Девочка в красном пальто - Кейт Хэмер 11 стр.


Она поднимается по лестнице и протягивает одну руку ладонью кверху – словно я белка, которую она хочет покормить.

Слова Дороти убеждают меня в том, что это правда. С дедушкой никогда не знаешь, что в другой раз услышишь – то ли песенку про кровь ягненка, то ли песенку про трассу В, – но Дороти всегда говорит понятные и разумные вещи, как мама или учительница. Если она произносит что-то, значит, так и есть. Я пробегаю мимо нее, она прижимается к стене, ее глаза и рот как три большие буквы «о». За спиной я слышу ее крики и слова дедушки: «За ней, Дороти, за ней!» Потом раздаются дедушкины шаги: попеременно то шарканье больной ноги, то стук здоровой. Дороти куда проворней. Я слышу ее быстрый топот и представляю, как она подхватила гармошкой свои длинные юбки, чтобы не мешали бежать.

Но им не угнаться за мной. Моя мучительная, невыносимая боль – словно вспыхнувший бензин, и я, будто горящий автомобиль, с воем мчусь по дому. Вверх по лестнице, мимо своей спальни, мимо рядов окон и мимо разбитого окна, через которое, как я однажды видела, влетали и вылетали птицы. Я бегу в ту часть дома, где я еще не была, там лестница с резными перилами. На верхней площадке я упираюсь в большую коричневую дверь, она открывается со скрипом, как дверь холодильника.

Я влетаю в комнату, в которой, наверное, лет сто не было ни души. Вокруг камина стоят стулья с бархатными сиденьями. Когда я с криком врываюсь, они, мне кажется, вздрагивают, как вздрогнули бы живые люди, если бы кто-то с воплями ворвался к ним. Толстый красный ковер поглощает звук моих шагов.

Эта комната – комната страдания, думаю я. Это комната смерти. На стенах – черные обои с букетами зловещих пурпурных цветов, словно отовсюду смотрят тысячи кровавых глаз.

– Моя мама умерла, – сообщаю я комнате.

Она молчит, не знает, что сказать в ответ.

– Умерла, умерла!

Я бегаю кругами, опрокидываю деревянные столики с цветочными горшками – цветы в них засохли много лет назад, горшки разбиваются, и земля, похожая на пепел, рассыпается по ковру. Комната, которая еще недавно растерянно молчала и не знала, что мне ответить, просыпается после своего многолетнего сна, похожего на смерть. Она гонится за мной, устраивает ловушки, подставляет стулья, о которые я спотыкаюсь. Я рву старый пыльный бархат на стульях зубами. Я царапаю ногтями обои, но они такие толстые, что забиваются мне под ногти.

– Ты всего лишь мебель! – кричу я и снова начинаю все ломать и крушить, потому что хочу все разнести в щепки. Я ударяюсь об углы, набиваю шишки и кричу: – Мама, мама, мама! Не оставляй меня здесь, не оставляй!

Когда я слышу голоса Дороти и дедушки, комната уже наполовину порушена. Я здорово над ней поработала после того, как она сотню лет простояла нетронутой, но мне мало. Мне бы хотелось вырвать из стены каждый кровавый глаз. Над камином висит зеркало, и я замечаю в нем свое лицо – искаженное и белое, с горящими глазами, и вид у меня такой странный, что я не сразу понимаю, что это я.

Когда я распахиваю дверь и выскакиваю на лестницу, Дороти с подобранными юбками уже ставит одну ногу в старомодной черной туфле со шнуровкой на верхнюю площадку. Когда я пролетаю мимо, она пытается ухватить меня на лету, но напрасно. Я проскакиваю с такой скоростью, что она на миг превращается в визжащий клубок волос, глаз, зубов, юбок, который остается позади.

