Ангел конвойный (сборник) - Дина Рубина 12 стр.


– Таисья, – сказала я, – Испания – большая страна, там не все знакомы друг с другом.

…Она позвонила через неделю, ночью, часу во втором, – все мое семейство, включая собаку, было погружено в самый целительный сон. Я вскочила на звонок и, как всегда, обмирая от предвкушения страшных известий (война? убийство премьер-министра? инфаркт у папы? наконец, землетрясение в Новой Зеландии, где живет единственная драгоценная сестра?!), натыкаясь спросонья на косяки и от испуга теряя на ходу тапочек, схватила трубку.

– Вот ты ухмылялась, да, – раздался у меня в ухе ее неуместно деятельный голос, – не верила в мою настойчивость и последовательность. «Большая страна, большая страна!»

– Где ты, черт возьми? – спросила я в темноте, ставя босую ступню на мохнатую спину подбежавшего пса.

– Только с самолета, вот в квартиру вошла, я еще в пальто… Шварц! – крикнула она мне в ухо и перешла на иврит. – Стяни с меня сапоги, моя радость! – И вновь перейдя на русский, пыхтя (я физически чувствовала, как Шварц с трудом стягивал с нее тесные сапоги): – Вот принципиально не буду рассказывать по телефону, но предупреждаю: ты сдохнешь от восторга.

– Монету, что ль, добыли? – спросила я.

– Да хрен с ней, с монетой, – сказала она и повесила трубку.

Наутро я услышала историю невероятных, неслыханных совпадений, никак и ни при каких условиях не могущую произойти и все-таки произошедшую с Таисьей.

Началось с того, что Шварц потерял шляпу. Да-да, проезжая по знаменитому Римскому мосту через реку Миньо в провинции Оренсе, с него слетела шляпа, В Оренсе они выехали на денек погулять, уже после совершения удачной сделки. Монета была зашита у профессора в трусах, так что за нее не волновались. Ну а шляпу же не пришьешь к голове. (Я ему говорила: Шварц, придерживай шляпу, снесет!)

Ее и сдуло резким северным ветром прямо в воду… Безумно жалко: шляпа шикарная, купили весной в Лондоне, очень Шварцушке шла, но не прыгать же за ней в воду… Время холодное, север Испании, у Шварца больные уши…

– Короче, – взмолилась я.

Короче, Таисья немедленно потащила его покупать новую шляпу.

Оренсе, понятно, не столица, городок небольшой… За углом они увидели подвальчик, над входом в который висела вывеска с забавным быком в цилиндре.

Хозяин магазина – горбоносый медлительный старик – стоял за прилавком и ковырял в зубах зубочисткой (Таисья, с присущей ей манерой произносить слова в собственной транскрипции, сказала: «зуботычкой»). Над головой его висела картина-примитив, при виде которой Шварц закачался и стоял минут пять, любуясь: в гробу, аккуратненько сложив маленькие ручки на груди и разведя острые носки туфель, лежал тореадор. В головах гроба, закинув руки в истоме медленного танца, стояла с веером Кармен. Над гробом страшной клыкастой головой завис… кабан. Хотя бык по сюжету был бы уместней. Картина была нелепа и прелестна в своей надрывной оперной сентиментальности.

Словом, Таисья стала примерять Шварцу шляпу за шляпой и все браковала – они сидели на его голове, как тот цилиндр на бычьей башке на вывеске. Хозяин молча следил за сметающей все шляпы с прилавка сеньорой и продолжал сонно ковырять в зубах.

Наконец полюбопытствовал сухо:

– Сеньор из Лондона?

Дело в том, что по синему свитеру Шварца вышито на груди черной ниткой: «Лондон».

– Нет, сеньор не из Лондона.

– А откуда сеньор?

– Из Иерусалима.

Старик выпрямился, воссиял, развел руками: проснулся.

– Сеньор! – воскликнул он торжественно. – На свете есть три великих города: Иерусалим, Рим и Сантьяго-де-Компостела!

