…Любят всегда недостаточно. Если один любит жадно, до исступления, а второй вполсилы – его ли эта вина? Можно ли любить больше, чем положено тебе природой? И ведь, казалось, было все – вечера у реки и вечера у огня, и бегали вместе по лесу, и читали стихи, и стягивали друг с друга измятые простыни, и оставались голыми, как дети. Он тыкался носом в основание ее шеи, в ямочку, в тонкие завитки и вдыхал запах волос; она щекотала ему пятки. Потом целовала и спрашивала: «Любишь меня? Как сильно ты меня любишь?» А он, конечно, отвечал: «Сильнее всех на свете.» И это была чистая правда.
Ночью Вадиму опять приснился сон. На этот раз он пошел по левой дороге, по той, где суждено было потерять коня. Смеркалось. Сразу за валуном потянулся унылый ельник, с ветвей капало. Потом ельник потихоньку сошел на нет, и открылась равнина со страшным холмом. Взошла луна, и холм приветливо блеснул навстречу Вадиму конскими черепами. Сторожка стояла под холмом, ее окружал невысокий забор с мотками колючей проволоки. Будка за забором пустовала, и не верилось, что когда-то жила здесь собака. Вадим подошел к калитке, легонько толкнул ее, и воротца распахнулись.
Пуст был освещенный луной двор. У конуры ржавела цепь с огромным ошейником – волкодава они тут держали, что ли? Вадим поднялся на крыльцо. Ступеньки под ногами скрипели. Козырек нависал, отрезая лунный свет, дверь темнела впереди и пахла трухлявым деревом. Вадим потянулся к ручке, но тут за спиной заперхало, закашляло. Цепь зазвенела, как будто давно и неведомо куда девшийся пес решил вернуться. Вадим крутанулся на месте, готовясь встретить удар клыков. Но ошейник по-прежнему валялся на земле, а рядом с конурой стоял некто. Секундой позже Вадим понял, что некто ему знаком – а между тем Матиас-рыбачок уже прокашлялся и сказал сварливо:
– Сказано же – ни к чему сюда без коня соваться. Коня-то у тебя нет? Вот и иди себе.
Хозяин поднял цепь и принялся наматывать на локоть, а цепь все тянулась и тянулась из конуры. Рыбачок был все тот же, в драном сером ватничке и резиновых сапогах-говнодавах, и все же что-то неприятно-новое проскальзывало в его лунном облике. Будто и не пола ватника, а хвост свисал и похлопывал по ногам, и лицо рыбака вытянулось, потемнело. Длинный, серый, мышастый – то ли рыбак, то ли крупный дог бренчал проржавевшим железом. Вадим попятился, ткнулся лопатками в дверь. Забухшее дерево вздрогнуло, загудело – и раз!
И снова хлопало по воде мельничное колесо, но не Вадим уже – рыбачок сидел на берегу запруды, пошлепывал по земле то ли рукой, то ли полой ватника, то ли плоским хвостом (нет, не дог, подумал Вадим), – и два! – отдавалось за холмом, за скотобойней, – и три – заражаясь ритмом, крутилось колесо, мелькали в глубине тонкие девичьи руки.Голова с похмелья была тяжелой, мысли тупыми, вязкими. Встать-одеться (а вот это как раз ни к чему, спал одетым) – умыться (зачем?) – выпить чаю (нет воды). Так, не умывшись и с привкусом кислятины во рту, Вадим выбрел на дорогу. Шел, не соображая толком, куда идет, и очнулся уже у самого сельмага. Моросило. На двери магазина висел замок, и только какая-то отчаянная бабуська сидела на ступеньках с двумя банками земляники. Сгорбленная, желтолицая, изъеденная временем, она равнодушно шелестела бумажным кульком. Дождь ей был нипочем. Вадим порылся в кармане, вытащил мятую десятку. Подошел к бабке. Та взглянула на него недоверчиво, будто уже не ждала покупателей.
– Почем стакан?
Бабка пожевала губами.
– Десять рублей. Банка сорок.
– Давайте стакан.
Бабка ловко свернула кулек и пересыпала туда стакан земляники. Вадим уселся рядом с ней на ступеньку, кинул в род ягоду. Земляника была сладкой.
– Это вы здесь собирали?
– Все здесь. О прошлом годе пять ведер набрали, ну и теперь тоже, ягода хорошо идет.
Вадим никогда раньше не видел в Подмосковье земляники. Клюква была. Кислица, ландыши, копытень – все помнилось еще со Звенигорода. Кое-где водилась даже полевая клубника, но все земляничные полянки, которые находил Вадим, были пусты. То ли туристы побойчее собрали, то ли так и осыпалось пустоцветом.
