- Это не совсем верно, - возражал он, - вся наука представляет собою подчинение факту. А Розанова я не люблю.
Иногда казалось, что он избегает личных знакомств с крупными людьми потому, что боится влияния их; встретится раз, два с одним из таких людей, иногда горячо расхвалит человека, но вскоре теряет интерес к нему и уже не ищет новых встреч.
Так было с Саввой Морозовым, - после первой длительной беседы с ним Л.Андреев, восхищаясь тонким умом, широкими знаниями и энергией этого человека, называл его Ермак Тимофеевич, говорил, что Морозов будет играть огромную политическую роль:
- У него лицо татарина, но это, брат, английский лорд!
Но знакомства с ним не продолжил. И так же было с А.А.Блоком.
Я пишу, как подсказывает память, не заботясь о последовательности, о "хронологии".
В Художественном театре, когда он помещался еще в Каретном ряду, Леонид Николаевич познакомил меня со своей невестой - худенькой, хрупкой барышней с милыми, ясными глазами. Скромная, молчаливая, она показалась мне безличной, но вскоре я убедился, что это человек умного сердца.
Она прекрасно поняла необходимость материнского, бережного отношения к Андрееву, сразу и глубоко почувствовала значение его таланта и мучительные колебания его настроений. Она - из тех редких женщин, которые, умея быть страстными любовницами, не теряют способности любить любовью матери; эта двойная любовь вооружила ее тонким чутьем, и она прекрасно разбиралась в подлинных жалобах его души и звонких словах капризного настроения минуты.
Как известно, русский человек "ради красного словца не жалеет ни матери, ни отца". Л.Н. тоже весьма увлекался красным словом и порою сочинял изречения весьма сомнительного тона.
"Через год после брака жена точно хорошо разношенный башмак - его не чувствуешь", - сказал он однажды при Александре Михайловне. Она умела не обращать внимания на подобное словотворчество, а порою даже находила эти шалости языка остроумными и ласково смеялась. Но, обладая в высокой степени чувством уважения к себе самой, она могла - если это было нужно ей показать себя очень настойчивой, даже непоколебимой. У нее был тонко развит вкус к музыке слова, к форме речи. Маленькая, гибкая, она была изящна, а иногда как-то забавно, по-детски, важна, - я прозвал ее "Дама Шура", это очень привилось ей.
Л.Н. ценил ее, а она жила в постоянной тревоге за него, в непрерывном напряжении всех сил своих, совершенно жертвуя личностью своей интересам мужа.
В Москве у Андреева часто собирались литераторы, было очень тесно, уютно, милые глаза "Дамы Шуры", ласково улыбаясь, несколько сдерживали "широту" русских натур. Часто бывал Ф.И.Шаляпин, восхищая всех своими рассказами.
Когда расцветал "модернизм", пытались понять его, но больше осуждали, что гораздо проще делать. Серьезно думать о литературе было некогда, на первом плане стояла политика. Блок, Белый, Брюсов казались какими-то "уединенными пошехонцами", в лучшем мнении - чудаками, в худшем чем-то вроде изменников "великим традициям русской общественности". Я тоже так думал и чувствовал. Время ли для "Симфонии", когда вся Русь мрачно готовится плясать трепака? События развивались в направлении катастрофы, признаки ее близости становились все более грозными, эсеры бросали бомбы, и каждый взрыв сотрясал всю страну, вызывая напряженное ожидание коренного переворота социальной жизни. В квартире Андреева происходили заседания ЦК социал-демократов большевиков, и однажды весь Комитет вместе с хозяином квартиры был арестован и отвезен в тюрьму.
Просидев в тюрьме с месяц, Л.Н. вышел оттуда точно из купели Силоамской - бодрый, веселый.
- Это хорошо, когда тебя сожмут, - хочешь всесторонне расшириться! говорил он.
И смеялся надо мной:
- Ну что, пессимист? А ведь Россия-то - оживает? А ты рифмовал: самодержавие - ржавея.
Он печатал рассказы "Марсельеза", "Набаг", "Рассказ, который никогда не будет кончен", но уже в октябре 1905 года прочитал мне в рукописи "Так было".
- Не преждевременно ли? - спросил я.
Он ответил:
- Хорошее всегда преждевременно...
Вскоре он уехал в Финляндию, и хорошо сделал - бессмысленная жестокость декабрьских событий раздавила бы его. В Финляндии он вел себя политически активно, выступал на митинге, печатал в газетах Гельсингфорса резкие отзывы о политике монархистов, но настроение у него было подавленное, взгляд на будущее - безнадежен. В Петербурге я получил письмо от нею, он писал между прочим:
"У каждой лошади есть свои врожденные особенности, у наций - тоже. Есть лошади, которые со всех дорог сворачивают в кабак, - наша родина свернула к точке, наиболее любезной ей, и снова долго будет жить распивочно и на вынос".
