Молодые львы - Ирвин Шоу 40 стр.


«Надо постараться, – подумал Ной, выходя из двери казармы в спустившиеся над лагерем голубые сумерки, – как-то уладить это…»

После тяжелого, спертого духа казармы воздух на улице казался особенно свежим, а тишина пустынных линеек, тянувшихся между низкими зданиями, после резких голосов в казарме приятно ласкала слух. «Вероятно, – думал Ной, медленно шагая вдоль зданий, – в канцелярии мне опять зададут жару». Но все равно он радовался короткому отдыху, временному перемирию с армией и со всем окружающим миром.

Вдруг из-за угла здания, мимо которого он проходил, послышались быстрые шаги, и не успел он повернуться, как кто-то сзади крепко схватил его за руки.

– Так-то, еврейская морда, – прошептал голос, показавшийся ему знакомым. – Это тебе первая порция.

Ной резко дернул головой в сторону, и удар пришелся ему по уху. У него сразу онемело ухо и половина лица. «Бьют дубинкой, – с удивлением подумал он, стараясь вырваться, – зачем-они бьют дубинкой?» Но тут последовал еще удар, и он почувствовал, что падает.

Когда он открыл глаза, было уже темно. Он лежал на пыльной траве между двумя казармами. Распухшее лицо было мокрым. Несколько долгих минут он полз до казармы и с трудом уселся, прислонившись к стене.



Медленно шагая позади Аккермана сквозь зной и пыль, Майкл мечтал о пиве. О пиве в стаканах, о пиве в кружках, о пиве в бутылках, бочонках, оловянных кубках, жестяных бидонах, хрустальных бокалах. Он вспомнил также об эле, портере, стауте; потом опять стал думать о пиве. Он вспоминал те места, где в свое время пил пиво. Круглый бар на Шестой авеню, куда обычно заходили по пути в город с острова Губернатора одетые в штатское полковники регулярной армии; пиво там подавали в стаканах конической формы, и перед тем как наполнить стакан пенистой влагой из блестящего крана, буфетчик всегда бросал туда кусочек льда. Фешенебельный ресторан в Голливуде с гравюрами французских импрессионистов на стене позади стойки, где пиво подавали в матовых кружках и брали по семьдесят пять центов за бутылку. Его собственная гостиная, где поздно вечером, перед тем как отправиться спать, он читал завтрашнюю утреннюю газету при спокойном свете лампы, удобно расположившись в мягком плюшевом кресле и вытянув ноги в ночных туфлях. На играх в бейсбол, на площадках для игры в поло теплыми подернутыми дымкой летними днями, где пиво наливали в бумажные стаканчики, чтобы зрители не швыряли бутылки в судью.

Майкл упорно шагал вперед. Он устал и ужасно хотел пить, а руки его онемели и отекли, как всегда после пяти миль ходьбы. Впрочем, он чувствовал себя не так уж плохо. Он слышал, как тяжело и шумно дышит Аккерман, и видел, как его качает от усталости из стороны в сторону даже на небольших подъемах дороги.

Ему было жаль Аккермана: видимо, этот парень всегда был хилым, а марши, учения и наряды превратили его в скелет, обтянутый кожей; он стал похож на тень – такой он был худой и хрупкий. Майкл чувствовал себя немного виноватым, смотря в упор на его качающуюся согнутую спину. За долгие месяцы обучения Майкл тоже похудел, но заметно окреп: ноги стали сильными и твердыми как сталь, а тело – плотным и упругим. Ему казалось несправедливым, что в той же колонне прямо перед ним шел человек, для которого каждый шаг был страданием, в то время как он, Майкл, чувствовал себя сравнительно бодро. На Аккермана вдобавок ко всему действовали еще отвратительные, злые шутки, которыми его изводили в течение последних двух недель, постоянные злобные насмешки, ядовитые политические разговоры, которые солдаты затевали в присутствии Аккермана. Нарочито громким голосом они говорили: «Пусть Гитлер и не прав во всем остальном; но нужно отдать ему должное, он знает, как надо расправляться с евреями…»

Раз или два Майкл пытался вмешаться в разговор и защитить Ноя, но, поскольку он был новичком в роте и приехал из Нью-Йорка, а большинство солдат были южане, они игнорировали его и продолжали свою жестокую игру.

