Здесь было все для блаженства.
Они стояли перед этой картиной, тщательно выписанном трудолюбивой кистью мастера, не пожалевшего самых ярких и лучших своих красок, но все же несколько злоупотребившего белой и черной.
Она их манила, уводила в прохладный волшебный мир отдыха и удовлетворенных желаний. Саенко захотел сняться.
Он долго торговался с фотографом. Наконец, они сошлись в цене. Саенко сел на стул перед холстом.
Фотограф – человек в лаптях и черных пылевых очках – долго возился, придавая ему надлежащую позу. Вокруг собрались зеваки.
Но когда все было уже готово, Саенко раздумал. Нет, два рубля – это слишком дорого.
Он лениво встал со стула, свистнул Загирову, и они пошли дальше.
Возле остановки автобуса строился цирк.
Они вошли под его полотняные своды, где плотники еще обтесывали топорами свежие бревна.
Они любовались попугаями и стояли перед слоном, который, согнув в колене переднюю ногу, тяжело обмахивался толстыми, морщинистыми ушами.
Но волшебная картина продолжала тревожить воображение Саенко.
Он опирался на тощее плечо Загирова и шептал:
– Слышь, татарин, не дрейфь. Все будет. Погоди. Ну его к едреной бабушке, такое дело. Что мы им – нанятые, на самом деле? Эх, товарищок! Какие тут на Урале леса, какие трущобы! Медведи есть. Как зака-атимся… Иди тогда, посыпь соли на х…вост. Верно говорю… Слушай меня…
У Загирова обмирало от этих слов и холодело в ужасе сердце.
Приехал автобус. Одно только название – автобус, а на самом деле старый открытый грузовик-пятитонка, и в нем набиты скамейки.
Кондукторша – простая черноносая баба, босиком, но в пылевых очках и с сумкой.
Народ кинулся на подножку. Шум. Давка.
– Пропустите ударников-энтузиастов! – кричал Саенко.
Они втиснулись в автобус. Сидячих мест не было. Автобус поехал.
Они стояли, шатаясь в толпе, как кегли.
Через час они, проехав мимо километровой плотины, достигли станицы.
Станица была вся в зелени.
XLV
Инженер без карманных часов!
Он не был небрежен или рассеян. Наоборот. Маргулиес был точен, аккуратен, хорошо организован, имел прекрасную память.
И все же у него никогда не было карманных часов. Они у него как-то "не держались".
Неоднократно он их покупал, однако всегда терял или бил.
В конце концов он привык обходиться без собственных часов. Он не чувствовал их отсутствия.
Он узнавал время по множеству мельчайших признаков, рассеянных вокруг него в этом громадном движущемся мире новостройки.
Время не было для него понятием отвлеченным.
Время было числом оборотов барабана и шкива; подъемом ковша; концом или началом смены; прочностью бетона; свистком механизма; открывающейся дверью столовой; сосредоточенным лбом хронометражистки; тенью тепляка, перешедшей с запада на восток и уже достигшей железнодорожного полотна…
Между ним и временем не было существенной разницы.
Они шли, не отставая и не опережая друг друга, колено в колено, как два бегуна, как бегун и его тень, узнавая секунды по мелькающим мимо глазам и ладоням.
Девушка поднялась по трапу и села на перильца против плавно тронувшегося барабана.
С аккуратностью школьницы она поправила на коленях короткую юбку. Ее ноги в опустившихся носочках не доставали до пола. Она потуже затянула на затылке узел белого платочка, чтоб не слишком трепались волосы.
Мелькнули желтые от загара руки. На запястье – черная ленточка часиков.
Хронометражистка из постройкома.
Грохнула и с шумом поползла по желобу первая порция бетона.
Девушка положила на колено бумажку и сделала карандашом первую отметку.
"Десять минут пятого", – подумал тотчас Маргулиес машинально.
Он обошел фронт работы стороной, не желая мешать ребятам и смущать Мосю.
