Звезда королевы - Елена Арсеньева 43 стр.


Ничуть не бывало. Повертев бумагу в руках, Корф кивнул:

— Симпатические чернила, я так и думал. И, верно, зеленые — судя по цвету тюльпана. Значит, надо нагревать. А это что такое? Вы что, пытались сами нагревать и сожгли?.. — Он задохнулся от ярости.

Мария гневно сверкнула очами — как он смеет кричать на нее, пусть даже и шепотом! Как он смел… как смел сразу догадаться о чернилах?!

— Это она успела сжечь, — с трудом справившись с собою, проговорила Мария. — Все, что я смогла выхватить из огня, — у вас в руках.

— Текст пропадал? — отрывисто спросил Корф.

Мария кивнула.

— Отлично! Значит, я прочту написанное, а потом лист остынет, — и баронесса ничего не узнает! — Он взял один из листков и поднес его к свече, как вдруг Мария, осененная внезапной догадкой, схватила его за руку.

— В чем дело? — огрызнулся Корф. — И что вы здесь до сих пор стоите? Бегите в зал, да поскорее: Этта Палм востра, как нож, все видит, все замечает, — ваше отсутствие тоже может быть замечено…

— Вот именно, все замечает! — перебила Мария. — Даже когда текст исчезает, на бумаге остаются шероховатые полосы. На ощупь их сразу чувствуешь, баронесса тотчас догадается, что здесь кто-то был, кто-то читал ее письмо.

Корф замер, нахмурился:

— Вот незадача… Не нагрев бумагу, письма не прочтешь, а нагревать, выходит, нельзя? И с собою не возьмешь, чтобы прочесть в лаборатории: если Этта заметит пропажу, письма Мунника утратят всякую ценность, англичане просто-напросто придумают что-то другое. О Господи! Эй, эй, что это вы задумали?

Последнее восклицание относилось к Марии, которая вдруг бросилась к стене и принялась снимать голландский пейзаж — акварель в рамке и под стеклом — на английский манер.

— Не мешайте, — отмахнулась Мария. — Можете вытащить стекло так, чтобы не повредить рамку?

— Да зачем вам?! — изумился Корф.

Но Мария сперва сняла вторую висевшую рядом акварель и лишь после этого сочла нужным пояснить:

— Я вспомнила: если бумагу, исписанную симпатическими чернилами, поместить между пластинами стекла, сильно прижать, а потом подержать на ярком свете, написанное можно будет прочесть, а вреда бумаге мы не нанесем.

«Мы…» Ее в краску бросило при этом нечаянно вырвавшемся, таком многозначительном слове, однако Корф, кажется, и не заметил ничего особенного — только недоверчиво поднял брови:

— Вы что же, знаете химию?

— Ой, давайте скорее, скорее же… — Мария с трудом подавила раздражение.

Как он удивился! Кем же он ее считает? Полной идиоткой? Интересно, какую гримасу скорчил бы барон, когда бы вдруг оказалось, что и Николь знает химию? Это, конечно, невероятно, однако…

При мысли о Николь настроение у Марии вовсе испортилось.

— Мне и в самом деле пора идти, — сказала она. — Вы уж тут сами как-нибудь…

— Что?! — шепотом возопил Корф. — У меня ведь не четыре руки! Держите стекла как можно крепче, а я буду читать.

Ничего не поделаешь, пришлось повиноваться. Не прошло и минуты, как поверхность листа покрылась бледно-зелеными ровными строчками. Текст был едва заметен, однако Корф велел Марии отодвинуть свечи подальше, опасаясь повредить бумагу, — и принялся читать, щурясь, сосредоточенно шевеля губами и порою прикрывая глаза рукой. Мария не могла видеть, что там написано, однако, судя по изумленно-сосредоточенному лицу Корфа, он находил для себя много важного и интересного. Пробежав глазами один листок, Корф принялся за другой.

— Неужели вы что-то запомнили? — недоверчиво спросила Мария и была поражена печалью, промелькнувшей в синих глазах Корфа.

— У меня абсолютная память. Я могу любую книгу запомнить от корки до корки, прочитав лишь единожды. И потом немалые усилия приходится прилагать, чтобы забыть ее. Случается и такое, что забыть невозможно…

Он вновь обратился к чтению, а Мария стояла, будто окаменевшая, ощущая лишь свое безмерное одиночество.


— Ну, вот и все, — проговорил наконец Корф, разнимая стекла. — Теперь я вставлю на место акварели, а вы уходите побыстрее. И постарайтесь появиться в зале незаметно, не привлекая к себе внимания. Затеряйтесь в толпе…

— Ну да, я постараюсь не сорвать с петель дверь или не уронить ненароком клавикорды, — огрызнулась Мария.

