Ангел конвойный (сборник) - Дина Рубина 33 стр.


Две девушки в костюмах ангелов – одна хорошенькая, другая толстая и некрасивая – стояли перед закрытыми дверьми магазина дамского белья и, закатывая глаза, посылали толпе пассы. У хорошенькой одно из крыльев было помято и криво висело – очевидно, кто-то из парней уже слегка прижал этого ангела в порыве раскаяния.

На углу улиц Штраус и Меа Шеарим прямо перед нами вынырнула процессия с факелами. Это были дети лет десяти-двенадцати.

Они несли носилки с балдахином, под которым важно восседал мальчик в костюме царицы Эстер. Впереди носилок шли двое пацанов в костюмах первосвященников – один в белом, другой в черном облачении. Они торжественно несли факелы перед собой и что-то пели, довольно бодро, хотя и несколько однообразно.

– Можете не сомневаться, – сказал Гедалия, когда мы проводили взглядом процессию. – Той песне, что они пели, добрая пара тысчонок лет…

Он скосил на меня глаза и спросил:

– Отчего вы невеселы?

– Я потеряла работу.

– Это достаточно грустно, и все-таки сегодня нужно веселиться… Помните, за несколько дней до начала войны мы с вами возвращались с занятий и вы были так напряжены и взвинчены тяжелым ожиданием… А сегодня! Посмотрите на эту толпу – нельзя бояться. Нельзя бояться, нужно только верить… Ох, извините, такси… Будьте здоровы! – Уже из окна машины он крикнул мне: – Хаг самеах!

Такси медленно поплыло в волнах толпы… А я долго еще брела в текучей толпе, задирая голову на расцветающие розово-бордово-зеленые клубни салюта и без конца повторяя себе: «Ну вот, ты среди своего народа… и что же?»

Назавтра праздник продолжал грохотать, стрелять фейерверками, искриться бенгальскими огнями, плясать в карнавальных водоворотах.

Утром мои собрались гулять.

– А ты разве не идешь с нами? – спросил Борис.

– Сделайте одолжение, оставьте меня на один день в покое…

– Грубая ты, – сказал сын.

– Я безработная, – сказала я. – Все безработные грубые. Им не перед кем выслуживаться.

Они долго наряжались, дети нацепили маски, выцыганили у меня десять шекелей, наконец ушли.

Как только за ними захлопнулась дверь, позвонила Катька. Говорила в обычной своей манере – правду в лицо.

– Ужаснее всего, что не заплатили тебе, – сказала она. – Я просто ночами не сплю из-за тебя. Мы-то с Риткой не пропадем, мы толковые… А ты ж ничего, кроме своих рассказов, не умеешь… Ты с голоду сдохнешь…

– Не переживай, – ласково сказала я. – Ты-то как?

– Да что – я! – воскликнула она, по-прежнему расстроенно. – Я завтра на работу выхожу.

– Ой, Катька! – обрадовалась я. – Ты устроилась?! Куда?!

– Я-то тебе скажу, так ты ж, дура, и не поймешь… В общем, меня взяли по моей специальности в Банк Израиля… Ты знаешь, что это такое? Молчи, – перебила она сразу, – не знаешь. Это не рядовые банки, которые твою капусту туда-сюда перекачивают, это – экономический мозг страны… Я в России мечтала работать в такой же конторе, но меня не взяли, потому что я там была евреем.

– Ка-атька!.. – повторяла я. – Ой, Ка-атька…

– Положили для начала четыре тыщи в месяц, и рука устала подписывать в договоре разные бланки: машину они оплачивают, командировки за границу, долларовый счет открывают, ну и прочая бодяга… Идиотская страна!.. Так вот, учти, – сказала она строго. – Мы тут посоветовались со Шнеерсоном и решили отстегивать тебе тыщу в месяц…

Я засмеялась и сказала:

– Катька! Я так тебя люблю. Не переживай, я не пропаду. Меня давно зовет убирать виллу соседний старичок с чудным именем Ави Бардугу.