Тут, откуда ни возьмись, и бутылочка хереса, и стулья появились. Расселись, разулыбались… Шварц переводит, он же, мой пупсик, шесть языков знает, и испанский вполне свободно…

Старик, как выяснилось, прожил всю жизнь в Сантьяго-де-Компостела. Сюда, в Оренсе, переехал десять лет тому, после смерти одинокого брата, от которого и остался этот шляпный подвал. Жалко было продавать налаженное дело. Жена умерла, сын с семьей в Бургосе, такие дела…

А он всю жизнь мечтал хоть глазком взглянуть на Иерусалим, помолиться в храме Гроба господа нашего Иисуса… О сеньор, если б я мог просить вас поставить от моего имени свечу в храме…

К сожалению, именно эту скромную просьбу господа из Иерусалима выполнить не могут: они принадлежат к другой конфессии.

Можно ли полюбопытствовать – к какой, если он не покажется нескромным?

– Отчего же, – сказал профессор Шварц спокойно. – Мы евреи.

Тут со стариком чуть кондрашка не приключилась. Он счастлив, что может засвидетельствовать сеньору и сеньоре глубочайшее почтение к этому древнему народу, с которым так тесно связана история его любимой Испании… Между прочим, ни один испанец не может поклясться на распятии, что в его жилах не течет толика еврейской крови. Да-да, против правды не пойдешь…

Многие из нас до сих пор в субботу сказываются больными и не знают – почему это делают. Многие семьи почему-то зажигают в подвале дома вечером в пятницу свечи.

Не помнят – зачем. Просто так делала прапрабабушка, и прабабушка, и бабушка, и мама…

Словом, старичок проникся и расчувствовался, и отпускать их не хочет. Представился как дон Хуан – что, согласись, тоже звучит по-оперному для нашего уха… Хорошо сидим, херес потягиваем…

А вот, кстати, говорит, не знаете ли вы случаем такую семью в Иерусалиме… как же их фамилия? Ах, говорит, дона Меира дочка, конечно, взяла фамилию мужа, а вот фамилии малыша он не помнит. Господа улыбаются? Он понимает – Иерусалим большой город, невозможно всех знать… А жаль – он бы хотел услышать, как сложились там их судьбы, неужели Альфонсо так и не отыскал своей Рахели?

– Понимаешь, я сперва не среагировала на это имя, – возбужденно рассказывала Таисья. – Мало ли! У них там Альфонсо на Альфонсе сидит и Альфонсом погоняет… Потом меня как дернуло: «А ну-ка, Шварц, – говорю, – расспроси-ка старикана об этих ребятах подробнее». Ну и… Слушай, это просто какое-то либретто оперы, нет, серьезно!

Некий почтенный фармацевт, дон Меир Бакши, появляется в тамошних краях годах так в шестидесятых. Вроде из Гренады, но особо не откровенничает. Говорит, что вдовец, и правда, при нем двое детей – мальчик лет шести и малышка двух лет. Мальчик – сын, а вот девочку он называет племянницей, мол, вся семья его несчастной сестры погибла (тут старик Хуан не мог вспомнить точно – при каких обстоятельствах, чуть ли не угорели во сне: неисправность в дымоходе или что-то вроде этого), вот он и удочерил малышку, что понятно – родная же кровь…

Так что этот самый дон Меир открывает небольшую аптеку и живет себе с детишками, достойно и прилично. К нему ходит убирать и готовить свояченица дона Хуана.

И так вот они замечательно и даже пасторально живут-поживают (знаешь, как пролог в опере), пока в один прекрасный день – а как раз в этот день свояченица пришла к дону Меиру прибрать и простирнуть кое-что – в дверях дома не появляется сеньора – молодая, очень смуглая женщина – и с воем бросается хозяину в ноги. Нашла, кричит, я вас нашла, наконец я вас нашла… И, не обращая внимания на постороннего человека, начинает умолять смертельно бледного дона Меира позволить ей взглянуть на ребенка.