В роте был еще один еврей, огромный детина по фамилии Фаин, но его они совсем не беспокоили. Он не пользовался популярностью, но ему и не досаждали. Может быть, здесь играл роль его рост. К тому же, он был добродушным малым, хотя и выглядел грозно. У него были длинные узловатые руки, и казалось, он принимал все легко и бездумно. Фаина трудно было обидеть, он даже не понимал, что ему наносят обиду, а потому преследовать его насмешками не представляло особого удовольствия. Но если бы его задели, то обидчику, вероятно, не поздоровилось бы. Поэтому солдаты оставили его в покое и продолжали терзать Аккермана. «Вот она, армия», – думал Майкл.

Может быть, он допустил ошибку, сказав человеку, который беседовал с ним в Форт-Диксе, что хочет пойти в пехоту. Романтика! Но на самом деле ничего романтичного здесь не оказалось. Стертые, усталые от ходьбы ноги, невежественные люди, пьянство, шепелявый голос сержанта: «Я научу вас, как поднимать винтовку и драться за свою жизнь…»

«Думаю, что с вашими данными я смогу устроить вас в службу организации отдыха и развлечений», – сказал ему тот человек. Вероятно, это означало бы работать всю войну в Нью-Йорке, в учреждении, однако Майкл робко, но с достоинством ответил: «Нет, это не для меня. Я пошел в армию не для того, чтобы сидеть за столом». Так для чего же он пошел в армию? Для того, чтобы измерить ногами всю Флориду? Перезаправлять постель, которая не понравилась бывшему приказчику похоронного бюро? Слушать, как издеваются над евреем? Вероятно, он был бы намного полезнее, нанимая хористок для военно-зрелищных предприятий, лучше бы служил своей стране на Шуберт-Элли, чем здесь, бессмысленно шагая в жару по дорогам. Но он должен был сделать этот жест, жест, который-в армии так быстро потерял всякий смысл.

Армия! Как выразить все, что о ней думаешь, одной-двумя фразами? Это просто невозможно. Армия состоит из десяти миллионов частиц, которые все время находятся в движении, частиц которые никогда не соединяются, никогда не движутся в одном и том же направлении. Армия подобна священнику, читающему проповедь после показа кинофильма о половой гигиене. Вначале крупным планом идут всякие страхи, а затем перед пустым экраном, где только что показывали потрепанных проституток и отвратительную похоть, предстает служитель бога в форме капитана. «Солдаты, армия должна быть практичной… – звучит монотонный голос баптиста в душном дощатом зале. – Мы говорим: „Солдаты будут подвергаться опасности заражения, поэтому мы показываем вам эту картину, где вы видите, как работают профилактические пункты“. Но я здесь для того, чтобы заявить вам, что вера в бога надежнее всякой профилактики, а религия полезнее для здоровья, чем блуд…»

Одна частица, другая частица. Вот бывший учитель средней школы из Харфорда с болезненным лицом и дикими глазами, словно каждую ночь он ждет, что его убьют. Он шептал Майклу: «Я хочу сказать вам правду о себе: я отказывался от военной службы по религиозно-этическим мотивам. Я не верю в войну. Я отказываюсь убивать своих собратьев. Поэтому меня послали в наряд на кухню, и я пробыл там тридцать шесть дней подряд. Я потерял в весе двадцать восемь фунтов и все еще продолжаю худеть, но они не заставят меня убивать своих собратьев».