– Не ходи, – сказала Катька, – человек с фамилией Бардугу обязательно станет за задницу хватать… А знаешь, – она оживилась, – я вчера зашла в мозговой центр фирмы, на Бен-Иегуду. Проходила мимо – дай, думаю, зайду… Представляешь, сидит за компьютером наш Яшка, одинокий, грустный, нос повесил, кругом – грязь, бумажки какие-то валяются, обертки от вафель… Ну, я взяла веник и стала подметать. Подметаю, а он рассказывает, как к нему приходили консультироваться из одной крупной фирмы, то, се… ну, ты его знаешь… Я молчу, подметаю… О Гоше он помалкивает, но думаю, не зря он там сидит, думаю, Гоша его из скандала вытащил – может, решил, что Яшка еще пригодится… Кстати, Христианский сейчас сам открывает издательскую фирму. Сам будет набирать, сам издавать… Я спрашиваю – где заказы достанешь? Да у меня есть уже крупный заказ, говорит, – трилогия Мары Друк. Сейчас она дописала еще четыреста страниц и переименовала ее в сагу. Так что Яшка всю жизнь будет издавать сагу «Соленая правда жизни»…

После разговора с Катькой я стала думать о Яше Христианском и распалила себя почти до состояния нежного сострадания. Тогда я решила позвонить ему. Подняла трубку мудрая Ляля.

– Здравствуйте, Ляля, – сказала я. – Что поделывает Яша?

– Яша ушел в милуим,[2] – проговорила Ляля трагическим тоном, и это звучало как «Яша ушел в монастырь…».

В дверь позвонили, я открыла. На лестничной площадке стоял человек в маске, в красном, жестко торчащем в стороны парике. У ног его в плетеной корзине шевелились, дышали, подрагивали влажными лепестками розы неестественно-прекрасного персикового цвета.

– Хаг самеах! – сказал он, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и протягивая какую-то квитанцию. – Вот тут распишись.

– В чем дело? – спросила я, не в силах оторвать глаз от этих роз. – Что это? – и механически расписалась.

– Это твой мотэк тебе послал, – сказал рассыльный, отдавая мне копию квитанции.

Я представила, сколько может стоить эта корзина и сколько дней (три? пять?) можно жить на эти деньги, и задохнулась.

– Он что – спятил?! – крикнула я по-русски. Рассыльный сбегал уже вниз. – Я работу потеряла!! – заорала я по-русски, не в силах сдержаться.

– Хаг самеах! – крикнул опять рассыльный снизу…

Я подняла корзину, из которой тяжелой, избыточно-сладкой волной ударил в лицо мне запах роз, и зашла в квартиру.

Несколько минут я металась по комнате, терзая ворот свитера и рыдающим голосом выкрикивая достаточно оскорбительные и стародавние обвинения в адрес моего мужа.

Наконец обмякла и увидела, что до сих пор сжимаю в кулаке копию квитанции; развернула ее и – о, этот проклятый, естественный для ребенка и такой мучительный для сорокалетнего человека процесс узнавания букв другого языка и складывания их в слова – прочла, наконец, адрес – наш, и имя получателя: Шо-ша-на Ро-зен-таль…

Прежде чем я что-то поняла, я успела еще со старательностью тупого ученика прочесть приписку на обороте квитанции: «Роза моего сердца, хоть мы расстались год назад…» Я охнула, выскочила на балкон в дурацкой надежде, что рассыльный еще не уехал, как будто он мог стоять под балконом и пережидать мою получасовую истерику. Потом вернулась в комнату и аккуратно поставила чужую корзину с цветами повыше, на шкаф.

И в эту минуту я вдруг ощутила – тут принято писать «всем существом», но, точнее сказать «всем телом» – всем телом я ощутила, что меня-то, в сущности, нет… Так, болтается нечто в пространстве этой страны, этого города, этой чужой квартиры с чужим телефоном, в которой как бы продолжают жить реальные люди с реальной фамилией Розенталь…

И вот тогда – впервые за все эти месяцы эмиграции, войны, тягучих ночных сирен, безденежья и крушения идиотских надежд – повторяю, впервые – меня потряс настоящий ужас такой разрывающей силы, что на секунду я физически ощутила, как рука некоего вселенского хирурга вынимает, вытаскивает, высвобождает мою парализованную бездонным ужасом душу из никчемного обмякшего тела…

Долго звонил телефон. Наконец я сняла трубку.