Корф, насупившись, склонился над акварелями. Ох, ну почему, почему они должны разговаривать друг с другом в таком тоне?! Мария едва сдержала слезы.

Она сложила аккуратной стопочкой «чистые» листы, только сейчас сообразив, почему они были так немилосердно согнуты, — чтобы поместились в ридикюле! Затем поставила на место подсвечники и сунула ридикюль под подушку кресла, с отвращением взглянув на «могущество» Шивы. Счастье, что барон не увидел распутной картинки: едва ли она вызвала бы в его «абсолютной памяти» приятные воспоминания о «шалостях» жены.

— Идите же! — прошептал Корф, вешая акварели.

— Рада бы, да не могу, — усмехнулась Мария. — Мне предстоит закрыть за вами окно. Вам вряд ли удастся задвинуть изнутри задвижки, когда будете сидеть на дереве.

— О, черт! — Корф хлопнул себя ладонью по лбу.

«Жаль, что не кулаком, — мысленно усмехнулась Мария. — Глядишь, немного поотшибло бы твою абсолютную память!»

Тут она еще кое-что вспомнила и, подбежав к камину, сунула в уголья тот самый клочок с подписью Мунника. Исчезнувший было текст медленно проявился вновь.

— Что это вы делаете? — раздался голос Корфа, и Мария, оглянувшись, наконец-то нашла на его лице то самое выражение полнейшего недоумения, которое уж отчаялась увидать. Чувствуя себя за многое вознагражденной, она лишь презрительно передернула плечами, не удостоив барона ответом: хороши будут они оба, если баронесса, воротясь, найдет обрывок брошенного в огонь письма лежащим на столе!

— Ах, да! — снова хлопнул себя по лбу Корф, и Мария не удержалась от злорадного смешка.

На том они и расстались. Как два врага, временно заключившие перемирие, однако ни на миг не забывавшие, что находятся в состоянии войны.

* * *

Когда Мария подошла к двери, ведущей в гостиную, она с изумлением услыхала, что часы бьют восемь раз. Неужто всего двадцать минут назад она покинула гостиную? Господи, кажется, год, ну, месяц сомнений, мучений, терзаний миновал! И слава Богу, что время имеет свойство растягиваться и сжиматься: есть надежда, что никто не заметит ее отсутствия…

Не тут-то было! Первым, кого увидела Мария, проскользнув в гостиную, был Сильвестр. Он только что усадил свою ослепительную сестру в золоченые кресла и намеревался присесть возле нее на столь же роскошный стул, как вдруг бросил нечаянный взор на дверь — и увидел Марию. Лицо его вспыхнуло полымем, он покачнулся — и плюхнулся мимо стула, который с грохотом рухнул рядом, истошно залаяли три болонские собачки, доселе мирным, пушистым клубком спавшие в уголке, а Сильвестр, и сидя в нелепой позе на полу, все не сводил зачарованного взора с Марии, словно она была змеей, а он — загипнотизированной лягушкой. Всполошенная публика невольно проследила за направлением его страстного взгляда, и всяк увидел Марию, которая замерла на пороге, вцепившись в ручку двери, так что теперь только полнейший идиот не сообразил бы, что одна из гостий куда-то выходила… куда? И зачем?

Мария готова была убить Сильвестра — или сама сквозь землю провалиться, однако в сей момент затянутая в черное испанка у рояля пронзительно закричала о любви Орфея и Эвридики (опера Глюка была необычайно популярна в те времена!) — и любопытство общества несколько погасло.

Мария пробежала через залу и покорно села на тот самый злополучный стул, который придвинул ей Сильвестр, подскочивший с полу с проворством ваньки-встаньки.

Мария окинула взором гостиную, намеренно и мстительно не ответив на обеспокоенный, вопросительный взгляд Симолина.

Ничего, пусть подождет, помучается неизвестностью! Это ничто в сравнении с теми мучениями, которые пришлось испытать ей в присутствии Корфа. Главное, обещал!..

Обойдя взором Симолина, как пустое место, Мария продолжала оглядывать присутствующих. О счастье! Этты Палм нет! Она опять куда-то исчезла… даст Бог, уход и приход русской гостьи останется незамеченным.

Мария перевела дыхание. От сердца немножко отлегло, в голове прояснилось, и она с жалостью вспомнила, как Корф только что висел, цепляясь за подоконник, готовясь прыгнуть в сад с высоты второго этажа. «Осторожнее, ваше плечо!» — хотелось воскликнуть Марии, да, благодарение Господу, хватило ума промолчать.