Через несколько месяцев мы встретились в Швейцарии, в Монтре. Леонид издевался над жизнью швейцарцев.
- Нам, людям широких плоскостей, не место в этих тараканьих щелях, говорил он.
Мне показалось, что он несколько поблек, потускнел, в глазах его остеклело выражение усталости и тревожной печали. О Швейцарии он говорил так же плоско, поверхностно и то же самое, что издавна привыкли говорить об этой стране свободолюбивые люди из Чухломы, Конотопа и Тетюш. Один из них определил русское понятие свободы глубоко и метко такими словами:
"Мы в нашем городе живем, как в бане, - без поправок, без стеснения".
О России Л.Н. говорил скучно и нехотя и однажды, сидя у камина, вспомнил несколько строк горестного стихотворения Якубовича "Родине":
За что любить тебя, какая ты нам мать?..
- Написал я пьесу, - прочитаем?
И вечером он прочитал "Савву".
Еще в России, слушая рассказы о юноше Уфимцеве и товарищах его, которые пытались взорвать икону Курской богоматери, - Андреев решил обработать это событие в повесть и тогда же, сразу, очень интересно создал план повести, выпукло очертил характеры Его особенно увлекал Уфимцев, поэт в области научной техники, юноша, обладавший несомненным талантом изобретателя. Сосланный в Семиреченскую область, кажется в Каркаралы, живя там под строгим надзором людей невежественных и суеверных, не имея необходимых инструментов и материалов, он изобрел оригинальный двигатель внутреннего сгорания, усовершенствовал циклостиль, работал над новой системой драги, придумал какой-то "вечный патрон" для охотничьих ружей. Чертежи его двигателя я показывал инженерам в Москве, и они говорили мне, что изобретение Уфимцева очень практично, остроумно и талантливо. Не знаю, какова судьба всех этих изобретений, - уехав за границу, я потерял Уфимцева из виду.
Но я знал, что это юноша из ряда тех прекрасных мечтателей, которые очарованы своей верой и любовью - идут разными путями к одной и той же цели - к возбуждению в народе своем разумной энергии, творящей добро и красоту.
Мне было грустно и досадно видеть, что Андреев исказил этот характер, еще не тронутый русской литературой, мне казалось, что в повести, как она была задумана, характер этот найдет и оценку и краски, достойные его. Мы поспорили, и, может быть, я несколько резко говорил о необходимости точного изображения некоторых - наиболее редких и положительных - явлений действительности.
Как все люди определенно очерченного "я", острого ощущения своей "самости", Л. Н. не любил противоречия, он обиделся на меня, и мы расстались холодно.
Кажется, в 907 или 8-м году Андреев приехал на Капри, похоронив "Даму Шуру" в Берлине, - она умерла от послеродовой горячки. Смерть умного и доброго друга очень тяжело отразилась на психике Леонида. Все его мысли и речи сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели "Дамы Шуры"
- Понимаешь, - говорил он, странно расширяя зрачки, - лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.
Одетый в какую-то бархатную черную куртку, он даже и внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе о смерти. Случилось так, что он поселился на вилле Карачиолло, принадлежавшей вдове художника, потомка маркиза Карачиолло, сторонника французской партии, казненного Фердинандом Бомбой. В темных комнатах этой виллы было сыро и мрачно, на стенах висели незаконченные грязноватые картины, напоминая о пятнах плесени. В одной из комнат был большой закопченный камин, а перед окнами ее, затеняя их, густо разросся кустарник; в стекла со стен дома заглядывал плющ. В этой комнате Леонид устроил столовую.
Как-то под вечер, придя к нему, я застал его в кресле пред камином. Одетый в черное, весь в багровых отсветах тлеющего угля, он держал на коленях сына своего, Вадима, и вполголоса, всхлипывая, говорил ему что-то. Я вошел тихо; мне показалось, что ребенок засыпает, я сел в кресло у двери и слышу: Леонид рассказывает ребенку о том, как смерть ходит по земле и душит маленьких детей.
- Я боюсь, - сказал Вадим.
- Не хочешь слушать?
- Я боюсь, - повторил мальчик.
- Ну, иди спать...
- Я боюсь, - сказал Вадим.
- Не хочешь слушать?
- Я боюсь, - повторил мальчик.
- Ну, иди спать...