– Дорогая моя! – с чувством проговорил пьяный теплый баритон Гриши Сапожникова. – Дорогая моя, я звоню, чтобы поздравить тебя с нашим великим, нашим радостным праздником Избавления! – По интонациям его одинокого, даже в трубке, голоса чувствовалось, что Цви бен Нахум уже набрался, как Всевышний ему велел. – И в этот день, дорогая моя, в этот необъятно прекрасный день… – он поднял голос до высот проповеди, – когда Господь опять отпиздил Амалека!.. – В этом месте голос его сорвался, и мы одновременно заплакали в трубки и минуты две поочередно всхлипывали. Наверное, он сидел один в своем бомбоубежище, и ему, как и мне, некого было стыдиться.

– Тебе есть где спать сегодня? – спросила я растроганно. – Приходи к нам спать.

– Спасибо, не беспокойся, – сказал он, судя по звукам, высмаркиваясь. – На сегодня меня берет к себе семья Мары Друк…

И добавил после крошечной паузы:

– Ничего… Все наладится… Все наладится, к чертовой матери…

Я вышла на балкон. Внизу по зеленому косогору бродил бешеный Левин папа в противогазе. Я узнала его по дырчатой авоське в руке. Он поднял противогазью харю и крикнул мне приятным баритоном:

– Из России?

– Леву Рубинчика знаете? – продолжала я, перегнувшись через перила.

Он растерялся было, но тут же встрепенулся и крикнул радостно:

– Я его па-апа!!

И в который раз опускающееся куда-то за наш дом солнце залило диковато-розовым светом белый камень домов, и вся гигантская панорама города заскользила, побежала под тенями сквозных бегущих облаков.

Дальше темнел зелеными склонами рамотский лес, торчала башня отеля «Хилтон», левее на горизонте округло лежала Масличная гора с карандашиком монастыря. А дальше – взгляд нащупывал нежно синеющую туманную кромку Иорданских гор…

И я почувствовала минуту, ту самую интимную минут у, когда удобно обратиться…

Я проглотила слюну и заискивающе пробормотала куда-то в сторону Иорданских гор: «Господи!..»

И замолчала. Собственно, мне нечего было Ему сказать. Суетливо объяснять ситуацию, которую Он сам вроде бы прекрасно должен видеть? Как профессиональный литератор я знала, что подобные вещи недопустимы. Поэтому только вздохнула и повторила: «Господи! Вот такие дела…»

Вдруг вспомнила, как из окна автобуса Тель-Авив – Иерусалим я увидела паровозик, к которому был прицеплен один-единственный вагон, кажущийся с моста игрушечным, и как этот смешной состав бойко мчал по рельсам.

– Господи, – проговорила я, – Ты вывел меня из гигантской державы, по которой днем и ночью грохотали огромные поезда. Ты привел меня в Свою землю… Неужели Ты позволишь моим детям голодать?

«Ну, это, положим, ты врешь, – возразил кто-то внутри меня. – Дети, положим, не голодают…»

– Это я вру, Господи!! – торопливо перебила я себя. – Дети не голодают… а просто… просто… дай заработать!

«О!» – произнес кто-то внутри меня удовлетворенно, и я сама почувствовала, что это «о!» – то, что надо, что это, по крайней мере, честно.

– Дай заработать! – повторила я страстно, и мне уже было плевать – как я выгляжу: прозрачна я стояла пред Ним, как стеклышко, – со своей собачьей тоской, дешевыми просьбами и украденным чайником Всемирного еврейского конгресса. – Слышишь, дай заработать! Дай заработать, Господи!! Дай за-ра-бо-о-о-та-а-ать!!!