Словом, когда минут через пять опомнившийся Меир выпроводил прислугу, та уже успела о многом догадаться по бурным репликам как с той, так и с другой стороны.

Как она поняла, женщина имела к Меиру самое непосредственное отношение, как, впрочем, и к девочке (в разговоре несколько раз он истерично выкрикнул: «Я заплатил! Я тебе заплатил сполна, оставь нас в покое!»). Ребенок-то, девочка, была ему – так получалось – никакой не племянницей, а дочерью, хоть и незаконной. Вроде что-то у него было с этой женщиной, то ли работала она у него после смерти жены, то ли просто случайная связь – дело темное… Ну и забеременела от него. А она из южных, откуда-то из-под Кадиса, да еще, кажется, цыганка. Видать, жениться он на ней не собирался, дождался, пока родится ребенок, ну и заплатил, чтобы женщина исчезла. Да. Деньги-то она взяла, конечно, и ушла, но время от времени все же появлялась и, видно, очень дону Меиру осточертела. Бог его знает – почему он так не хотел, чтобы девочка узнала, кто ее мать… Может, потому, что женщина была из цыган, а евреи – так дон Хуан слышал – не любят, чтобы материнская кровь в ребенке была чужой…

Так вот, дон Меир, видать, бежал с детьми на север, в Сантьяго-де-Компостела. У нас не юг, конечно, евреев здесь испокон веку – раз-два и обчелся. Общины нет, синагог тоже… он думал, что заметет следы. А женщина их все-таки нашла. Может, материнское сердце вело?.. И то сказать, сеньоры, – почему мать не может видеть своего ребенка?

С другой стороны – кто этих цыган поймет: может, она и в этот раз всего лишь деньги вымогала? Во всяком случае, больше эту женщину никто не видел – наверное, дон Меир откупился от нее навсегда…

А дети росли, симпатичные такие ребята. Девочка смугленькая, бойкая, а мальчик, Альфонсо, – тот вообще красавец. Парочка на загляденье, и всегда вместе, всегда они за ручку, всегда в обнимку… Да… Говорят, маленькая ложь ведет за собой большую… Может, если б парень знал, что она ему единокровная сестра, так не случилось бы этого позора, этого несчастья бедному дону Меиру…

А вышло так, что он застукал их в оррео – это наш галисийский амбар такой, приподнятый на сваях, чтоб грызуны не забрались.

Они забыли втащить внутрь лестницу. Вот по этой лестнице дон Меир и понял, что в оррео кто-то есть. Парню было тогда восемнадцать, девчонке – четырнадцать…

Но настоящий ужас пронял дона Меира до печенок, когда выяснилось, что у девчонки растет живот. А времена тогда еще были строгие, аборты запрещены – куда от позора деться? Заметался он, как загнанный зверь, и пришлось ему открыться моей свояченице, потому что подруга ее – пусть на небесах пошлет ей Господь блаженство – была опытной акушеркой, многих страдалиц выручала; она-то все и устроила тайно, недорого, без шума, и девушка выкинула плод…

Да… Дон Меир ходил как безумный, совсем поседел – ну что ты будешь делать, беда какая… Парня своего, Альфонсо, он сразу услал в Аргентину – у него там еще со времен кризиса один старый приятель держал компанию, поставляющую в Испанию зерно и мясо. И запретил сыну возвращаться домой. Даже письма писать запретил. Словом, разлучил голубков навсегда.

И то сказать, сеньоры, – великий это грех, кровосмесительство. Моя свояченица рассказывала, как дон Меир плакал, рвал на себе волосы, приговаривал, что сам виноват во всем, и называл дочь распутным цыганским отродьем. А года через три он совсем заболел, стал хиреть, чахнуть, продал аптеку… У бедняги оказался рак…

Тут Таисья сделала паузу, вынула из сумки два бутерброда с сыром и сказала:

– Антракт, милка моя. Конец первого действия. Зрители шаркают по фойе и пристраиваются в две длинные очереди: в буфет и туалет. Пошли в учительскую, перекусим…

В учительской домовитая Таисья держала холодильник, микроволновку, посуду, электрический чайник. Так что загнанные жизнью учителя, поспевая, как зайцы, с одной работы на другую, перед уроком успевали еще перехватить бутерброд.