Вырвавшись из дома, я бегу по саду, но на полпути электрический заряд, который питал меня, заканчивается, и я падаю на землю. Я тяжело дышу и лежу без сил, даже не могу поднять голову. Когда я это все же делаю, то вижу, что лежу рядом с домиками хоббитов. Большая капля дождя плюхается рядом со мной, она так близко, что я вижу, как она дрожит и переливается на зеленом листке, а потом скатывается на землю. Я ползу к дальнему домику. У задней стены есть скамейка, но я валюсь на каменный пол и прикрываю за собой дверь ногой. Паук вздрагивает, смотрит на меня, а потом прыгает мне на голову, но я даже не стряхиваю его.

Постепенно на улице сереет. Слышится шум дождя, через круглое отверстие тянет свежестью – запахом влажной зелени. «Мама», – всхлипываю я и хватаю воздух ртом, как рыба на берегу.

У меня появляется какое-то чувство, точнее, мысль, которую я не могу отогнать: если бы я не переступила порог комнаты смерти с пурпурными цветами, ничего бы этого не произошло. Это глупо, потому что они сообщили мне о маминой смерти до того, как я оказалась в этой комнате, но мне кажется, что эта комната проникла в меня, как ядовитый газ, через поры моей кожи. Я дрожу и плачу по всей своей прошлой жизни: прогулки, Рождество, сад, «ах ты, чудилка», мамины подружки попивают вино за столом на кухне, чайник закипает утром, миссис Бакфест стоит у доски. А больше всего – по ласковым синим огонькам в маминых глазах.

Я слышу звук шагов, потом в дверном отверстии появляется янтарный глаз и смотрит на меня сверху, как луна.

– Дитя мое, ты там? Мы с дедушкой изволновались, испереживались. Что ты там делаешь, по уши в грязи? Тебя так долго не было, мы уж подумали, что ты растворилась в воздухе.

Я смотрю на этот говорящий глаз, но сама застыла и превратилась в кусок льда.

– Дорогая моя, ну же. – Я слышу, как Дороти переступает с ноги на ногу, налегает на дверь, тяжело дышит, но я лежу с другой стороны и придавливаю дверь, мешаю ей открыться.

Снова появляется глаз.

– Дитя, тебе нужно подвинуться. Я не могу открыть дверь. Ты плохо, очень плохо себя ведешь.

Она налегает на дверь с такой силой, что отшвыривает меня, как мешок, которым закладывают щель под дверью, чтобы не дуло. Протягивается рука, ложится мне на плечо, и меня извлекают из моего убежища.

– Ну же, ну же.

Яркий свет слепит глаза, Дороти поднимает меня – мои ноги, руки и голова болтаются в воздухе, когда она меня несет.

– Вот так, дитя мое. Скажи, что хорошего в таком поведении? Ничего. Одна глупость, и все. – Дороти поднимает меня повыше, пытаясь сохранить равновесие и удержаться на своих тонких ногах.

Меня закутывают в одеяло и укладывают спать. В этот раз на раскладушку, которую Дороти ставит в ногах их с дедушкой кровати. Чтобы они могли присматривать за мной.

Потом я оказываюсь в их кровати, завернутая в простыню. За окном утро. Яркий свет падает на чемоданы с разноцветными ярлыками, привязанными к ручкам. Я поворачиваю голову – больно. Моргаю – тоже больно. Я сжимаю губы – и это тоже больно.

Я не слышу, как они входят.

Дедушка улыбается мне:

– Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?

Я трясу головой и бормочу:

– Папа.

Он садится на кровать возле меня. Лицо у него грустное и озабоченное.

– Мы разговаривали с твоим папой. Он до глубины души потрясен тем, что случилось, Кармел. Но ты понимаешь, понимаешь… ты сама говорила, что сейчас он живет с другой женщиной… Помнишь, ты призналась, что он долго не приезжал к тебе…

Одежда вылетает из окна, пустые рубашки планируют и приземляются где-то в саду, где – не видно. Насмешливый голос папы, его самого я не вижу, только слышу: «Воображаешь, что ты вся из себя средний класс! Можешь теперь засунуть свой класс в задницу. Сыт по горло этими песнями». Потом смех. Не папин, а совсем чужой – как будто смеется какой-то джинн.