Я забыла сказать, что из окна моей съемной квартиры видно кладбище на холме Гиват-Шауль.

Холм Гиват-Шауль кажется меловым от памятников – множества белых, крошечных отсюда, кубиков, полукруглыми рядами опоясавших его. А вокруг над поросшими густым хвойным лесом холмами вздымается бело-розовый зубчатый венец Иерусалима. Так уж расстелено пространство здесь, в Иудейских горах, что в ясную погоду – а она довольно часто ясная – видны даже очень далекие холмы. Отсюда – странный оптический эффект, благодаря которому возникает ощущение необъятности этой, в сущности, очень маленькой земли… Одной из самых маленьких земель на свете…

Словом, из моего окна видно кладбище, где когда-нибудь я буду лежать.

Ну что ж, «похоронена в Иерусалиме» – это звучит нарядно.

Это красиво, черт возьми! Это вполне карнавально.

Монологи

Большеглазый император, семейство морских карасей

Омерзителен этот мир, Сеня… Омерзителен… Порой такая тошнота подкатит, особенно из-за своей рожи в зеркале – хоть неделями не брейся… Нет, не хочу я сказать, что ненавижу здесь всех и каждого. Наоборот – отдельно к каждому я вполне прилично отношусь. Но, вместе взятые, они сильно дешевеют. Оптовая продажа.

Меня что особенно бесит – эта вот их восточная расхлябанность. У них здесь мосты обваливаются и вертолеты с отборными солдатиками сталкиваются просто так, от жары, от душевной простоты… Простые они…

Ты видал, как мужики здесь целуются? Не педики, нет, – отцы семейств. Друг друга по щечке треплют. У нас в России, Сеня, кто тебя за щечку мог бы взять? Разве что пятерней да затылком об забор – так ведь то другие обстоятельства, я ж не об этом…

Мне дочь, Иринка, говорит – это в тебе болезненное самолюбие ворочается. А при чем тут самолюбие? Мне здесь обижаться не на кого. Наоборот – я, пока за стариками ходил, знаешь, сколько людей перевидал. Какие характеры, какие судьбы!

Был у меня один такой, безногий, красивый человек.

Капитан. Войну закончил в Берлине. Привез овчарку из псарни Геринга. Она по-русски не понимала, так он, знаешь, говорил с ней на идиш. Зигфрид – звали овчарку. Откликалась на идиш. «Гей ци мир, а гитер хинделе». Хороший был человек. И за ним особо ухаживать не требовалось, сам приноровился все делать. Лихо на кресле разъезжал, хоть в цирке выступать. Я ему только мыться помогал, потому что намыленному инвалиду трудно из ванны выбираться. А ноги ему не на войне оторвало, это потом, гораздо позже отняли, на почве диабета. Да, отличный мужик был. До последней минуты в своем уме – это, Сеня, дорогого стоит.

Вот у меня после него одна старуха была, милая такая бабка, но с сильно отъехавшей башкой… Так она почет любила. Бывало, притащу ей из супера кошелки с продуктами, а она мне: «Рядовой Корнейчук, сдать вахту, отчитаться за смену». Это она меня Корнейчуком звала. Мой дед Залман Меирович, которого гайдамаки саблями построгали, в гробу переворачивался.

Я у нее посменно – то днем, то ночью дежурил. Днем еще ничего, а ночи тяжелые. Однажды задремал на полчасика, а она с кровати упала, все лицо в кровь расшибла. Сижу я, холодные примочки ей делаю, а она вдруг с таким стоном жалобным: «Почему матросы не приветствуют меня?»

Я от жалости чуть не заплакал, Сеня. Ну, думаю, старость, сучья ты доля… Бросил тряпку в тазик с водой, вытянулся во фрунт, честь отдал, да как гаркну: «Матросы краснознаменного Балтийского флота выстроены для приветствия Фани Моисеевны Фишман! Р-ра-а! Р-ра-а! Р-ра-а!..»