Вадим доел ягоды, поднялся, отряхнул руки. Кулек под дождем сразу размок, прилип к ступеньке. Вадим обернулся к бабке:
– Отсюда до перекрестка далеко?
Бабка, будто только сейчас заметившая, что идет дождь, собралась уходить. Она уже спрятала в сумку одну банку, сейчас аккуратно ставила вторую. Вадимова вопроса старуха, кажется, не расслышала. Тот повторил погромче:
– До перекрестка, спрашиваю, далеко?
– До какого перекрестка?
– Ну, такой тут есть перекресток с камнем. От него налево скотобойня, прямо пруд.
Бабка глянула на парня снизу вверх, поправила сбившуюся косынку.
– А, это который к Виркиной мельнице. Так это тебе отсюда прямо идти, а потом вниз по Первомайской. Минут за двадцать дойдешь. Быстрее дойдешь, ты ж молодой.
Первомайская, прямо. Что-то царапнуло, что-то в названии мельницы. Что-то…
– Почему Виркина?
Старуха усмехнулась, и от этого ее лицо неожиданно помолодело, покруглело.
– А то ты не знашь? Или не растрепались еще? Это ж у нас вроде аттракциона…
Бабка выговаривала «аттракциёна».
– Все молодые, которые с дач, на болото шастают, на мельницу эту смотреть. Я думала, ты тож из этих. Вон, приезжали из Москвы недавно, как их – фальклёристы, что ль? Тоже шастали. Фальклёр им. Как хлеб завозить, пойди найди кого, одни старики горбатятся, а вам все фальклёр… А чего фальклёр? Смотреть там нечего, доски одни. Развалилась она вся. И вроде взрослые люди, а серьезно так спрашивают, прямо, знашь, и засомневаешься – все в порядке-то с головой?
Вадим пытался понять, что в бабкиных словах было неправильно. Затылок ныл, мысли ворочались едва-едва, медленно, как клубок опарышей. Будто сквозь пелену он слышан визгливый голосок старухи, та поминала утопившуюся мельничиху Вирку и ее дочерей – младшую, кажется, тоже звали Виркой, и были они то ли цыганами, то ли выкрестами, и не Вирка, а Верка, и не утопилась, а в город сбежала и там свихнулась, по рукам пошла. Что-то важное сказала бабка, но важное ускользнуло, совсем уж было спрятало голый опарышевый хвост – и тут Вадим ухватился за этот подергивающийся хвост и вытащил мысль на свет.
– Как же… – он понял, что перебил бабку, и что это невежливо, но важность мысли его опьянила, – как же развалилась? Она целая совсем, даже колесо работает.
Бабка замолчала. Потом оглядела Вадима с головы до ног, постучала по лбу согнутым пальцем и быстро засеменила прочь, прижимая к ногам сумку. Вот ведьма старая, подумал Вадим.Сегодня камень казался безобидным. И затянутые зеленью надписи проступали едва-едва, так, отдельные буквицы старого алфавита. Откуда примерещились песенная строка? Явно прикатили сюда этот камень с погоста, где торчал он над могилой купца N. или помещика S., скупо указывая даты жизни и смерти. По куртинкам мха катилась дождевая вода.
Слева от камня был вовсе не мрачный ельник, а реденький березняк, и просвечивали за ним заросшие сорняком поля. Вадим спустился по тропинке к пруду, и тут наконец из-за туч вылезло солнце, отразилось в воде, заиграло на листьях кувшинок, и пруд стал не пруд, а шкатулка с драгоценностями. Поквакивали лягушки, и даже рыба какая-то плескалась на глубине. Идти к мельнице не хотелось. То есть совсем не хотелось идти. Ну ее, подумал Вадим, какая разница – цела она, развалилась ли или черти утащили ее куда подальше. Не буду, не хочу проверять. А ноги уже сами несли его вверх по склону, ноги ловко петляли между стволов старых лип, и спустя всего лишь сотню шагов вывели его на косогор.
Внизу зеленела трава. Вода разливалась озерцом, но не бурым, болотистым, а прозрачным и голубым. А мельница, стоящая у воды, и вправду совсем развалилась. Торчали гнилые доски, угадывались в траве остатки колеса, сохранилась задняя, обращенная к лесу стена. Сквозь щели между досками просвечивало небо. Трещали кузнечики. Хотелось упасть на спину, зарыться с головой в заросли тимьяна и пустырника, долго, долго смотреть на высящиеся облака. Ничего зловещего не было в этом месте, и Вадим испытал такое облегчение, которое испытывал разве что в детстве, обнаружив, что потерявшаяся было мама опять нашлась. Как и тогда, в детстве, чувство длилось всего лишь мгновение, но за это мгновенье Вадим успел подумать – вот оно, счастье.