Армия! Вот солдат регулярной армии в Форт-Диксе, который прослужил в армии тринадцать лет, играя в армейских бейсбольных и футбольных командах. Таких называют бездельниками от спорта. Это был крупный, здоровый на вид мужчина с круглым животом от пива, выпитого в Кавите, в Панама-Сити и в Форт-Райли, в Канзасе. Вдруг он впал в немилость у начальства, был выведен из постоянной команды и направлен в полк. Подъехала грузовая машина, он бросил в кузов два вещевых мешка и принялся вопить. Он упал на землю, рыдал и визжал с пеной у рта, потому что на этот раз ему предстояло ехать не на футбольный матч, а на войну. Из ротной канцелярии вышел старшина, ирландец в двести пятьдесят фунтов весом, служивший в армии еще с прошлой войны, и со стыдом и отвращением посмотрел на него. Потом, чтобы заставить его замолчать, он стукнул его ногой по голове и приказал двоим солдатам поднять его и бросить в кузов. А тот все продолжал дергаться и плакать. Старшина повернулся к новобранцам, молчаливо наблюдавшим эту картину, и сказал: «Этот человек – позор для регулярной армии, но это не типичный пример, совсем не типичный. Я извиняюсь за него. А теперь пусть убирается отсюда ко всем чертям!»

Ознакомительные лекции: о воинской вежливости, о причинах войны, которую мы ведем. Эксперт по японскому вопросу, профессор из Лихая с узким серым лицом, говорил им, что все это вопрос экономики: Япония нуждается в расширении своих владений и хочет захватить азиатские и тихоокеанские рынки, а мы должны остановить ее экспансию и сохранить эти рынки. Это вполне соответствовало взглядам Майкла на причины войн, сложившимся у него за последние пятнадцать лет. И все же, слушая сухой профессорский голос и глядя на большую карту, где были отчетливо обозначены сферы влияния, залежи нефти, каучуковые плантации, он ненавидел этого профессора, ненавидел все, что тот говорил. Он хотел бы услышать звучные, горячие слова о том, что он борется за свободу, за высокие моральные принципы, за освобождение угнетенных народов, чтобы, возвращаясь в казарму или идя утром на стрельбище, он верил в эти идеи. Майкл окинул взглядом утомленных солдат, сидевших рядом. На скучающих, полусонных от усталости лицах нельзя было прочесть, поняли ли они что-нибудь, проявляют ли интерес к тому или иному исходу, нужны ли им источники нефти и рынки сбыта. На них было написано единственное желание: поскорее вернуться в казармы и лечь спать…

В середине речи профессора Майкл решил было выступить в отведенное для вопросов время, после того как докладчик закончит лекцию. Он хотел сказать то, что думает: «Это ужасно. За такие идеи не стоит идти на смерть». А профессор все говорил: «Короче говоря, мы переживаем период централизации средств, когда… э… крупные капиталы и национальные интересы одной части земного шара неизбежно вступают… э… в конфликт с крупными капиталами других частей земного шара, и для защиты американского образа жизни совершенно необходимо, чтобы мы имели… э… свободный и беспрепятственный доступ к богатствам и рынкам сбыта Китая и Индонезии…» Тут у Майкла вдруг пропало желание говорить. Он чувствовал себя очень усталым и, как все остальные солдаты, хотел только одного – вернуться в казарму и уснуть.

Есть, правда, в армии и своя прелесть.

Спуск флага на вечерней заре, когда через репродукторы льется гимн, навевающий неясные думы о других горнах, которым внимали другие американцы на протяжении ста лет в такие же моменты.

Мягкие голоса южан на ступеньках казармы после отбоя, когда светятся в темноте огоньки сигарет, слышатся разговоры о прелестях прежней жизни, когда вспоминают имена детей, цвет волос жены, родной дом… И в этот вечерний час уединения не чувствуешь себя больше ни одиноким и отделенным от других, ни судьей или критиком, не взвешиваешь свои слова и поступки – просто живешь, слепо веруя, усталый и примиренный в душе с этим тревожным временем…



Шагавший впереди Майкла Аккерман начал спотыкаться. Майкл ускорил шаг и поддержал его за руку, но Аккерман холодно взглянул на него и сказал:

– Пусти, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.

Майкл отнял руку и отступил назад. «Один из тех гордых евреев», – сердито подумал он, и, когда они переваливали через гребень холма, он уже без сочувствия наблюдал, как Аккерман шел, качаясь из стороны в сторону.



– Сержант, – обратился Ной, остановившись перед первым сержантом, который, сидя за столом в ротной канцелярии, читал «Сьюпермен». – Прошу разрешения обратиться к командиру роты.

Первый сержант даже не взглянул на него. Ной стоял вытянувшись, в рабочей форме, грязный и мокрый от пота после дневного марша. Он посмотрел на командира роты, который сидел в двух шагах от него и читал спортивную страницу джексонвилльской газеты. Командир роты тоже не поднимал глаз.

Наконец первый сержант взглянул на Ноя.

– Что тебе нужно? – спросил он.

– Я прошу разрешения, – повторил Ной, стараясь говорить четко, несмотря на усталость после дневного марша, – обратиться к командиру роты.

Первый сержант, тупо посмотрев на него, приказал:

– Выйди отсюда.

Ной проглотил слюну.

– Я прошу разрешения, – упрямо проговорил он, – обратиться к…

– Выйди отсюда, – спокойно повторил сержант, – а когда придешь в другой раз, помни, что надо являться в чистом обмундировании. А сейчас выйди.

– Слушаюсь, сержант, – сказал Ной. Командир роты так и не поднял глаз от спортивной страницы. Ной вышел из маленькой душной комнаты в сгущающиеся сумерки. Трудно было угадать, в какой форме являться. Иногда командир роты принимал солдат в рабочей форме, а иногда нет. Казалось, это правило менялось каждые полчаса. Он медленно шел к своей казарме мимо бездельничающих солдат, мимо множества маленьких радиоприемников, откуда слышалась дребезжащая джазовая музыка или громкий голос диктора, читающего детективный роман с продолжением.

Когда Ной снова пришел в ротную канцелярию в чистом обмундировании, капитана там не было. Ной уселся на траву напротив входа в канцелярию и стал ждать. Позади него в казарме кто-то нежным голосом пел: «Я не растила сына быть солдатом, сказала, умирая, мать…», а два других солдата громко спорили о том, когда окончится война.

– В пятидесятом году, – настойчиво утверждал один из них. – Осенью пятидесятого года. Войны всегда заканчиваются с наступлением зимы.

Другой солдат не соглашался:

– Война с немцами, возможно, и закончится, но останутся еще японцы. Нам придется еще заключать сделку с японцами.

– Я готов заключить сделку с кем угодно, – проговорил третий голос, – с болгарами, египтянами, мексиканцами – с любой страной.

– В пятидесятом году, – громко произнес первый, – поверьте моему слову, но прежде все мы получим по пуле в задницу.

Ной перестал слушать. Он сидел в темноте, на чахлой траве, прислонившись спиной к деревянной лестнице. Его клонило ко сну, и в ожидании капитана он думал о Хоуп. На следующей неделе, во вторник, будет день ее рождения. Он скопил десять долларов на подарок и запрятал их на дно вещевого мешка. Что можно купить в городе на десять долларов, что бы не стыдно было преподнести жене? Шарф, блузку… Он представил себе, как бы она выглядела в шарфе, потом представил ее в блузке, особенно в белой, с ее стройной шеей и темными волосами. Пожалуй, это будет самый подходящий подарок. Можно ведь достать за десять долларов хорошую блузку, даже во Флориде.

Наконец Колклаф пришел. Он не спеша поднялся по ступенькам ротной канцелярии. По одному тому, как он двигал задом, можно было за сто шагов узнать в нем офицера.

Ной поднялся и вошел за Колклафом в канцелярию. Капитан сидел за столом в фуражке и, нахмурив брови, с деловым видом просматривал бумаги.

– Сержант, – спокойно сказал Ной, – прошу разрешения обратиться к капитану.

Сержант холодно взглянул на Ноя, потом встал и, пройдя три шага, отделявшие его от стола капитана, доложил:

– Сэр, рядовой Аккерман просит разрешения к вам обратиться.

Колклаф, не поднимая глаз, ответил:

– Пусть подождет.

Сержант повернулся к Ною:

– Капитан приказал подождать.

Ной сел и стал наблюдать за капитаном. Спустя полчаса капитан кивнул сержанту.

– Слушаюсь, – сказал сержант и бросил Ною: – Говори покороче.

Ной встал, отдал честь капитану и отрапортовал:

– Рядовой Аккерман по разрешению первого сержанта обращается к капитану.

– Да? – Колклаф по-прежнему не поднимал глаз.

– Сэр, – волнуясь заговорил Ной, – в пятницу вечером в город приезжает моя жена, она просила меня встретить ее в вестибюле отеля, и я хотел бы получить разрешение уйти из лагеря в пятницу вечером.

Колклаф долго молчал. Затем, наконец, произнес:

– Рядовой Аккерман, вы знаете распорядок роты, в пятницу вечером никому увольнительные не даются, так как рота готовится к осмотру…

– Я знаю, сэр, – сказал Ной, – но это был единственный поезд, на который она смогла достать билет, и она надеется, что я встречу ее. Я думал, что только один раз…

– Аккерман! – Колклаф, наконец, взглянул на него. Кончик его носа с белым пятном начал подергиваться. – В армии служба прежде всего: Не знаю, смогу ли я когда-нибудь научить вас этому, но я, черт возьми, постараюсь. Армию не интересует, встречаетесь ли вы со своей женой или нет. Вне службы можете делать все, что угодно, а на службе исполняйте свои обязанности. А теперь идите.

– Слушаюсь, сэр, – проговорил Ной.

– А дальше? – спросил Колклаф.

– Слушаюсь, сэр, благодарю вас, сэр, – сказал Ной, вспомнив лекции о воинской вежливости, отдал честь и вышел.

Он послал телеграмму, хотя она стоила восемьдесят пять центов, однако в последующие два дня ответа от Хоуп не поступило, и никак нельзя было узнать, получила она телеграмму или нет. Всю ночь в пятницу он не мог сомкнуть глаз. Лежа в вычищенной и вымытой казарме, он думал о ней. Подумать только, что после стольких месяцев разлуки Хоуп находится всего в десяти милях от него, что она ждет его в отеле и не знает, что с ним случилось, не знает, что есть на свете такие люди, как Колклаф, что армией правит слепая дисциплина, безразличная к любви и ко всяким проявлениям нежности. «Как бы там ни было, – подумал он, засыпая, наконец, перед самым подъемом, – я увижу ее сегодня днем, и возможно, все это к лучшему. К тому времени, может быть, исчезнут последние следы синяка под глазом, и не придется объяснять ей, как я его получил…»



Через пять минут должен появиться капитан. Волнуясь, Ной еще раз поправил углы койки, проверил, хорошо ли сложены полотенца в тумбочке, блестят ли стекла в окне позади койки. Увидев, что его сосед Зилихнер застегивает последнюю пуговицу на плаще, висевшем на установленном месте среди других вещей, Ной решил еще раз проверить свое обмундирование, хотя еще до завтрака убедился, что все оно застегнуто, как полагается для осмотра. Он отодвинул шинель и не поверил своим глазам: куртка, которую он проверял только час тому назад, была расстегнута сверху донизу. Он лихорадочно стал застегивать пуговицы. Если Колклаф увидит, что куртка расстегнута. Ной наверняка не получит увольнения на конец недели. Другим доставалось хуже за меньшие проступки, а Колклаф и не думал скрывать своей неприязни к Ною. У плаща две пуговицы тоже оказались незастегнутыми. «О, боже! – взмолился про себя Ной, – только бы он не вошел раньше, чем я закончу».

Назад Дальше