И смех и грех…

Это потом уже, на похоронах, мне ее дочь рассказала: семью у старухи в Виннице немцы расстреляли. Пока сама она по комсомольской части какой-то транспорт сопровождала… Да всей семьи-то – мать и годовалая дочка. Ну и она в партизаны ушла, а потом каким-то образом к действующей армии прибилась и до конца войны благополучно провоевала, причем то ли стрелком, то ли сапером – какое-то вполне мужское военное дело. Так-то…

Нет, я не жалуюсь. Уход за стариками – дело как дело… Что тяжело – не успеешь к кому-то привыкнуть, а он – брык и…

Ну ничего, я отдохну. Помнишь, как у Чехова: мы отдохнем, мы отдохнем!.. На нарах я отдохну. Мне мой адвокат – какая женщина, Сеня! – тонкая, будто струна, юбкой играет – длинной, цветастой своей цыганистой юбкой, – сидит, разговаривает, а сама юбку с боку на бок ворочает, – нам, говорит, самое главное, добиваться штрафа. Только не заключения. Нет уж, говорю, геверэт Зархи, вы, пожалуйста, добивайтесь именно заключения. Отдохнуть охота…

Я… это, Сеня… водяры притащил… Лежи, лежи, я к медсестре за стаканами сбегаю… Постой, да вот, в тумбочке у тебя одноразовые стаканчики есть. Ничего, водка дезинфицирует… Н у, за твое выздоровление!

…Потом, когда я на иврите стал боле-мене лепетать, меня бросили на местные, что называется, кадры. В общем, как любят говорить в таких случаях евреи – со мной считались.

Вот у меня Моти был, Сеня! Инвалид Армии Обороны Израиля. Пенсию получал агромадную. Ни в чем не нуждался, но, главное, настоящий мужик. Представь себе – хилый старик, согнутый в дугу артритом. Из-за горба мог только в землю смотреть. Но – отчаянный водила! Пятьдесят лет за рулем. Ему в машину армейские умники такое ортопедическое кресло соорудили. Он как-то так ловко укладывал в него свой горб и за рулем сидел – как огурчик, смотрел прямо. Весь день по городу носился, и главное – все сам! Он, знаешь, в четырнадцать лет террористом был, в подпольной организации «Лехи». У его отца ювелирная лавка была, через нее-то наши ребята связь осуществляли. А он связной… Да, Моти, Моти… никаких хлопот с ним не знал. Я ему больше для компании нужен был, ей-богу. Например, он по концертам меня таскал. Такой меломан, что ты! И главное – русскую музыку обожал. Его родители в начале века сюда из России приехали, и он давно уже по-русски забыл. Понимал, правда, кое-что, сам не говорил. Но музыку, особенно русские романсы, без слез – не мог. Помню, потащил он меня на концерт в «Вицо». Там девочка, меццо-сопрано, исполняла знаменитую «Калитку». Сама тщедушная, бровки домиком, смотреть не на что, а голосина – густой, волнистый, так и вытягивает душу. Ты хоть помнишь этот романс, Сеня? «А-а-т-ва-а-ри по-тихо-оньку кали-и-тку…». Смотрю, а у моего террориста слеза под носом висит. «Кружева, – поет, – с милых уст отведу…» Что может быть на свете лучше русского романса, Сеня? А вот тюрьмы, я слышал, здесь получше. Даже радио, говорят, есть… Вот и буду слушать по радио русские романсы…

Другой еще старик у меня был, Марком звали. Я его называл Марко Поло, потому что он из дому сбегал. И вот что любопытно: прекрасно готовил, стол сам сервировал – обалдеешь. Бывало, приду к нему утром, а у него уже к завтраку на две персоны накрыто, да как: тарелочки одна на другой, салфеточки льняные, ножик к вилочке, ложка к ножику… А вот имя свое забывал… Как сбежит – ищи-свищи, находили его и в Хайфе, и в Актах. От нацистов убегал, он ведь всю войну в Берген-Бельзене у газовых печей грелся. Выжил, потому что за поляка себя выдавал.

Назад Дальше