– Понимаешь, он считает, что так будет лучше… Он думает, что нам следует… Мне жаль…

Мне все понятно. Зря я радовалась, что он ходит в больницу к маме. Это было глупо, по-детски. Все равно он любит Люси. Мама пыталась развеселить меня, когда он не приходил много-много дней, даже недель, но я все время знала, знала, что происходит. Одежда не вылетает из окна без причины.

На Дороти желтая блузка с розовыми розочками, в глазах у нее порхает тревожная мысль: «Чем все это обернется?» Дедушка ничего не подозревает об этих ее тайных мыслях.

– Дороти! – говорю я. – Дороти, можно я буду жить с тобой?

Громкий вздох облегчения, он выражает радость. Это она? Нет, это дедушка.

– Почему же нет? Конечно… Это замечательно, просто замечательно… – радуется дедушка.

Дороти молчит. Я поворачиваюсь к ней. Она наклоняется ко мне, прижимает меня к своей костлявой груди. Я вцепляюсь в нее покрепче, и меня накрывает россыпь ярко-розовых роз.

Потом я сижу на кухне. Я одета, и Дороти уговаривает меня съесть что-нибудь. Я отворачиваюсь от яичницы – «тут в серединке солнышко», меня тошнит от одного вида еды. Дороти пожимает плечами и возвращается к своим делам. Я не хочу, чтобы она оставляла меня, хочу, чтобы снова баюкала, как маленькую, но ей не до меня. Она выгребает все подряд из шкафов и бросает в большой черный полиэтиленовый мешок. «Мусорный бак», – называет она его.

Это все происходит еще до таблеток. До этих слов: «Выпей, Кармел. Это поможет тебе успокоиться. Просто проглоти, детка. Запей водичкой…» До моего падения на самое дно тяжелых снов. На самое дно океана, под тяжестью которого невозможно пошевелиться.

Дороти вышла куда-то, и я сижу за столом на кухне, передо мной стоит тарелка с яйцом, огромным и вязким, оно остывает. Вдруг я замечаю на серых плитках пола яркое малиново-красное пятно. Я встаю, чтобы рассмотреть его. Наклоняюсь пониже. Это моя любимая футболка. Ее намочили, а теперь она высохла и превратилась в заскорузлый грязный комок. Дороти мыла ею пол. Как будто сто лет прошло с тех пор, как я ее носила. Как будто в музее видишь табличку на стеклянном ящике: «Футболка, которую носила Кармел».

Дороти вышла куда-то, и я сижу за столом на кухне, передо мной стоит тарелка с яйцом, огромным и вязким, оно остывает. Вдруг я замечаю на серых плитках пола яркое малиново-красное пятно. Я встаю, чтобы рассмотреть его. Наклоняюсь пониже. Это моя любимая футболка. Ее намочили, а теперь она высохла и превратилась в заскорузлый грязный комок. Дороти мыла ею пол. Как будто сто лет прошло с тех пор, как я ее носила. Как будто в музее видишь табличку на стеклянном ящике: «Футболка, которую носила Кармел».

Однажды мы с мамой ходили на прогулку к месту, которое называется Стоунхендж. Там был холм, который мама называла «погребальный курган». У подножия холма росло дерево. К дереву было привязано много-много ленточек, тряпочек и бумажек, некоторые висели в полиэтиленовых пакетиках, чтобы дождь не замочил их. На всех были написаны какие-то слова, я попыталась прочитать, но их трудно было разобрать – все равно дожди размыли буквы. «Это пожелания, – сказала мама. – Люди оставляют их здесь. И каждая ленточка, и каждый обрывок ленточки – это чье-то желание».

Я достаю из комода ножницы, раз, раз – и в руках у меня красно-малиновая ленточка.

Я бегу, пока мне не помешали, к дереву, которое растет у стены, забираюсь повыше и обматываю ленту вокруг ветки несколько раз, потом завязываю двойным узлом для надежности. И загадываю свое желание, хотя я понимаю, что оно невыполнимо – мама же не может ожить. Но я все равно загадываю желание, потому что никто, даже дедушка, не может запретить человеку мечтать. Моя ленточка свисает с ветки, а потом налетает ветер, подхватывает ее, и она развевается, как грязный красный флаг.