Но ребенок прижался к ногам отца и заплакал. Долго не удавалось нам успокоить его, Леонид был настроен истерически, его слова раздражали мальчика, он топал ногами и кричал:
- Не хочу спать! Не хочу умирать!
Когда бабушка увела его, я заметил, что едва ли следует пугать ребенка такими сказками, какова сказка о смерти, непобедимом великане.
- А если я не могу говорить о другом? - резко сказал он. - Теперь я понимаю, насколько равнодушна "прекрасная природа", и мне одного хочется вырвать мой портрет из этой пошло красивенькой рамки.
Говорить с ним было трудно, почти невозможно, он нервничал, сердился и, казалось, нарочито растравлял свою боль.
- Меня преследует мысль о самоубийстве, мне кажется, что тень моя, ползая за мной, шепчет мне: уйди, умри!
Это очень возбуждало тревогу друзей его, но иногда он давал понять, что вызывает опасения за себя сознательно и нарочито, как бы желая слышать еще раз, что скажут ему в оправдание и защиту жизни.
Но веселая природа острова, ласковая красота моря и милое отношение каприйцев к русским довольно быстро рассеяли мрачное настроение Леонида. Месяца через два его точно вихрем охватило страстное желание работать.
Помню - лунной ночью, сидя на камнях у моря, он встряхнул головой и сказал:
- Баста! Завтра с утра начинаю писать.
- Лучше этого тебе ничего не сделать.
- Вот именно.
И весело - как он давно уже не говорил - он начал рассказывать о планах своих работ.
- Прежде всего, брат, я напишу рассказ на тему о деспотизме дружбы уж расплачусь же я с тобой, злодей!
И тотчас - легко и быстро - сплел юмористический рассказ о двух друзьях, мечтателе и математике, - один из них всю жизнь рвется в небеса, а другой заботливо подсчитывает издержки воображаемых путешествий и этим решительно убивает мечты друга.
Но вслед за этим он сказал:
- Я хочу писать об Иуде, - еще в России я прочитал стихотворение о нем - не помню чье*, - очень умное. Что ты думаешь об Иуде?
У меня в то время лежал чей-то перевод тетралогии Юлиуса Векселля "Иуда и Христос", перевод рассказа Тора Гедберга и поэма Голованова, - я предложил ему прочитать эти вещи.
- Не хочу, у меня есть своя идея, а это меня может запутать. Расскажи мне лучше - что они писали? Нет, не надо, не рассказывай.
Как всегда в моменты творческого возбуждения, он вскочил на ноги - ему необходимо было двигаться.
- Идем!
----------* А.Рославлева. - Примеч. М. Горького.
Дорогой он рассказал содержание "Иуды", а через три дня принес рукопись. Этим рассказом он начал один из наиболее плодотворных периодов своего творчества. На Капри он затеял пьесу "Черные маски", написал злую юмореску "Любовь к ближнему", рассказ "Тьма", создал план "Сашки Жигулева", сделал наброски пьесы "Океан" и написал несколько глав - две или три повести "Мои записки", - все это в течение полугода. Эти серьезные работы и начинания не мешали Л.Н. принимать живое участие в сочинении пьесы "Увы", пьесы в классически-народническом духе, в стихах и прозе, с пением, плясками и всевозможным угнетением несчастных русских землепашцев. Содержание пьесы достаточно ясно характеризует перечень действовавших в ней лиц:
"Угнетен - безжалостный помещик.
Свирепея - таковая же супруга его.
Филистерий - Угнетонов брат, литераторишко прозаический.
Декадентий - неудачное чадо Угнетоново.
Терпим - землепашец, весьма несчастен, но не всегда пьян.
Скорбела - любимая супруга Терпимова; преисполнена кротости и здравого смысла, хоша беременна постоянно.
Страдала - прекрасная дочь Терпимова.
Лупоморда - ужаснейший становой пристав. Купается в мундире и при орденах.
Раскатай - несомненный урядник, а на самом деле - благородный граф Эдмон де Птие.
Мотря Колокольчик - тайная супруга графова, а в действительности испанская маркиза донна Кармен Нестерпима и Несносна, притворившаяся гитаной.
Тень русского критика Скабического.
Тень Каблица-Юзова.
Афанасий Щапов, в совершенно трезвом виде.
"Мы говорили", - группа личностей без речей и действий.
Место происшествия - "Голубые Грязи", поместье Угнетоново, дважды заложенное в Дворянском банке и однажды еще где-то".
Был написан целый акт этой пьесы, густо насыщенный веселыми нелепостями. Прозаический диалог уморительно писал Андреев и сам хохотал, как дитя, над выдумками своими.