– Включи-ка чайник, – велела Таисья, вываливая на тарелку из кулька сладости. – Глянь, какие испанские сласти привезла.

Мы заварили чай, и, помешивая сахар в чашке, я заметила:

– Ну что ж, обстоятельства, конечно, неординарные, но должна тебе сказать, что и во времена нашего с тобой отрочества у нас на родине подобное встречалось, увы, чаще, чем представляли себе чиновники гороно.

– Тогда слушай дальше! Действие второе открывается арией некоего малыша, чуть ли не карлика, да и рожа на боку, – давно и безнадежно влюбленного в юную Рахель.

– Люсио, – сказала я.

– Вот именно. Я же тебе говорила: охренеть можно, насколько все это напоминает оперное либретто. Бизе! Мериме! «Кармен»! Такое же нелепое и неправдоподобное, если читать его в программке.

Так вот, наш Люсио, судя по всему, руководил студенческим театром в университете в Сантьяго, а девушка училась на каких-то курсах при университете.

Не знаю – как там они познакомились, но только влюбился он смертельно. Он же забавный, и порой бывает довольно обаятельным. Ни на шаг от нее не отходил, просто влип по самую макушку.

Но, думаю, девчонка и в страшном сне не могла представить его своим мужем. А между тем дон Меир все загибался и загибался, стал совсем плохим, уже не поднимался. Тогда Люсио на правах друга поселился в доме и превратился в самую настоящую сиделку при старике. И мыл, и стряпал, и за продуктами, и… да ты же знаешь, он на все руки мастер: какое-то кресло старику смастерил с рычагами. Оно тебе и кресло, и машина, и горшок, и чуть ли не самолет… Так, во всяком случае, дон Хуан рассказывает. И вот однажды, буквально уже на смертном одре, призывает умирающий свою дочь и нашего будущего координатора молодежных программ и самым недвусмысленным образом благословляет на этот брак.

– Как?! А она?

Таисья замолчала, задумчиво нарезая ножичком яблоко.

– Трудно сказать… Она, надо полагать, запугана отцом. Подозреваю, что он взял с нее страшную клятву. Пригрозил, умолял, заклинал… н у, знаешь, эти оперные штучки. А может, – чем черт не шутит, – может, ей и нравился Люсио? Ты учти, он – человек-фейерверк, яркий, настырный, да и мужик, судя по всему, не из последних… мало ли, росточком не вышел! Пушкин вон, малец мальцом, а всех кругом перетрахал. Маленькие, они знаешь какие!..

– Ну, дальше…

– А дальше – вот такая штука. Отец взял с них обоих слово, что они уедут жить в Израиль. Знаешь, у старых евреев на краю могилы всегда просыпается желание всех близких услать в Израиль. Ну и они уехали буквально через месяц после его смерти… Распродали все и, кстати, ту самую картину с кабаном и мертвым тореадором в гробу, которой Шварц так залюбовался… Картинка – догадываешься, чьей кисти принадлежит?

– Люсио, конечно. Торговать ее не пробовали? – спросила я.

– Просили, старик ни в какую. А жаль. Шварц прямо влюбился в нее. Говорит и, нет-нет, глаза поднимет и застывает. Странно, почему там вместо быка – кабан изображен? Жутковато, знаешь… Я с самого начала думала – кого этот кабан мне напоминает? Пока не поняла: наш художник его с самого себя срисовал. Не буквально, конечно, но до дрожи напоминает…

А представь его лицо, если б я эту картину приволокла на «ешиват цевет»? Разворачиваю бумагу… Жалко, жалко…

– Значит, в третьем действии оперы меняются декорации… – проговорила я задумчиво. – Пальмы, сосны, городок в Иудейской пустыне…

– Да-с, появляется главный герой. Звучит большая выходная ария.

