В четверг, посвященный целиком редкостям и рассказам Эммануила Филипповича, мы, наконец, возмутились.
- Послушайте, - говорили мы, - отчего же вы не напишете своих воспоминаний, отчего не займетесь публикацией ваших находок, описанием редких книг, автографов, документов из вашего собрания? Ведь это же интереснейший материал, черт возьми!
- Не могу, не умею...- отвечал он.- Не выходит у меня. Я так горю всем этим, что говорить еще кое-как могу, а сяду писать - все рассыпается...
Это было действительно так. И даже чем глубже затрагивало что-нибудь душу старого букиниста, тем меньше находил он слов для выражения своего восторга или тем более гнева. Тут он сжимал кулаки, и точно, поднося их к лицу врага, мог только гудеть:
- У... у... у...
В тот посвященный Ципельзону вечер Таня сказала:
- Ну, если сам Эммануил Филиппович не решается писать, то я вот что сделаю. У меня есть в "Огоньке" знакомый журналистик, я расскажу ему об этой коллекции, пусть он побывает у вас, посмотрит и напишит заметочку...
С этого момента Ципельзона начали преследовать удачи. В тринадцатый наш "четверг", 18 декабря 1958 года, Эммануил Филиппович вклеил в наш альбом заметку из "Огонька" под заглавием "2500 автографов" и сверху над ней написал: "Спасибо Тане".
Талантливый человек везде талантлив - собирает ли он автографы, пишет стихи или играет на скрипке. Достаточно было заметкой в "Огоньке" показать Ципельзону, как надо писать о собранных им редкостях, и он начал сам в "Заметках букиниста" рассказывать на страницах московских газет о том, что у него есть и как это было найдено.
Успех приходит не к тому, кто его ищет, а к тому, кто о нем не думает, поглощенный страстью всей своей жизни.
Автор "Заметок букиниста" одержим прекрасной, благородной страстью. Она-то и порождает в его коротких рассказах неповторимый лаконизм и глубокую насыщенность конкретностями: его рассказы всегда историчны и всегда современны, потому что благородные страсти вечны, а люди, одержимые ими, растут вместе со своим временем.
Этот эпизод может служить иллюстрацией к основной идее, проводимой мною в "Заметках к Павловскому учению о слове"... Он лишний раз доказал мне, что если писателем, художником, скрипачом нельзя человека сделать, то и тем и другим и третьим сделаться может каждый, кто захвачен страстью на всю жизнь.
Ципельзон послужил хорошим живым примером для моей статьи "Воспитание таланта", напечатанной в "Литературной газете".
Но самый яркий, самый убедительный факт воспитания таланта был у меня впереди.
6.
..Я проходил мимо каменной ажурной ограды какой-то церкви, и когда увидел икону с лампадкой над воротами, железную кружку для сбора пожертвований, я вдруг поднял голову и, глядя на золотые кресты и сияющие звезды на голубых куполах церкви, прошептал совсем по-детски:
- Господи, пусть она придет сегодня ко мне!
Еще зимою, в серое бесснежное утро женский, почти детский голос в телефонной трубке спросил меня - не соглашусь ли я написать небольшую рецензию для журнала "Юный техник".
- Это говорит Валерия Васильевна,- услышал я дальше,- вы меня помните? Я работала в "Молодой гвардии", в научно-популярной редакции...
Я не помнил ее по имени, но когда она .пришла с книжками для рецензии, я увидел хорошо знакомую девушку. В тесной редакционной комнате она редко поднимала голову от стола, за которым работала, и только случаем можно было увидеть ее прекрасные серые глаза, большие и внимательные...
Я со скукой перебирал принесенные ею книжки. То были крикливые брошюрки, тонкие, посвященные новому семилетнему плану; авторов их я знал и не любил за дутый энтузиазм и вздернутый на дыбы язык. Но, бросив их на стул, я сказал:
- Хорошо, я напишу. Когда вам это нужно?
- В субботу, если можно, я вам позвоню!
- Приезжайте без звонка. Статья будет готова!
Я не знал, чем заинтересовать мою гостью. Она обратила внимание только на книги, фотографии, развешанные на стене, и пластинки возле электрограммофона. Мы послушали второй концерт Рахманинова в исполнении автора. Она сказала, что любит только классику...
- Я музыку могу всегда слушать, сколько хотите!
Мы слушали "Струнную серенаду", потом еще что-то. В перерыве я предложил, кивнув на развешанные по стенам фотографии:
- Хотите, я сделаю ваш портрет? Я могу хорошо сделать!
