Эта статья вошла целиком, без изменений, в мою книгу «Театр, как таковой», с таким диалектическим аппетитом цитируемую Ю. И. Айхенвальдом в его статье «Отрицание театра».
Начал же Вл. И. Немирович-Данченко чисто по генеральски: раз, мол, я стою но главе войска, стало быть войско необходимо, а если оно необходимо, то война явление неизбежное. И то, что он осекся так же быстро, как осекаются провинциальные генералы в ученом разговоре со студентом, и то, что ничего другого он не смог рассказать, кроме слышанного от бабушки, и то, что даже бабушкину сказку он рассказал сбивчиво, неинтересно, неубедительно, со старыми изжеванными словами о «горниле драматического творчества», «переживаниях» и т. п., — все это воочию убедило, что «Художественный театр», при всем желании отдельных членов своих и при всех своих отменных качествах, театр неумный, идейно-незначительный, действительно «провинциальный» театр, и если что и интересно в нем с подлинно культурной точки зрения, то разве то, что это для молодых, как я, уже старинный театр, со старинными пьесами (Л. Андреева, С. Юшкевича и пр.), старинными приемами (натуралистической игрой, «упрощенными» или «богатыми» постановками), старинной идеологией (главенством актера и его «внутренних переживаний»).
Что это театр неумный, доказывает то, что он в лице своего идейного вождя стал защищаться словами (как будто словами можно кого-нибудь убедить), а не расхохотался в лицо обидчика — Ю. И. Айхенвальда всеми бубенчиками своих буффов, не выставил тут же, all'improvise, парочку добрых «убийц в масках» с кинжалами и жестами, грозящими жизни и всей латыни ученого «доктора», не выпустил, наконец, как ultima ratio сцены, полунагую обворожительницу с всепобеждающими песнями, насмешками, плясками и очами, вдвойне прекрасными от своей подведенности и экспрессивной лживости. И уж если надо было кому говорить, то непременно арлекину, настоящему арлекину, который стал бы доказывать, чарующе кривляясь, что если театр — «незаконный вид искусства», то тем лучше, потому что незаконное всегда прельстительней; если это «ребячество», докучное стариками, то тем самым оно любезно ребятам-охотникам подразнить стариков; если он не нужен «звездочету» и «доктору», то пусть «звездочет» и «доктор» убираются из него к чорту со всей своей латынью; и если театру в самом деле суждено скоро исчезнуть от чумы рационализма, то уж последние годы он сумеет устроить такой «пир во время чумы», что небу жарко станет. Господи! мало ли какой театрально-убедительной чепухи можно было наговорить «на зло» в ответ на «отрицание театра»! — но именно театрально-убедительной, ибо без театральной убедительности (позы, жеста, тона, выходки, гиперболы, монстративного примера) не преуспевал до сих пор в истории ни святой, ни пророк, ни проповедник. — На слова возразишь словами легко (диалектика-с), а вот на слова актом — дело другое. Как же можно пускаться в унылые разглагольствования как раз там, где решающий момент в действе и его поразительности!
Достойно быть отмеченным, что в то самое время, как директор передовою театра в России стоял перед Ю. И. Айхенвальдом, застигнутым врасплох идеей отрицания театра, — директор передового театра во Франции, знаменитый г-н Антуан читал лекции о падении современного театра, в которых говорил буквально следующее: — «Возможно, что времена театра прошли и что отныне толпа будет стремиться к тем зрелищам, которые возбуждают одни чувства, не требуя никакого умственного усилия, которые способны развеять, не утомляя…»
Говорите после этого, что наш театр самый передовой!..
Особенно же забавно, на мой взгляд, что с точки зрения театральности в речи Ю. И. Айхенвальда оказалось меньше «отрицания театра», чем у почтенного Вл. И. Немировича-Данченко. — Речь Ю. И. Айхенвальда эффектна, бьет на «диковинность», полна остроумного притворства, красивых сценически-внятных, в смысле стиля оборотов, вмещает в себе типично-актерское advocatio ad auditores кокетство тогой ученого и даже «подзанавесное» заключение. Прелестный монолог!
Поистине атеатральна[4] и негромка рядом с ней речь представителя «лучшего» театра в России, театра действительно задающего тон, театра — поставщика режиссуры даже в образцовые казенные театры[5], театра, который сам Александр Бенуа начал приучать теперь к художественности не в кавычках, подлинной.
Я всегда говорил, что «Художественный Театр», при всех своих трудовых заслугах, изрядно-провинциальный по духу (одно его былое увлечете декадентским «стиль-модерн» чего стопит!)
В «провинции» всегда хотят быть по моде и во что бы то ни стало оригинальными («знай наших»), важничают, манерничают, гордятся каждой каменной постройкой, каждой «филозофской» мыслью местного экзекутора. Кажется, там все знают, ничем не удивить, но поживешь и видишь, что нигде так не ошеломляются, как в провинции. И чем же? — позапрошлогодними столичными модами.
Помяните мое слово — через год-два «Художественный Театр» будет сам себя отрицать! — ведь сейчас в Столице Духа, среди ее пресыщенной знати, покорной слону авторитетных г.г. Антуанов и влюбленной в «эпатантность» мысли ради «эпатантности», так модно отрицание театра!
Пока же «Художественный Театр», в лице своего представителя, должен, как и подобает в «провинции», ошеломляться «столичной» новинкой, не признавать ее и применять к ней старую мерку; — ибо поистине старой меркой театра и его добротности является актер с его «переживаниями», о которых так нудно и так смехотворно-важно рассказывает нам старый-старый Вл. И. Немирович-Данченко.
Когда-то было время: отзвучали в столицах клавесинны и виольдамуры, а в глухой провинции чопорно-важные maestro все еще продолжали придавать им высшее музыкально-экспрессивное значение. Уж отзвучали, надоели в Столице Духа душевно-задушевные струны и эти, «искренние нотки» актерских переживаний а чопорно-важные maestro «Художественного Театра» все еще видят в дешевой по существу натур-психологичности и буржуазном intim'е лицедейских выступлений главную основу театра.
О самом же Ю. И. Айхенвальде скажу, что пока он, с настоящим критическими мастерством, занимает меня развитием идеи отрицания театра[6] — я ему серьезно и прилежно внемлю; когда же он, увлекшись этой новой и забавной темой, переходит «ничтоже сумняшеся», к отрицанию самой театральности, — я улыбаюсь, вспоминая великолепную маркизу де-Помпадур и ее знаменитое изречение: — «у всех геометров глупый вид».
И правда! — что могли смыслить «геометры» во всех этих восхитительных маскарадах и интимных спектаклях замка Ла-Селе, где маркиза де-Помпадур выступала в очаровании костюма Ночи, усыпанной мириадами звезд? Чем могла им помочь астролябия Гиппарха и вся мудрость Эвклида при определении значения «сельских праздников» в замке Креси, где метресса короля режиссировала идиллиями в фантастическом «туалете» садовницы? Им ли было узнать в ней, при помощи циркулей и линеек Гения Театра, властного над самим властелином Франции, в силу магии доставлять постоянно-новую пищу воображению и целительно-свежее зрелище глазам?
Ах, вспомните ее патриотический парадокс о том, что «кто, имея средства, не покупает сервского фарфора, — не гражданин своей страны», вспомните все темы, что она давала для пасторалей Бушэ и для картин Ванлоо, вспомните грозди винограда на ее собственноручной гравюре — «Воспитание Бахуса», ее реформы театральных костюмов, наконец, ее портрет, — изумительную пастель Лашура в Сен-Контенском музее, где знающие свою правду глаза и над-мудрая улыбка фаворитки объясняют сразу все царствование Людовика XV-го! Вспомните, — и вы поймете всю глубину мысли и всю прелесть правоты маркизы де-Помпадур, изрекающей перед удивленным двором: — «у всех геометров глупый вид».
О, конечно, для геометров маркиза де-Помпадур, с разорительными выдумками, маскарадными увлечениями, драматическими представлениями и прочими пустяками, было чем-то долженствующим быть отрицаемым всеми рассудительными геометрами мира. — Маркиза де-Помпалур это отлично понимала… Но она понимала также, что все имеет свою меру! что подлежащее, например, измерению весами, никогда не может быть измерено локтем, и при мысли об этом на губах ее расцветала улыбка: — «у всех геометров глупый вид».
Но будем справедливы! — не с Айхенвальдов началось фактическое отрицание театра (настоящего театра!), а с Немировичей-Данченков, которые, в стремлении к максимальной почтенности своего дела, своего собственного положения в обществе, своей, «геометричности», в стыде природного инстинкта преображения, — единственного, хотя и «дикого» двигателя театра всех времен, отвергли самое театральность[7] как компрометирующее сценических «геометров» выражение такого инстинкта.