– «Я посрезаю вам го-о-оловы!» – запела я мягким чувственным баритоном, и Таисья подхватила своим чудесным меццо-сопрано: «И если не варят у вас котелки…»

Тут в учительскую заглянул преподаватель по классу скрипки Боря, и мы разом умолкли.

Таисья взглянула на меня насмешливо:

– Да, милка моя, куда от главного героя деться? Он о смерти отца узнал? Не сразу, но узнал. Обрадовался? Ну-н у, не надо, конечно, обрадовался! Сейчас, думает, приеду, заполучу свою милку, и никто уже нас не разлучит. Приезжает… милки нет, адреса нет, надежды найти ее – нет. Старик говорит – очень Альфонсо тосковал по отцу… Ты же понимаешь! Все выспрашивал – не оставляла ли сестренка какого-нибудь письмеца. Так и уехал, огорченный, назад, в Аргентину. Старик говорит, что тот упоминал не то что о семье, но вроде женщина там у него была… И тут звучит ария Брурии… Да нет, пожалуй, ариетта… Она, бедняга, в его жизни больше чем на ариетту никогда не тянула…

– Погоди! – сказала я. – Но Альфонсо все-таки здесь. Все они здесь. Как же он ее разыскал, сестричку?

– Выходит, разыскал… – кивнула Таисья. – В этой стране разыскать кого хошь – раз плюнуть. Надо только встать на табуретку и крикнуть погромче… И насколько я теперь понимаю, ребенок из-под этой женщины, которому так радуется, которого так ждет бедняга Люсио, имеет к нему такое же отношение, как и ко мне…

И вновь меня заворожила пастушеская красота этого образа: ягненок из-под овцы, ребенок из-под женщины…

– А ведь Люсио не дурак, ой не дурак! И поверь мне – человек он нешуточный, даром что шута играет. К тому же, в отличие от них от всех, он испанец, испанец до мозга костей…

Она поднялась, взяла со стола обе наши чашки и, подойдя к раковине, принялась с усердием мыть их посудной губкой.

– Судя по всему, – проговорила она, – финал оперы досмотрим из самых первых рядов партера.

Я молча наблюдала за ней. Словно почувствовав мой взгляд, Таисья обернулась, несколько мгновений смотрела мне в глаза и вдруг твердо проговорила:

– Нет, милка моя. Плохо же ты меня знаешь! Слишком много в жизни били меня, да и я многих била, чтоб сейчас пойти на этот легкий выигрыш. Нет, я в драке по яйцам не бью. Я Альфонсо и без того низвергну… – Она вытерла со лба брызги сгибом кисти. – И знаешь… я как-то по-другому на него взглянула. Он, конечно, низкий, изворотливый, неверный человек, но… любить-то как умеет!

Как умеет любить эту свою судьбинную женщину-сестру! Тайно, страстно, воровато, коварно! – Она вдруг глубоко, сильно всхлипнула, слезы разом покатились из глаз, как это бывает только на киносъемках. – Любит, преступно попирая прах отца!

Таисья стояла у посудной раковины, закинув прекрасное заплаканное лицо, рыдая над несчастной любовью своего заклятого врага, любуясь этой неистребимой страстью и преклоняясь перед ней. И в эти минуты сама была достойна увертюрных вихрей любой гениальной оперы.

Потом, успокоившись, села за стол, подперла кулаком щеку и стала тихо рассказывать, как они со Шварцем гуляли по прибрежной деревушке Моанья и как им встретились два рыбака, несущие на палке огромную рыбину. Как рыбаки остановились, отсекли острым ножом рыбью голову, бросили ее на дорогу, а рыбу понесли дальше. Мужички приземистые, с толстыми шеями, бедно одетые…

Назад Дальше