Я спускаюсь с дерева. У двери торчит воткнутая в землю лопата. На ней висит черное дедушкино пальто. Судя по тому, как отвисает карман, в нем лежит что-то тяжелое. Я знаю, что это непорядочно, но я засовываю руку в чужой карман. Это телефон. Я думаю про папу. Может, он передумал? Может, если я поговорю с ним, он приедет на своей красной машине и заберет меня? Я достаю телефон и смотрю на цифры, как тупая. Как будто из моей головы вынули мозги и положили вместо них густую вязкую кашу. Я смотрю на цифры и пытаюсь сосредоточиться. Я ведь знала его номер, но это было давно, сто лет назад. Я же знала его номер, знала. Вспоминай же, приказываю я себе, вспоминай быстрей. Вот он – ноль семь восемь один. Я морщу лоб – а что там после единицы? И выскакивает, вся из загогулинок, шестерка.

Я оглядываюсь. Дедушка стоит у двери, скрестив руки на груди. Я начинаю дрожать, потому что знаю, что веду себя плохо. Моя рука крепче сжимает телефон, и я набираю номер, не обращая внимания на то, что все время раздаются короткие гудки.

Дедушка не сердится на меня, как ни странно. Он спускается с лестницы, присаживается рядом со мной на одно колено, хоть ему и больно.

– Кармел, солнышко, детка. Что ты делаешь? – Голос у него ласковый, добрый.

Я изо всех сил сжимаю телефон.

– Кармел?

– Папа… – У меня выходит какой-то писк.

– Мне очень жаль, детка. Мне очень жаль, что твой папа так поступил. Может быть, со временем он раскается. Но он сказал – я понимаю, как тяжело тебе это слышать, – что ты должна начать новую жизнь. И мы тоже.

Он протягивает руку, разгибает мои сжатые пальцы и забирает телефон.

21

ДЕНЬ ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ

Случались дни, когда бывало даже хуже, чем обычно. На пятьдесят первый день я не смогла одеться, и Элис застала меня в халате.

– Бет, я долго думала, но решила прийти.

Она растерянно стояла на пороге, с гостинцами в руках – баночка домашнего джема из черной смородины и букет ароматных гиацинтов, пунцовые упругие лепестки которых торчали как щетка. Дневной свет, казалось, огибал ее, ветерок шевелил ее красивые рыжеватые волосы, как будто невидимый ребенок парил над ее головой и ворошил их. Плетеные браслеты, которые она всегда носит, выглядывали из-под манжет розового пиджака, когда она протягивала мне свои подношения.

– Как мило, спасибо, – сказала я, пытаясь удержать цветы и джем.

Я пригласила ее войти, предложила чай, хотя чувствовала себя отвратительно и не знала, как дотянуть до вечера.

– Прости, что раньше не приходила.

Я уставилась на нее. Зачем она здесь? Элис всегда находилась на периферии моей жизни, она не была моей подругой. Я жалела ее, пожалуй, поскольку в жизни ей несладко приходилось, и считала ее трудности достаточным основанием, чтобы терпеть ее странности, пока у меня были силы. Даже когда она кокетничала с Полом, я не брала это в голову – в конце концов, он красивый мужчина, многие женщины с ним заигрывали, мне это даже льстило. Время от времени я пыталась завести с ней разговор о том, что нужно что-то делать с домашним насилием, которому она подвергается. Но она только уклончиво улыбалась, или меняла тему, или утверждала, что у нее все прекрасно.

Но ведь это замечательно, убеждала я себя, просто замечательно, что она пришла сегодня. Теперь я соберусь, возьму себя в руки.

Она обвела взглядом кухню, где было чисто и вполне пристойно – если не считать пустой подставки для яиц в сушилке для посуды.

– Я рада, что у тебя порядок, – сказала она.

Я не стала уточнять, что со вчерашнего утра не заходила на кухню и ничего не ела.

– Прости, что побеспокоила тебя, – произнесла она, садясь за кухонный стол. Она сильно нервничала, хотя старалась этого не показывать. Может, причиной тому была неловкость, вызванная лицезрением человека, у которого пропал ребенок.