Она ответила без малейшей тени жеманства:
- Сделайте. Я люблю сниматься!
Портрет вышел хорошо. Я вставил его в изящную золотую рамку и повесил на стену, ожидая, что заказчица вспомнит о нем и придет. Но... снова сам позвонил ей:
- Портрет ваш получился недурно, может быть, вы зайдете взглянуть?.. Буду вас ждать!
Уже в тот день я с удивлением заметил, что, ожидая свою гостью, считаю: сколько остается до ее прихода - час-два,- оттого ли, что вся жизнь поглощена ею, или оттого, что в жизни моей нет ничего, кроме этих встреч?..
...Я приготовил белые как снег левкои к ее приходу, и когда она сказала: "Мне пора, меня дома будут ждать",- я обломал тугие свежие стебли растений и подал ей пышно распустившиеся цветы со словами:
- Это в честь окончания работы над книгой вашей!
И то, что я понимал чувство редактора, сдавшего, наконец, надоевшую чужую книгу, не забыл подчеркнуть цветами праздничное ее настроение, растрогало ее. Всю дорогу она молчала, и прощаясь, я почувствовал теплоту чувства в ее холодных руках...
...Мы сидели за круглым столом, друг против друга и разговаривали через край сирени, высившейся на столе и освещенной солнцем.
У моей гостьи влажные зрачки кажутся зелеными, это красиво и необыкновенно.
Она что-то рассказывает о весне на ее родине, в Брянске. Я плохо понимаю, едва слушаю, думая о ней самой, и вдруг слышу:
- И знаете, повсюду сокрушающие ручьи, все сверкает...
Изумленный, спрашиваю:
- Скажите, честно, в какой-нибудь рукописи вы как редактор допустили бы такое выражение?
- Сокрушающие ручьи? - смеется она.- Едва ли!
- Господи, а ведь это так хорошо сказано, так выразительно, так неожиданно...
И мы начинаем говорить о художественных словах. Мне говорить легко, у меня зрительная память, и я, в сущности, читаю - страница за страницей главу из моих "Заметок", иногда лишь объясняясь подробнее и проще. У моей собеседницы вырываются то и дело возражения. В них нет ничего нового, я к ним привык.
- Значит, по-вашему, каждого можно научить хорошо писать? - неожиданно заключает она.
- Научить - нельзя, а научиться можно, если по-настоящему захотеть, не считаясь ни с чем!
- Я хотела бы научиться, чтобы написать что-нибудь значительное... Вы будете мне помогать?
- Я только и мечтаю о том, чтобы отдать кому-нибудь свой опыт, свои знания, доказать правильность своих теоретических выводов...- говорю я, отодвигая в сторону сирень.- Я проверил их на себе, теперь хотел бы проверить на другом...
Она начинает говорить о моей книге, и вдруг я вижу, что нынешний читатель, выросший на советской беллетристике, уже не принимает действительности, если под изображением ее не стоит четкая подпись: "Он готов был отдать жизнь за счастье народа, за любимую родину, за родную партию".
"Что ж, - думаю я,- тем лучше, тем убедительнее будет результат опыта!"
Мы встречались уже не только в творческие дни, не только у меня в доме, и в моих стихах отражались не встречи, а тоска по ним, и тогда я писал:
И тот же час, и та же медь заката
На облаке из тяжкого свинца,
Но вот Вас нет, и сердце сжато
Предчувствием безмолвного конца...
7
На титульном листе первого издания "Вернадского" значится: "В. В. Н. посвящается".
Скромными инициалами посвящение ограничено по крайнему настоянию самой "В. В. Н." На рукописи же было написано так: "Валерии Васильевне Носовой посвящает автор эту книгу, всецело ей обязанную своим существованием".
Так оно было в действительности. Я тогда считал свою литературную деятельность законченной "Заметками к Павловскому учению о слове" и работой над автобиографическими воспоминаниями, о публикации которых я и не думал...
Первым и единственным побудительным поводом для работы над "Вернадским" было желание Валерии Васильевны видеть, как "пишутся настоящие книги, присутствовать при их создании"...
Нет, вероятно, ни одного моего знакомого, а тем более близкого человека, которого бы я не призывал к литературным занятиям...
Валерия Васильевна согласилась попробовать, доверяясь моему убеждению, которое я так часто высказывал и в печати и в разговорах, неизменно поясняя, конечно:
- Научить вообще ничему никого нельзя, но научиться может каждый всему тому, что любишь, к чему влечешься... Разумеется, не считаясь с трудностями и преодолевая препятствия!
