже если бы он был одним-единственным человеческим существом, дышащим земным духом, его уже достаточно, чтобы разрушить слепую необходимость, чтобы разорвать эту бесконечную цепь чудовищ, поочередно пожирающих и пожираемых; он мог разорвать ее. В ужасный мировой порядок любовь вносит потрясение. Это тайна Христа и тех, кто подражает Христу. «Ты избран для этого… Я избрал тебя, чтобы все нарушать…» Мальчик сказал вслух: