Стрелец. Сборник № 1 - Александр Блок 5 стр.


Тебе сегодня — твоим цветам и твоим наклонам к благоуханно земли. Индианка надела мне на руку коралловую нить и сказала слово своего острова: ан-нэо-хатсу-мау. На первую зелень риса походят прикосновения ее пальцев. Теперь на острове Хатсу станция радиотелеграфа. Мой брат Петро, моряк — в его глазах отразилось каждое утро далеких плаваний и тысячи узлов. В июне я пролетали над головой его корабля и с аэроплана кинул ему в океан бутылку рома с Ямайки на спасательном поясе.

Задумался. Щолч хлыста. Представление. Мимо — шелест слоновьей кожи. Вякает зебра. После — рано утром поехали на аэродром. Ветер семь метров в секунду. Возсолнилось. Тогда легко взлетели на ньюпоре, чутко рулируя на город. Крыловая музыка мотора веселила самопуть, делая нас ясно-ветровым движением в безбрежье из бирюзы. Мы были только детьми на материнских коленях пространства. Теплом тропиков улыбнулась Хатсу. — Дикое растение надежд Робинзона. На окне вспоминаний о детстве и разве не пахнет оно пильной мукой? — Аэрорадужно. Город внизу — кубики — линии — баклашки — игрушки — зеленодаль.

О, чистокровная нежнолюбовница! Вся напевная, вся трагическая, вся изгиб. В танце, в шампанском, в, платье из тканей икс-лучей. Летая, опьяняла зубоулыбкой. А я орлил — песнебоец стройных слов, сложением похожих на обнаженных девушек. Тебе несу свою душу в медвежьей шкуре.

Тебе радиоактивная самка.

Вчера летал на аэроплане — мотор вдруг остановился. Спланировал куда-то в поле — никого, — на молодую рожь прилег отдохнуть, тишина мудростью беременная, над головой в куполе небохрама рлюикал жаворонок: рлий-юк-ий-ио-рли-ию-бк-и. Солнился масляный пропеллер. Назвал себя растением «неувяданник» южного склона уральских гор. И пока нашли меня — Хатсу — яснослышалась в детской игре солнцелучей, звеня ослепительным криком из хрусталя. Хатсу — песнепьянствовала около, бросая в лицо мое полногорсти розового смеха. Хатсу, дочь камневека, танцовала змеино вокруг аэроплана. Хатсу — царственной пластикой сочетала тысячелетие с тысячелетием, как секунду с секундой. Хатсу — падала на землю каменной первой киркой, кинутой от усталости, и, падая, помнила на острове станцию радиотелеграфа. Хатсу — огнепоклонница факиров носит звездный талисман, врезанный в левое бедро — потому она лучшая в в мире цирковая наездница. Хатсу — знает Париж — Лондон — Бомбей — Калькутту — Москву. Хатсу знает остров Хатсу, тени бананов, кокосовый сок, вино из уравы с падающих звезд. Хатсу — решаю в певучей любви — неразстанница — уедет, прижмется к священному хоботу родного слона. А я буду любить печаль сквозь березовую рощу и русскую девушку — останусь поэтом чернозема.

Незамолчной призывопечалью разлилось желание Хатсу уехать, стать растением своей родиноземли. Может быть идти босой рядом с арбой апельсинов, думая об автомобиле, может быть в пролетающих белоптицах видеть ветровеющий сон аэроплана, может быть умереть от укуса гремучей змеи, защищающей змеенышей. Пусть — так надо— как надо остаться мне пихтой на севере.

Детство — мне тридцать ровно — я бегаю босиком но крапиве — люблю лето, свое имение на Каменке, домик, собак и на рассветах удивляюсь в окно. В глуши — на восточном это склоне Урала. А завтра наверно опустится на аэроплане какой-нибудь утомившийся авиатор на мою поляну и радостный сорвет две или семь ягодок земляники — и будет ждать. Приглашу в дом, извиняюсь — думал о другом. Еще чуть блеснуло — если взять Хатсу в имение, крестьяне убьют ее, как рысь, а зимой было бы лето и летящие дни. Хатсу, выпьем за больших птиц, за наши южносеверные встречи.

И вот мое наблюдение: юг становится севером, север югом, климатические условия энергично изменяются, пока уравниваясь. Наступает век чудес и открытий — праздник неожиданного.

Накинув вейно голову к облакам, можно уяснить смысл культуры. — Я (бицепс сорок сантиметров) натягиваю лук максимума волевой энергии и метко спускаю стрелу в первое биение сердца сегодня-родившегося младенца. — Хатсу просит снять смокинг и тигровую шкуру натянуть на плечи. Я верю в культуру и завтра сделаю так: — пусть каменновек напомнит жизневозвращение. — Пусть моторовек будет рыжим — знак царственновеличия — путь стремительносил.

Курьерим — провожаю до моря. Купэ экспресса (Спб. — Севастополь — вагон международного общества № 0613-В)

Хатсу, знойная Хатсу, смотришь послеполднем или вдруг грустноглубью глаз по вечерней дороге. В купэ лампочка улыбает прошлое — будто круг цирка — оркестр — лязг меди. Бам-м-м-м-м-ъ. И Хатсу поет: ан-нэо-хатсу-мау. Я вижу ее слезы в бриллиантовом кулоне. Ночь коротка, мы пьем кюрассо, — мир большой, а друзей мало. Мне не нравится когда станционирует поезж — зачем? или нужно помнить о глупом, — даже собачий лай слышно. Прикасаясь к груди Хатсу, чувствую горячий песок и, складывая биения ее сердца, вижу коралловую нить.

Ее поцелуи — оазисы — и еще прощай.

Колыбайка

Н. Кульбин. Портрет Маринетти

Артур Лурье

К музыке высшего хроматизма

Введение четвертных тонов — начало, в полном смысле, новой органической эпохи, выходящей из граней воплощения существующих музыкальных форм.

Помимо возможности, в настоящее время, воспроизведения высшего хроматизма в оркестре, реконструкция рояля (введение четвертных тонов) осуществится в ближайшем будущем ввиду деятельности лиц, работающих над реальным разрешением этого вопроса.

Предлагаемый здесь проект записи высшего хроматизма, рассчитан на простоту применения.

Этот способ даст возможность сохранишь временно существующий полный стан и не разрушает прежних гармонических концепций.

Предлагаемый новый знак 4 (quartiese) — повышает на 1/4 тона, в опрокинутом виде 4 (quart'moll) — понижает на 1/4 тона. Каждый из этих знаков уничтожается полу-бекаром (demi-becarre).

Целесообразность предлагаемой системы в экономности и стильной начертательности новых знаков. Все прежние знаки сохраняют свою силу по отношению к хроматизму 1/2 тонов.

В старом хроматизме два звука равномерного повышения, обозначаемых нотой одной и той же ступени.

Высший хроматизм требует четыре обозначения одной и той же ступени в равномерном повышении.

То же в сторону равномерного понижения.


Алексей Ремизов

Ребятишкам картинки

Давайте, мои лепуны милые, мои заиньки, зайчики, петушки, петушенки, станемте сначала картинки смотреть, а потом заведем игру.


Вот это барашек, он же и козлик, травку щиплет. Набегался, рогатый, по лесу, по кусточкам, пришел домой и сейчас за травку.


А это, мышка. Уши-то как загнулись, хвост винтиком. Морковничает.


А это мышонок племянник, он же и монашек, стал на колени, кланяется — одни пятки торчат. Тепло ему и заснул. И снятся ему кишки бычиные, да совиный глаз. А проснется, ой, песни петь. Ему только и занятий, что под полом скребстись, да песни петь. Голос то-нень-кий!


А это свинки — и та и другая.

Эта вот свинка веселая. Хвостище-то как подняла — именинница! А эта свинка — грустная. Платок потеряла. Ходит и ищет, ходит и ищет. И хочется свинке орешков поесть фисташковых.


Владимир Маяковский

Облако в штанах (отрывок из трагедии)

(отрывок из трагедии)

Зинаида Венгерова

Английские футуристы

— Английские футуристы…

— Мы не футуристы, прежде всего не футуристы, — прерывает меня с злобным упрямством высокий, тонкий блондин с закинутыми назад длинными волосами, с угловатыми чертами лица, с крупным носом и светлыми, никогда не улыбающимися глазами. Это Эзра Поунд, обангличанившийся американец. Он вместе с офранцуженным Уиндгэм Люисом — главные вдохновители нового движения.

Эзра Поунд подводит меня к стене, где развешаны оттиски манифестов, заготовленных для «Blast»-а, первого программного сборника новых поэтов и художников. Он указывает на слова: «Маринетти — труп».

— Вы видите?

Я вижу. Их пафос в том, чтобы отмежеваться, чтобы стереть слова, сказанные накануне.

— Мы «вортицисты», а в поэзии мы «имажисты». Наша задача сосредоточена на образах, составляющих первозданную стихию поэзии, ее пигмент, то, что таит в себе все возможности, все выводы и соотношения — но что еще не воплотилось в определенное соотношение, в сравнение, и тем самым не стало мертвым. Прошлая поэзия жила метафорами. Наш «вихрь», наш «vortex» — вот пункт круговорота, когда энергия врезается в пространство и дает ему свою форму. Все, что создано природой и культурой, для нас общий хаос, который мы пронизываем своим вихрем. Мы не отрицаем прошлого — мы его не помним. Оно далеко и тем самым сентиментально. Для художника и поэта оно средство отвести инстинкт меланхолии, мешающий чистому искусству. Но и будущее далеко как и прошлое, и тем самым тоже сентиментально. Оно повод для оптимизма, столь же тлетворного в искусстве, как и печаль. Прошлое и будущее — два лупанара, созданные природой. Искусство — периоды бегства из этих лупанаров, периоды святости. Мы не футуристы: прошлое и будущее сливается для нас в своей сентиментальной отдаленности, в своих проекциях на затуманенном и бессильном восприятии. Искусство живо только настоящим, — но лишь нестоящим, которое не подвластно природе, не присасывается к жизни, ограничиваясь восприятиями сущего, а создает из себя новую живую абстракцию. Мы — вихрь в сердце настоящего, и те углы и линии, которые создаются нашим вихрем в нашем хаосе, в жизни и культуре, какой мы ее застали, и есть наше искусство. Мы — «новые egos», и наша задача «обесчеловечить» современный мир; определившиеся формы человеческого тела и все, что есть «только жизнь», утратили теперь прежнюю значительность. Нужно создать новые отвлеченности, столкнуть новые массы, выявить из себя новую реальность…

Схватив карандаш и бумагу, Эзра Поунд чертит воронку, изображающую вихрь, и делает математическая выкладки, показывающие движения вихря в пространстве. Я тщетно пытаюсь отвлечь беседу от программ и формул в сторону живых художественных достижений «вортицистов» и «имажистов». Им владеет соблазн теории и ему кажется, что, создавая программы для «новых egos», он точно волшебными заклинаниями вызовет их к жизни.

И не только в беседе с Эзрой Поундом, но и во всем, в чем выявилась деятельность английских вортицистов, сказывается роковое расхождение смелых и несомненно интересных программ с полной беспомощностью их осуществлений. В жизни вортицисты процвели и — что как будто бы идет вразрез с их отрешением от вкусов современности — «вошли в моду»'. Правда, их упорно называют в Англии футуристами, не считаясь с их ученым самоопределением. но зато их декоративный стиль признан последним словом английского вкуса. Они заменили весь цвет упорным blanc et noir, соответствующим синтетическому представлению о пространстве, прорезанном вихрем, и столь же настойчиво утверждают обнаженную геометричность форм, истребляющую витиеватую округленность, волнистость и детальность. Эта схема окраски и форм воцарилась в Англии — до полной назойливости. Зайдите в театр — и даже в пьесах старого репертуара вы неизбежно натолкнетесь на постановки в «новых футуристических тонах». В глазах начинает рябить от черных с белым полосатых обоев, от пола в черных с белым квадратиках, от черных бархатных портьер, черных с белым полушек. абажуров и т. д. В домах, декорированных Уиндгамом Люисом и его собратьями, утомительная замена индивидуальных деталей стремлением к геометрическому узору. Футуристская мастерская «Омега» устанавливает каноны синтезирующего обесцвечивания и их образцам следуют весь «рынок». В посудных магазинах витрины уставлены «футуристическими» чашками и чайниками в широких и мелких черных и белых полосах… Словом, футуризм в моде. вплоть до дамских туалетов, до книжных переплетов и т. д.

В литературе новое движение, уже не соприкасаясь так близко с искажениями промышленников, смогло оградить себя от клички футуризма и твердо держится наименований «вортицизма» и «имажизма». Все внешние признаки жизнеспособности у него налицо. Есть два специальных журнала, объединяющих «новых egos», журнал «The Egoist» и американский журнал «Poetry», главные сотрудники которого — английские вортицисты. Есть специальное издательство в Лондоне (The Poetry Bookshop), издающее имажистов, выпустившее в свет антологию новых поэтов под французским заглавием «Des Imagistes». Там же, в помещении издательства, читаются лекции о «вортексе». Наконец, незадолго перед началом войны, появился большой сборник «Blast» с манифестами, со стихами и прозой, а так же с рисунками представителей новой школы. Весь «оркестр средств» — по их собственному выражению — собран и симфония вортицизма должна зазвучать, заглушив все ей предшествовавшее.

Но где, в чем эта новая симфония?

Раскройте «Blast». Начиная с внешности и всей книги и каждой отдельной страницы, в ней много бьющего на эффект, на то, чтобы запугать добронравного и простодушного читателя. Но, увы, вся эта пугающая внешность — примой сколок с уже приевшихся приемов футуристов, и итальянских, и в особенности французских. Само заглавие «Blast» («Долой») — смягченная замена более грубого ругательства, стоявшего в заголовке знаменитых манифестов Guillaume Apollinaire'a, который сводил счеты с прошлым и в своих перечнях давал сжатые и меткие формулы прежних литературных школ и направлений.

Следуя его образцу (и не сознаваясь в в этом), составители «Blast»-a тоже производят ревизию всего культурного прошлого и настоящего; подводя итог всему, что следует смести (Blast), они противопоставляют сметенному то, чем они шлют свое благословение (Bless). Гийом Аполлинэр «пел славу» всем большим и малым борцам в своих рядах — и это понятно и естественно в манифесте новой литературной школы. Нелепо было бы ставить ему в упрек незначительность прославляемых им имен в сравнении с величием отвергаемых представителей старого. Нов «Blast»-е суд производится в более широких размерах: признание или остракизм распространяется не только на имена и явления из области искусства, но и на города, на национальные черты, на учреждения, даже на предметы и на лекарства. После мотивированных классификаций на приемлемое и неприемлемое идут два списка просто имен, учреждений и предметов, приятных сердцу вортициста, или же вызывающих его неудовольствие. Шутнику достаточно было бы отметить. что в список «Blast» попал «рыбий жир», а в список «Bless» — «касторовое масло», чтобы уже утвердиться в «дешевом» вышучивании озорства «вортицистов», которые принимают «касторку», но отвергают «рыбий жир» во имя космической теории вихрей…

Назад Дальше