И вот на моей неожиданной ученице оправдалось это мое убеждение. Ей было трудно, не обходилось без слез от своей беспомощности и моей критики, не раз она решалась все бросить и не садиться больше за стол, но затем возвращалась к работе, которая отнимала у нее законные отпуска и дни отдыха.
И вот на моей неожиданной ученице оправдалось это мое убеждение. Ей было трудно, не обходилось без слез от своей беспомощности и моей критики, не раз она решалась все бросить и не садиться больше за стол, но затем возвращалась к работе, которая отнимала у нее законные отпуска и дни отдыха.
Победа осталась за нею, и через три года на своей первой книге "Комиссаржевская" она написала мне почти то же самое, что писал я ей на книге о Вернадском...
А теперь - почему именно Вернадский?
Несколько лет назад при встрече с О. Н. Писаржевским, только что получившим Государственную премию, я спросил его:
- О ком теперь будете писать?
- О Вернадском!-твердо сказал он. Однако при следующей встрече, через
год или полгода, когда я поинтересовался: "Ну, как ваш Вернадский?" он ответил:
- Нет, я пишу другую книгу.
- А Вернадский?
- Там дело очень сложно... И отношение к нему разное. Я пишу о Ферсмане!
Хронологическая близость к нашему времени не делает труда над биографией гениального человека более легким: наоборот, еще не улегшиеся страсти вокруг его имени, не установившиеся оценки делают или недоступными, или недостоверными многие документы и свидетельства. Но зато вы входите в творческую лабораторию, в ход его мысли и душевную жизнь без всякой предвзятости и вооружась собственным, независимым взглядом на вещи, можете заново открыть замечательного человека, как это не раз и случалось в исторической науке.
Именно эта сторона дела более всего привлекала меня в биографии Вернадского, как и в работе над книгами о жизни других замечательных людей.
С Вернадским я никогда не встречался, о научных трудах его мало что знал: ведь для ученого так же опасно слишком опережать свой век, как и отставать от него. Популярность Вернадского не только в широких кругах, но и в ученом мире никак не соответствовала, да и не соответствует, его роли и значению в науке. Совсем недавно профессор Н. В. Лазарев в посвященном В. И. Вернадскому сборнике статей "Введение в геогигиену" признавался, что, только столкнувшись с последствиями геологической деятельности человека, он и его сотрудники "впервые обратились к известным нам ранее лишь понаслышке трудам В. И. Вернадского, которые затем сильно отразились на всей нашей дальнейшей работе, на всем нашем мышлении". А сборник этот вышел в 1966 году!
Так же и я только понаслышке знал о трудах Вернадского и обратился к ним и к его биографии по счастливому случаю. Один из сотрудников Вернадского биогеохимик А. М. Симорин был не только учеником Вернадского, но и моим учеником: когда-то я, будучи гимназистом, готовил его к поступлению в нашу гимназию, и отношения наши сохранились на всю жизнь...
Вот от него-то я и услышал впервые о В. И. Вернадском... Вернадский оказался более величественным и громадным, чем даже представлялся восторженному своему ученику. Симорину отдано должное в моей книге, как и другим ученикам и сотрудникам Вернадского, с которыми я встречался потом не один раз. От них
то я и узнал те художественные подробности, которые в научной литературе обыкновенно опускаются, а в художественной составляют главное, если не единственное средство изобразительности и жизненности.
Ценнейшими в этом отношении оказались вечера, проведенные со старейшим учеником Вернадского - К. А. Ненадкевичем. Ему было тогда уже более восьмидесяти, он почти не выходил из дому и не мог говорить о своем учителе без слез, может быть, отчасти и старческих, но придававших особенную эмоциональную окрашенность каждому его воспоминанию. Художественной стороной мое повествование о Вернадском в значительной мере обязано Ненадкевичу и Симорину. В этом авторитетным судьей, думаю, надо считать Георгия Владимировича Вернадского, профессора истории в Нью-Хэйвенском университете, который мне писал:"В Вашей книге Вы дали яркий образ моего отца, полета его научной мысли, его отношений к ученикам и друзьям. Дороги для меня упоминания о моей матери. Хорошо, что есть краткие эпизоды и черты семейного и житейского характера. Кое-что для меня было неизвестно, это и многое другое читал с волнением".
Дать с известной степенью живости "яркий", как говорится обычно, образ человека - прямая обязанность каждого писателя, и тут, конечно, еще нет открытия. Но открытие все-таки произошло, совершенно неожиданно и совсем в иной области.