Вернувшись на дачу, он упаковал банки с коловратками, сачки, выпил наконец чаю и доел колбасу. Сидел на крыльце, курил, наблюдая, как оживают соседние дачи. Завтра суббота, можно завалиться в Универ и спокойно посидеть за микроскопом, а можно потомить коловраток еще день и пойти к Лерке. У нее день рожденья, будет много хороших ребят. Лерка тоже любит играть на гитаре, но вот той песни, про рыцаря на распутьи, она не знает. Вадим затушил сигарету и пошел в дом. Повалился на сырую кровать и стал думать о Нике.
Ночью было смутно. Являлись тонкорукие дочки мельничихи. Странным образом среди них оказалась Ника, она была младшей, той самой, что вроде бы не утопилась. Она смотрела в глаза Вадиму, упрямо, вопросительно, будто искала в нем… кого? Жертву? Спасителя? Потом пришел серый черт в собачьем ошейнике и потребовал своего. Он хлопнул хвостом о землю и снова зародился вчерашний и позавчерашний ритм, дрогнуло колесо, но Вадим приказал – не быть. И не стало.Вернувшись на дачу, он упаковал банки с коловратками, сачки, выпил наконец чаю и доел колбасу. Сидел на крыльце, курил, наблюдая, как оживают соседние дачи. Завтра суббота, можно завалиться в Универ и спокойно посидеть за микроскопом, а можно потомить коловраток еще день и пойти к Лерке. У нее день рожденья, будет много хороших ребят. Лерка тоже любит играть на гитаре, но вот той песни, про рыцаря на распутьи, она не знает. Вадим затушил сигарету и пошел в дом. Повалился на сырую кровать и стал думать о Нике.
Ночью было смутно. Являлись тонкорукие дочки мельничихи. Странным образом среди них оказалась Ника, она была младшей, той самой, что вроде бы не утопилась. Она смотрела в глаза Вадиму, упрямо, вопросительно, будто искала в нем… кого? Жертву? Спасителя? Потом пришел серый черт в собачьем ошейнике и потребовал своего. Он хлопнул хвостом о землю и снова зародился вчерашний и позавчерашний ритм, дрогнуло колесо, но Вадим приказал – не быть. И не стало.После ночного дождя солнце ярко блестело на листьях, но трава уже успела высохнуть. Вадим пробрался сквозь крапивные заросли, прошагал вдоль путей и вышел на платформу. Ему казалось, что что-нибудь непременно помешает ему уехать – не будет билетов, отменят электричку до Москвы или ручеек, пересекающий тропинку перед самым подъемом к станции, разольется мощным потоком. Но ничего этого не случилось. Ходили поезда, в окошке кассы виднелось лицо заспанной пригородной билетерши, и даже расписание висело рядом с окошком, нахально соответствуя времени прибытия и отбытия. Вадим купил билет, плюхнул рюкзак на скамейку и уселся рядом. До поезда оставалось двадцать минут.
На душе у Вадима было гадко. Вчерашнее счастье обернулось занозой и мозжило где-то в затылке. Хотелось пить. По платформе гулял ветерок.
…Они поехали на практику в Звенигород. Поселились в щитовом домишке, ходили на пруд рвать кувшинки, плескались в теплом верховом болоте. И Купалу тогда отмечали. Скатили с горы огненное колесо, сами побежали следом, размахивая руками. Рядом неслись ошалевшие от душной июльской ночи однокурсники. В конце спуска Вадим подхватил Нику на руки и так, вместе, они и врезались в неглубокую воду. Вадиму было по грудь. Ника обхватила его шею руками и кричала прямо в ухо: «Смотри не упусти!». И он не отпускал.