Но будем справедливы! — не с Айхенвальдов началось фактическое отрицание театра (настоящего театра!), а с Немировичей-Данченков, которые, в стремлении к максимальной почтенности своего дела, своего собственного положения в обществе, своей, «геометричности», в стыде природного инстинкта преображения, — единственного, хотя и «дикого» двигателя театра всех времен, отвергли самое театральность[7] как компрометирующее сценических «геометров» выражение такого инстинкта.
Они захотели привлечь к оскопленному ими театру «литературой», «настроением» и «стилизацией», «археологией», «бытом», «художественностью», пускались даже на фокусы, на трюки, не жалели труда, времени, денег, — а в результате… отрицание театра! даже их театра! И кем же? — Теми самыми, в глазах которых они, отчуравшись от театральности, пытались создать себе положение вполне «серьезных людей». Но, — будем до конца справедливы, — Айхенвальд и Овсянико-Куликовские пошли лишь по стопам самих «художественников», но только не плутая и в быстрейшем темпе; они обогнали «художественников» как настоящие «hommes d'esprit», а не только «hommes de lettres», и удивляться теперь их отрицанию театра пристало кому угодно, но не тем, кто положил начало ему столь блестяще-практично. «Что посеешь, то и пожнешь», «лиха беда начало» и т. д.
Побывав в «Художественном Театре» сложно было с легким сердцем приняться за сочинение «Отрицание театра».
В XVII-м веке, после спектакля итальянской комедии, Ю. И. Айхенвальд конечно написал бы нечто совершенно противоположное. И уж воображаю, как бы досталось от него духовенству, задолго до него, однако, как и он, из высших соображений, всегда отрицавшему театр![8]
В самом деле! — разве может стать убедительным театр без театральности!? — Ведь для того, чтобы приготовить рагу из зайца, надо прежде всего иметь… зайца. Театр без театральности это «рагу из зайца» без зайца. Правда, публика, интересующаяся всякими экспериментами, может толпиться и в кухмистерской, где ее собираются угостить таким неслыханным блюдом. Но проба такого кушанья не отобьет, а скорей обострит аппетит к нормальной пище.
Казалось бы, из «Художественного Театра» нет для публики пути в кинематограф, где, начиная с пьесы и кончая исполнением, все преисполнено, хоть и не Бог весть какого благородства, но подлинной театральности.[9] Если б я был девушкой, я бы очень обиделся, узнав, что мой жених о целует чаще, чем меня, других женщин; я бы попытался выяснить, в чем чары этих женщин и, если б не способен был позаимствовать у них эти чары, просто-напросто закрыл бы дверь перед носом своего жениха. Но… очевидно, мое сравнение слишком субъективно, так как честь «Художественного Театра» но заставила его покамест указать на порог (порок?) изменнице публике, с которой (это знает вся Москва) давно уже состоялось обручение. (Впрочем, если верить кумушкам, — дело теперь клонится к тому, что брак не состоится, так как капризница-публика не хочет уже брать в приданное реформированное «рагу из зайца», достаточно ей надоевшее. Поживем — увидим).
Пока же ясно одно: — театральность движет публику по линии наименьшего сопротивления своему домоганию.
Что сущность этого домогания не эстетического, а прэ-эстетического характера, что его motto в радости властного преображения анархически отвергаемой действительности, — об этом я говорил достаточно в свое время и в своем месте.[10]
Много оснований говорить о кризисе и даже о гибели театра, но ни одного, чтоб заподозрить в том же театральность. Уже поставленная связно хотя бы с понятием кризиса (я уж не говорю о «гибели»), она являет nonsens, потому что опора ее в инстинкте преображения, — столь же могучем и живучем, как половой инстинкт. Чувству театральности обязан своим происхождением театр, а не наоборот. То, что данный театр не нужен, говорит только о том, что нужен другой. Сейчас, например, таким временно-другим театром является кинематограф, куда и устремляется публика, согласно неизменному закону движения театральности по линии наименьшего сопротивления своему домоганию. Бранить за это публику трудно, как трудно бранить юного мужа состарившейся, подурневшей жены за посещение публичного дома: закон природы-с. Жена, может быть, почтенная особа, и хорошего происхождения, и начитанная, образованная, чистоплотная, со всякими эдакими внутренними переживаниями, — сравнить нельзя с какой-нибудь глупой потаскушкой! но… «соловья баснями не кормят», говорит пословица, Брак по расчету рано или поздно кончается катастрофой. А чувство театральности — что половое чувство: подавай прежде всего существенного — plat de resistence!.. Если я не нашел себе достойной «жены» и если мне претят публичные «потаскушки», что-же мне остается, как не… Виноват, что же мне в самом деле остается, как не театр для себя!