Проспект Вернадского в Москве начинается с института имени В. И. Вернадского. Он называется так: Институт геохимии и аналитической химии имени В. И. Вернадского. И в разговорах с работниками института, и в статьях, посвященных Вернадскому, речь шла о геохимии, генетической минералогии, радиогеологии, космической химии, реже - о биогеохимии создателем всех этих новых дисциплин был Вернадский. И в кабинете-музее В. И. Вернадского при институте, оказывающем огромную помощь каждому исследователю научной и общественной деятельности ученого, Владимир Иванович представлен как геолог, геохимик, минералог, автор "Биосферы" и "Геохимии", академический деятель и выдающийся естествоиспытатель.
Все это так и есть, конечно. Но когда я обратился непосредственно к трудам самого Вернадского, стал читать без всякой предвзятости статью за статьей, книгу за книгой, я увидел не только геолога и геохимика. Ведь и Иван Петрович Павлов был знаменитым хирургом, удостоился Нобелевской премии за работы по физиологии пищеварения, но Полярной Звездою над миром сияет все-таки его "Учение об условных рефлексах" - синтез долгого опыта и знаний, ума и характера. Так же и Вернадский вознесен над миром его синтетическим учением о ноосфере, учением о биогенной миграции атомов как принципе эволюционного процесса, учением о геологической деятельности человечества, о живом веществе, о биогенном происхождении атмосферы - всем тем, что покрывается одним необыкновенным именем: Вернадский.
Потрясающие, как революция, умы биогеохимические идеи Вернадского естественно и невольно заняли главенствующее .положение в моей книге, и когда К. А. Ненадкевич прочел ее, он сказал задумчиво:
- А мы Владимира Ивановича таким, как вы его показали, и не знали вовсе!
Блестящий мастер химического анализа К. А. Ненадкевич отрицал как "выдумку" и геохимию, и биогеохимию, считая, что химия - одна.
Но вот что писал мне другой ученик Вернадского профессор И. И. Шафрановский из Ленинграда:
"Для нас, минералогов и геохимиков, а также и кристаллографов, появление Вашей книги - очень большое и важное событие. Облик Владимира Ивановича (которого все мы буквально обожествляли) стоит как живой. Вместе с тем Вы сумели его осветить по-новому, даже для нас; специалистов, хорошо знакомых с его трудами (хотя и беспрестанно перечитывающих их снова). Быть может, с Вами будут спорить, но то, что Вы во главу угла поставили биогеохимию, делает Вашу книгу особенно интересной и оригинальной".
Я получил много читательских писем по поводу первого издания моей книги, вышедшей в 1961 году в серии "ЖЗЛ". Но наша печать обошла "Вернадского" молчанием, вероятно, в силу тех же соображений, которые заставили помянутого в начале моей заметки писателя отказаться от Вернадского и писать о Ферсмане.
При обсуждении книги моей в институте имени Вернадского один из выступавших сотрудников заметил, что "Гумилевский пишет о Вернадском как влюбленный". Это пошловатое слово я не люблю, но действительно, все в Вернадском мне было близко и дорого так, как будто это мое собственное. В выборе темы, в отборе материала сказывается личность автора, и, в сущности, рассказывая о других, реальных или вымышленных людях, он рассказывает о самом себе.
Задолго до знакомства с идеями Вернадского, как я уже и говорил, после многих лет работы в области истории техники и науки, я пришел к фантастическим выводам, о которых боялся не только писать, но и разговаривать. Но однажды я все-таки записал их, запрятал и сохранил в этой моей автобиографии. Речь шла о том, что современное развитие техники становится бессмысленным, ибо уже не наука и техника обслуживают человека, а человек обслуживает их.
В разговорах на эту тему с друзьями я приводил факты и не встречал дельных возражений, а когда меня спрашивали, куда же ведет нас такое развитие науки и техники, я, руководясь логикой, отвечал:
- К абсолютной автоматизации всех производств: машины и механизмы будут добывать руды, получать из них металл, делать машины из металла, словом, поддерживать запущенный человечеством круговорот...
- А что же будут делать люди?
- Они и вымрут постепенно, за ненадобностью! - твердо заключал я.
Получалась страшная фантастика и, написав на эту тему, страшный рассказ, я подарил его Рыкачеву с просьбой прочесть и уничтожить: бессмысленная фантастика сначала пугала, а потом вызывала смех. В самом деле, ведь должен же быть какой-то, пусть объективный, непонятный нам, смысл в таком развитии науки и техники!