…Было ведь, было хорошо, отчего же осенью все переменилось? Отчего Ника все чаще спрашивала, а он все чаще отмалчивался или отделывался шуткой? Она стала тише, незаметней, но ведь это же осень! Дожди, холода, слякоть, с весной все переменится, он был в этом уверен. Даже в тот, последний день – Ника прихварывала и осталась дома, не пошла на занятия, и его просила – не уходи – даже тогда он подумал раздраженно, и нет, не подумал, сказал вслух: «Ты не ребенок, что это за фокусы? Мне нужно идти.» А было вовсе и не нужно. В середине дня раздражение прошло. Решил побаловать ее, специально зашел в магазин и купил торт, который она любила. Так и перешагнул порог с глупой улыбкой – погляди, мол, что у я тебе принес. А когда позвал ее, никто не ответил. Тут-то и ударило, и побежал в ванную, а там было самое страшное и позорное. Надо было вспомнить это позорное, чтобы вытащить занозу. Он напрягся и вспомнил. Стену над ванной прочертили кровавые разводы, видно, уже теряя сознание, она испугалась и попыталась встать. И первое, что пришло тогда в голову, было: ну вот, как всегда, она развела тут свинарник, а мне убирать. Только потом проснулись и ужас, и жалость, и стыд, все потом.– Уже уезжаешь? Вадим вздрогнул и обернулся. Рядом с ним на скамейке сидел рыбачок. В ногах его стояло ведро, полное крупной земляники, а на поводке рыбачок держал крупного пса. Кавказца. Кавказец, здоровенный, но еще щенок, добродушно потряхивал слюнявыми брылями и норовил положить башку Вадиму на колени.
– Фу! – рыбак Матиас дернул за повод, и овчарка убрала голову.
– Вот ведь бес, а? Но очень людей любит. Своих, чужих, неважно. Ласковый, так и норовит потереться.
– Как его зовут? – механически спросил Вадим.
– Костя. Константин. А я вот тоже в город. Землянику везу. Земляники нынче! Садись на землю и собирай, все поляны как краской облиты. Попробовать хочешь?
Матиас кинул на ладонь несколько ягод, красных, почти багровых. Вадим замотал головой.
– Зря, – рыбачок невозмутимо опустил ягоды обратно в ведро, – В Москве пойдет по двадцать стакан. Я бы больше взял, но ягода нежная – не довезу.
Зашумела подъезжающая электричка. Матиас кивнул Вадиму, дернул пса за поводок, подхватил ведро и зашагал к концу платформы. Вадим остался на скамейке. Он видел, как человек с нелепым именем и собака с нелепой кличкой входят в вагон, как закрываются за ними двери, как поезд сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее отваливает от станции.
Вадим сел на следующую электричку. В вагоне было жарко. У дверей толпились дачники, выходящие на ближайшей станции, проход загромождали клетчатые сумки, рюкзаки, а когда Вадим, наконец, уселся, прижавшись к окну, под ногами звякнула пустая пивная бутылка. Покатились назад заборы, избы, блочные дома и перелески. В стекло бился слепень, колеса выбивали ритм – и раз, и два – голова Вадима клонилась к окну. Сначала он еще просыпался от толчков, оттого, что мерещилась на коленях слюнявая собачья морда, но потом его одолела дрема. Вадим спал.
Во сне все было ясно и просто. Был камень, и сквозь мох отчетливо проступали слова, сейчас Вадим знал и не сомневался в их значении. Прямо пойдешь – погибнешь сам, но спасешь ее. Нику. Никина рука в его руке была теплой, чуть влажной от пота, ведь сверху жарило ослепительное солнце. И пруд снова был подобен шкатулке с драгоценностями, но за редкой цепочкой лип притаилась тьма. Там вращалось-скрипело колесо старой мельницы, из воды высовывались бледные руки, а старая ведьма-торговка и черт-Матиас протягивали Вадиму полные пригоршни кроваво-красной земляники. Во сне Вадим не боялся тьмы. Он решительно вступил в тень лип, и даже когда Никина рука похолодела, истончилась, Вадим не испугался – он знал, что нужно делать. Скорыми шагами он спустился вниз по косогору, и тьма обволокла его ноги болотным туманом, и высовывались оттуда пальцы-крючья, звенел под луной собачий ошейник. Матиас что-то втолковывал Вадиму гнусавым голоском, что-то о том, что незачем жертвовать – жизнью ли? Душой? Вадим скинул ботинки, почему-то ботинки непременно надо было снять, и попробовал воду ногой. Ступню свело судорогой. Рядом, в полуметре, вращалось-хлопало огромное колесо, но вода в лотке была неподвижна. Где-то там, в черной глубине, Ника ждала. Ждали и две дочери мельничихи, и мать их, и все несчастные проклятые души. Вадим набрал в грудь воздуха и шагнул. Вода ударила в глаза, разбухшее дерево подхватило человека, завертело, смяло, сокрушило кости и сухожилия – но последним усилием Вадим ощутил, как колесо замедляется, останавливается, останавливается. Остановилось.
2005