– Нет, что ты, не извиняйся. Все прекрасно. Хорошо, что ты пришла. – Заварочный чайник выпустил тонкую струйку ароматного пара, когда я приподняла крышку. – Я понимаю, что людям трудно со мной. Они не знают, о чем говорить.

На самом деле мне было еще труднее о чем-то говорить с людьми.

Она пила чай, отхлебывая маленькими глоточками.

Потом вдруг ни с того ни с сего объявила:

– Бет, я долго собиралась с духом, чтобы сказать тебе это. Ты должна знать. Мне нужно тебе кое-что сообщить.

– Про Кармел?

– Да.

– Что? Что? – Я изо всех сил вцепилась в ворот халата, напрягла слух. Я даже поверила, что сейчас получу ключ к разгадке – которого так не хватало, который я так искала.

– Твоя девочка… Кармел. – Она замялась, потом приступила снова: – Ну, я была тогда вся в синяках, помнишь. Он опять меня избил. Совершенно озверел, ну, ты знаешь, на него находит.

– Да, да, я помню.

– А вечером через два дня мы сидели у тебя, и она подошла ко мне. Все много говорили, давали советы, а она положила на меня руки, подержала их, и на следующий день – клянусь тебе, Бет, я не вру! – на следующий день от синяков не осталось и следа. Вообще ни следа – а ведь я была вся багрово-синяя. Помнишь ведь? Ты должна помнить. Пожалуйста, только не сердись, но я думаю, что у нее был прямой канал связи с Богом.

Она остановилась, чтобы перевести дух.

– Канал связи с Богом? – переспросила я, – она не уловила горького разочарования в моем голосе.

– Да, такое бывает, знаешь. Дети в каком-то смысле ближе к Богу. И я хотела тебе сказать… я уверена, что она сейчас рядом с Ним, я имею в виду…

– Что?

– Она стала ангелом, одним из божьих ангелов, Бет. – У нее на глазах блеснули слезы. – Ты разве не видишь? Я думаю, что…

Моя раскаленная добела ярость белым пламенем обожгла мне глаза.

– Ты хочешь сказать, что моя дочь мертва? – Ужасная мысль пронзила меня: неужели я тоже соучастник убийства?

– Ради бога, не сердись. Я просто… Я хотела сказать, если вдруг, то… Я думала, тебе станет легче… если ты узнаешь…

– Прекрати! – Я встала и зажала уши руками. Я рассчитывала услышать жизненно важную подсказку, а получила бред свихнувшейся приятельницы. – Прошу тебя, замолчи.

– Ты должна признать это, Бет. Должна. – Пока она говорила, ее запястья в этих браслетах мелькали у меня перед глазами, и ненависть поднималась во мне и комом подкатывала к горлу.

– Нет! – крикнула я. – Убирайся отсюда. Я думала, ты хочешь сказать что-то дельное, а ты… Убирайся вон из моего дома, оставь меня, идиотка. Тупая, свихнувшаяся идиотка! И Бога своего забирай с собой и больше никогда ко мне не приходи!

Да, эти провода, серебристые и светящиеся. Откуда мне было знать, что Элис – именно Элис – держит один из проводов в своей руке, он поблескивает и переливается между ее пальцами. И что в те минуты, когда мы с ней говорили, проводок становился все тоньше и тоньше, рассеивая в темноте серебристые блестки.

22

Когда я просыпаюсь, мне снова кажется, что я умерла – глаза у меня плотно закрыты, будто заклеены, а губы сжаты. Я лежу на спине, но при этом куда-то двигаюсь – вперед, что ли, куда указывает моя голова. Внутри у меня большой тяжелый камень, он тянет меня вниз.

Наверное, думаю, я оказалась в туннеле, который ведет к перламутровым воротам – я слышала рассказы людей о смерти. Ты попадаешь в длинный черный туннель, потом видишь яркий свет в конце него, там тебя встречают друзья и родственники, которые умерли раньше, и еще где-то там есть жемчужные ворота, но я не помню точно где.

Назад Дальше