— Она появилась всего на минуту и почти тотчас опять ушла, так что успокойтесь, — сухая, смуглая рука Гизеллы д'Армонти стиснула запястье Марии. — И, ради всего святого, успокойте моего брата! У него такой вид, будто он собрался покончить с собой! Взгляните только…

Мария оглянулась.

Да, Сильвестр и впрямь выглядел плачевно: на бледном, вовсе белом лице глаза казались черными безднами, наполненными тоской и мукой.

— Он любит вас до беспамятства! — горячо прошептала Гизелла. — Я никогда его таким не видела, это же просто безумие, безумие!

— Вы так любите брата? — шепотом спросила Мария; она взглянула на мадьярку, и ее поразила страстная, прямо-таки фанатичная нежность, горевшая в прекрасных глазах графини д'Армонти.

— Люблю?! Мало сказать! Мы с ним родились в один день, с разницей в полчаса, хоть и неполные близнецы. Я ему жизнью обязана: еще в детстве он спас меня, когда я тонула в озере. И я за него жизнь отдам, пойду за него на преступление… — Голос Гизеллы оборвался коротким, сухим рыданием, и минуло какое-то мгновение, прежде чем она снова смогла заговорить.

— Будьте же милосердны, Мария! — взмолилась она. — Подарите ему хоть одну улыбку!

Ее острые ногти вонзились в руку Марии, и, повинуясь не столько милосердию, сколько желанию избавиться от боли, баронесса вновь повернулась к Сильвестру и с усилием растянула губы, изображая улыбку.

Лицо маркиза задрожало, и Мария испугалась, что темпераментный венгерец сейчас зальется слезами. Однако ничего страшного не произошло: он лишь улыбнулся в ответ, кивнул — и, резко повернувшись, вышел из зала.

Только теперь Мария смогла вздохнуть спокойно и, откинувшись на спинку, приготовилась наслаждаться музыкой… да не тут-то было! Взяв последнюю, неимоверно высокую ноту, испанская певица умолкла и принялась раскланиваться под вежливые аплодисменты слушателей.

Вечер, оказывается, закончился. Гости стали разъезжаться.

Глава XXIII AU SECRET! [196]

В конце 1786 года заговорили о государственном перевороте. Два неурожайных года разорили Францию; на народ обрушились новые налоги. В Париже дворянство с изумлением узнало, что в некоторых местностях крестьянам случается отведать мяса лишь три-четыре раза в год, а питаются они в основном хлебом, размоченным в подсоленной воде, да и того не вдосталь. В этой связи «очаровательная наивность «королевы, посоветовавшей своему народу есть пирожные, если не хватает хлеба, показалась уже не столь очаровательной. Ядовитые памфлеты наводнили страну; никак не могло затихнуть эхо «дела об ожерелье». О, конечно, Жанну Ламотт-Валуа, авантюристку, посмевшую обнадежить кардинала Рогана, — мол, подарив королеве бриллиантовое колье в пятьдесят тысяч ливров ценой, он сделается ее любовником, — и даже писавшую фальшивые письма от имени Марии-Антуанетты, и даже подсунувшую влюбленному кардиналу в садах Пале-Рояля какую-то девку из местных жриц любви, изображавшую готовую на все королеву, — конечно, эту Жанну Ламотт публично секли плетьми, клеймили по обоим плечам буквой V — voleuse — воровка — и заключили в тюрьму Сальпетриер, где она, в соответствии с приговором, в сером арестантском халате и деревянных башмаках, всю жизнь должна будет работать за черный хлеб и чечевичную похлебку. Конечно, Рогана выслали из Парижа. Конечно, король поверил слезам супруги, клявшейся, что она невинна. Она и была невинна… однако это уже оказалось безразлично возмущенной толпе (от черни до представителей самых знатных фамилий), жаждавшей любой ценой обвинить ненавистную австриячку. Тем паче что Жанна Ламотт каким-то немыслимым образом сбежала из Сальпетриера. Тщетной была надежда, что Париж мало-помалу забудет ее. Ламотт добралась до Англии, нашла там покровителей и ударилась в мемуары, пятная высочайшее имя королевы; чьи-то грязные и услужливые руки доставляли пасквили во Францию; все это была беззастенчивая ложь, однако страна с жадностью внимала ей. Впервые королеве, жизнь которой прежде катилась по сверкающему кругу — Версаль, Трианон, Фонтенбло, Марли, Сен-Клу, Рамбулье, Лувр, Версаль и т. д., — сделалось неуютно и как бы даже жутковато. Ей казалось, все ее ненавидят… она была почти права. Ей казалось, все желают ее погибели… она была почти права и в этом, однако никто еще не знал, что те самые именитые дворяне, которые упиваются ложью Ламотт и так старательно роют королеве яму, рано или поздно сами в нее попадут.