Никогда, ни ранее, ни после, я не видал его настроенным до такой высокой степени активно, таким необычно трудоспособным. Он как будто отрешился от своей неприязни к процессу писания и мог сидеть за столом день и ночь, полуодетый, растрепанный, веселый. Его фантазия разгорелась удивительно ярко и плодотворно, - почти каждый день он сообщал план новой повести или рассказа.
- Вот когда наконец я взял себя в руки! - говорил он, торжествуя.
И расспрашивал о знаменитом пирате Барбароссе, о Томазо Аниелло, о контрабандистах, карбонариях, о жизни калабрийских пастухов.
- Какая масса сюжетов, какое разнообразие жизни! - восхищался он. Да, эти люди накопили кое-чего для потомства. А у нас: взял я как-то "Жизнь русских царей", читаю - едят! Стал читать "Историю русского народа" страдают! Бросил, - обидно и скучно.
Но, рассказывая о затеях своих выпукло и красочно, писал он небрежно. В первой редакции рассказа "Иуда" у него оказалось несколько ошибок, которые указывали, что он не позаботился прочитать даже Евангелие. Когда ему говорили, что "герцог Спадаро" для итальянца звучит так же нелепо, как для русского звучало бы "князь Башмачников", а сенбернарских собак в XII веке еще не было, - он сердился:
- Это пустяки.
- Нельзя сказать: "Они пьют вино, как верблюды", не прибавив - воду!
- Ерунда!
Он относился к своему таланту, как плохой ездок к прекрасному коню, безжалостно скакал на нем, но не любил, не холил. Рука его не успевала рисовать сложные узоры буйной фантазии, он не заботился о том, чтоб развить силу и ловкость руки. Иногда он и сам понимал, что это является великою помехой нормальному росту его таланта.
- Язык у меня костенеет, я чувствую, что мне все трудней находить нужные слова...
Он старался гипнотизировать читателя однотонностью фразы, но фраза его теряла убедительность красоты. Окутывая мысль ватой однообразно-темных слов, он добивался того, что слишком обнажал ее, и казалось, что он пишет популярные диалоги на темы философии.
Изредка, чувствуя это, он огорчался:
- Паутина, - липко, но не прочно! Да, нужно читать Флобера; ты, кажется, прав: он действительно потомок одного из тех гениальных каменщиков, которые строили неразрушимые храмы средневековья!
На Капри Леониду сообщили эпизод, которым он воспользовался для рассказа "Тьма". Героем эпизода этого был мой знакомый, эсер. В действительности эпизод был очень прост: девица "дома терпимости", чутьем угадав в своем "госте" затравленного сыщиками, насильно загнанного к ней революционера, отнеслась к нему с нежной заботливостью матери и тактом женщины, которой вполне доступно чувство уважения к герою. А герой, человек душевно неуклюжий, книжный, ответил на движение сердца женщины проповедью морали, напомнив ей о том, что она хотела забыть в этот час. Оскорбленная этим, она ударила его по щеке, - пощечина вполне заслуженная, на мой взгляд. Тогда, поняв всю грубость своей ошибки, он извинился пред нею и поцеловал руку ее, - мне кажется, последнего он мог бы и не делать. Вот и всё.
Иногда, к сожалению очень редко, действительность бывает правдивее и краше даже очень талантливого рассказа о ней.
Так было и в этом случае, но Леонид неузнаваемо исказил и смысл и форму события. В действительном публичном доме не было ни мучительного и грязного издевательства над человеком и ни одной из тех жутких деталей, которыми Андреев обильно уснастил свой рассказ.
На меня это искажение подействовало очень тяжко: Леонид как будто отменил, уничтожил праздник, которого я долго и жадно ожидал. Я слишком хорошо знаю людей, для того чтоб не ценить - очень высоко - малейшее проявление доброго, честного чувства. Конечно, я не мог не указать Андрееву на смысл его поступка, который для меня был равносилен убийству из каприза - злого каприза. Он напомнил мне о свободе художника, но это не изменило моего отношения, - я и до сего дня еще не убежден в том, что столь редкие проявления идеально человеческих чувств могут произвольно искажаться художником в угоду догмы, излюбленной им.
Мы долго беседовали на эту тему, и хотя беседа носила вполне миролюбивый, дружеский характер, но все же с этого момента между мною и Андреевым что-то порвалось.
Конец этой беседы очень памятен мне.
- Чего ты хочешь? - спросил я Леонида.
- Не знаю, - ответил он, пожав плечами, и закрыл глаза.
- Но ведь есть же у тебя какое-то желание, - оно или всегда впереди других, или возникает более часто, чем все другие?