Стара истина, что история повторяется и что для выяснения исхода настоящего, полезно иногда бывает перечесть страницы аналогичного прошлого.
Вот вам, например, поучительная цитата из обширного, добросовестного исследования Л. Фридлендера — «Картины из истории римских нравов»:
«Для толпы, привыкшей к зрелищам арены… блеск сцены не представлял прелести, и образы идеального мира казались ей бессодержательными тенями. Что для них была Гекуба, когда и между образованными людьми не велико было число тех, которые хотели видеть на сцепе судьбу царей и героев древнего эллинского мира… Уже в последние времена республики великолепная обстановка была лучшим и единственным средством возбудить в публике интерес к трагедии [курсив мой]. Военные эволюции… триумфальные шествия… дорогие наряды… всякого рода корабли, колесницы и прочая военная добыча… занимали публику в продолжение четырех часов и долее; — и такие-то зрелища во времена Горация составляли главную прелесть трагедии даже для образованных людей…Трагедия начала разлагаться; в угоду зрителям приносилось в жертву последовательное развитие драмы, так в как зрители были к этому равнодушны, и оставлялись только такие сцены, которые заключали в себе решительные моменты и доставляли актерам удобный случаи выказать свое искусство. Правда, в Риме и в провинциях (внимание, Вл. И. Немирович-Данченко!) все еще ставились на сцену, как цельные трагедии, так и в сокращенном виде. Но уже со второго века они вышли из обычая и вместо трагедии на театре давались только сцены с пением и пантомимные танцы».
Ни дать — ни взять, — про наше время написано: то же увлечете танцами (балетом, дунканизмом, ритмической гимнастикой), пантомимой (загляните в наши миниатюр-театры), зрелищем (кинематографом, «Взятием Азова» на открытом воздухе, проектом возрождения балаганов на Марсовом поле и пр.).
А уж какие были актеры в древнем Риме! — не чета теперешним! — достаточно упомянуть среди них одно имя Квинта Росция Галла, которого сам Гораций прозвал «ученым». — Квинта Росция Галла, освятившего обычай играть без маски и утвердившего в свое время, подобно нашему Станиславскому, канон жизненности и психологической правды сценического представления.
И все-же, «со второго века»… трагедия уже «вышла из обычая», — говорит история, попутно поучая, как мудрые Петронии предпочитали цирковому театру полупьяной черни «театр для себя», хотя б сымпровизированный из собственной смерти.
По-видимому, есть нечто роковое в реалистических реформах театра. По-видимому, маска и котурны, понимать ли их буквально или в переносном смысле, — истинные носители идеи преображения, составляющей сущность театрального действа, — нечто вроде алкоголя, которым обрабатываются «в прок» крепкие вина, алкоголя, без присутствия которого театральное вино неизбежно скисает.
Не знаю точно. Знаю только, что каждый раз, как в истории театра любой страны начинается тенденция так или иначе детеатрализовать сценическое преставление, объект подобного эксперимента начинает клониться к упадку. Театр Менандра, Квинта Росция Галла, правдолюбивый театр Сервантеса, вразумительная «commedia erudita», бытовой театр Островского, даже символический театр Ибсена — все они, вызвав сравнительно-кратковременный интерес чисто театральной публики, вели к пустыне зрительного зала, пустыне, от ледяного дыхания которой замерзали самые талантливые лицедеи, самые талантливые литературные произведения.
Недаром мудрый Мольер, настояний театральный maitre, вводил при сценической разработке самых реалистических сюжетов, фантастические балеты, блестящие интермедии, апофеозы и ту всякую всячину, имя которой театральная гарантия.
Когда, с наступлением века позитивизма, чуткие к веянию времени, а не к духу произведения, режиссеры-натуралисты стали играть Мольера с купюрами этой самой «всякой всячины», очарование Мольера исчезло на сцене, и он был (horribile dietu!) признан устаревшим.