Но до этого еще оставалось время, и хотя первые зарницы будущей грозы уже вспыхивали на горизонте (по стране прокатилась волна «хлебных бунтов», когда голодные люди громили лавки, останавливали и грабили баржи с зерном и мукой), воздух по-прежнему оставался чист и мягок, а солнышко сияло, как в добрые старые времена. Впрочем, кое-что изменилось, однако никто не желал видеть изменений. Их и не видели.

Вот и в жизни Марии не изменилось ничего… кроме ее внутреннего состояния. Она вдруг ощутила в себе какой-то надлом — и никак не могла исцелить свою душевную рану. Она была женщина, она была дитя своего времени, она была воспитана в убеждении, что единственное предназначение женщины — быть верной служанкою супруга, а ежели супруг отвергает ее — следовало покорно сносить немилость судьбы. Впрочем, к чему лукавить: ее легкомысленный век предлагал некое единственное средство, способное скрасить жизнь с нелюбимым (или нелюбящим) мужем, — чувственное увлечение, легкомысленное кокетство.

Что ж, Мария вкусила и этого полной мерою, однако бурные встречи с Сильвестром (маркиз осаждал ее с упорством Тамерлана, Германика, Карла Великого и всех прочих великих полководцев древности, вместе взятых) приносили Марии все меньше радости, лишь разрывали в клочья и без того потрепанные одежды ее добродетели. Конечно, была особая удаль поступать во всех случаях своей жизни так, как ей больше всего нравилось поступить в данную минуту. Поэтому ей всегда бывало тошно в так называемом приличном обществе, где умение притворяться заменяет ум.

Глядя на себя в зеркало, Мария видела, как разительно изменилась. В ней появилось то убийственное очарование, которое свойственно только красивой женщине, не стремящейся очаровать, равнодушной к производимому ею впечатлению, — что и делало молодую баронессу Корф поистине неотразимой.

Теперь она имела все: богатство, положение, поклонников — все, кроме одного: любви. А без любви жизнь ее была пуста и бессмысленна. Если бы хоть дети!.. Теперь Мария твердо знала: окажись она беременна хоть бы и от самого свирепого насильника, она ни за что на свете не избавилась бы от ребенка! Отчасти надежда на туманное, расплывчатое обещание мамаши Дезорде: «Может быть, когда-нибудь, каким-то чудом…» — заставляло ее вновь и вновь падать в объятия Сильвестра. Но нет. Все было напрасно, и, уж конечно, не пылкий маркиз был тому виной, а лишь злая судьба. Мария утратила двух своих детей… одному сейчас уже седьмой год шел бы, другому — третий. Иногда она позволяла себе потерзаться мечтами о том, как они выглядели бы: первый-то был мальчик, а второй? Может быть, была бы дочь — счастье своей одинокой, забытой, несчастной матери?

Такие никчемные, но болезненные мечтания всегда заканчивались приступами мучительных, изматывающих рыданий, после которых Мария неделями пыталась прийти в себя, вернуть душевное спокойствие, уверенность в своих силах… и находила это вновь только в объятиях всегда готового к объятиям Сильвестра. Восторги плотского наслаждения как-то постепенно сходили на нет: Сильвестр не был ею любим. Теперь ее вела к нему в постель какая-то особенная, на грани извращения, гордость: «Мой муж из-за своей выдуманной чести толкает меня в пучину порока, а вот любовник из страсти ко мне забыл и о чести, и о совести!»

Мария не очень-то интересовалась секретными симолинскими делами, однако хитрющий Иван Матвеевич позаботился довести до ее сведения, что маркиз Шалопаи, у коего была немалая должность в министерстве иностранных дел, сделался секретным агентом русского посла и теперь регулярно снабжает Симолина теми тайными, часто меняющимися шифрами, которыми пользовались в своей переписке министр иностранных дел Франции граф Монморен и французский поверенный в делах в России Жене, известный как чрезвычайно ловкий шпион, которого никому еще не удалось схватить за руку. Однако после того, как Симолин через особо доверенных своих курьеров, Литвинова и Константинова, начал пересылать в Россию шифры Монморена, французская дипломатическая переписка свободно прочитывалась в Санкт-Петербурге, и Безбородко удалось несколько раз весьма ощутимо воткнуть палки в колеса Жене, который терялся в догадках относительно такой сверхпроницательности русского министра. Во всем этом была, как выяснилось, немалая заслуга Марии… Ну что ж, во все века женщины вызнавали у мужчин всевозможные тайны при помощи только одного-единственного способа, так что у Марии не было оснований считать себя более продажной, чем ее многочисленные предшественницы. В конце концов, она не получала от связи с Сильвестром ничего, кроме морального удовлетворения, ибо страстный маркиз ей поднадоел.

Назад Дальше