Однако он издали, как бы вскользь, но очень тщательно осмотрел еще раз расстановку людей и расположение материалов, действие машины – все свое хорошо устроенное и налаженное хозяйство, приведенное в движение расстроенным свистком Моси.
Все было на месте, все было в порядке, все действовало в сильном и свежем ритме, но продолжала смущать щебенка.
Маргулиес подошел к куче.
Маленький Тригер, с каменным, настойчивым лицом, слишком быстро грузил тачку Оли Трегубовой.
Оля Трегубова не успела надеть спецовки. Она была в своей нарядной, раздувающейся юбке. Работая без рукавиц, она уже успела докрасна натереть ладони. Ей еще не было больно, но ладони уже немного жгло. Растопырив пальцы, она махала руками, охлаждая их.
Ветер трепал вокруг разноцветных гребешков ее нестриженые, по-старомодному убранные волосы.
Она то и дело проворно взглядывала вдоль рельсов, откуда мог каждую минуту появиться состав.
Ее тачка еще не была полна, а уже Сметана напирал сзади, через рельсы, со своей пустой.
– Давай, давай! Нажимай!
Его лицо было ярко-розовым, жарким, опушенным зеленоватой пылью, как персик.
– Справляетесь? – спросил Маргулиес.
– Справляемся, – сказал, кряхтя, Тригер и бросил последнюю лопатку щебенки в Олину тачку.
– Катись. Следующий!
Он со звоном всадил лопату в кучу.
Оля подхватила тачку под рукоятки, натужилась, нажала, густо покраснела и с грохотом, с лязгом покатила тяжело прыгающую тачку через рельсы.
"Плохо, – подумал Маргулиес. – Такая незадача. Сюда бы еще, по крайней мере, двух надо поставить".
Но помочь было нечем.
– Запарились? – спросил он Сметану.
– Еще запаримся; подожди, хозяин, не все сразу. Наваливай!
Маргулиес взял из кучи несколько камешков и близко поднес их к очкам. Он осмотрел их внимательно со всех сторон, как в лупу.
– Хорошая щебенка, черт их возьми, – сказал он шепеляво и с удовлетворением бросил камешки в кучу. – Научились, наконец.
Он постоял, молча глядя, как Тригер с неумолимо упрямым лицом грузит тачку Сметаны, подумал.
– Только я вам вот что посоветую, ребятишки, – сказал он, – вы особенно не нажимайте. Полегонечку. Экономьте силы. Ровнее, ровнее. Самое главное, не выдохнуться к концу. Вся сила – в конце.
Тригер четко сбросил последнюю лопатку в тачку Сметаны.
– Катись. Следующий!
Сметана лихо хлопнул громадными брезентовыми рукавицами, похожими на ласты.
Подхватил тачку.
– Эх! Если б не эти сволочи… – злобно натужась, проговорил он. – Если б не эти две стервы…
Тут налетел Мося.
– Давид Львович!
Он налетел коршуном, чертом, вихрем.
– Товарищ начальник участка!..
Он орал во всю глотку, до хрипа.
– Честное слово! Товарищ Маргулиес! А то я буду просто-напросто всех подряд крыть матом! Вы же сами обещали не мешаться. И товарищи от центральных газет свидетели! Не срывайте мне, ради бога, ударную работу! Отойдите с фронта, не отрывайте мне ребят! А то я, честное, благородное слово, не ручаюсь!
Маргулиес добродушно улыбнулся.
– Ну! Ладно, ладно. Уйду. Только ты потише.
Но Мося не унимался.
– Одно из двух! – кричал он, ничего не слыша, кроме собственного голоса. – Или я десятник! Или я не десятник! Кто отвечает за смену? Я отвечаю за смену! Кому будет позор? Мне будет позор! На самом деле!.. – И вдруг, обернувшись к Тригеру, рубя кулаком воздух: – Нажимай! Шевелись! Не срывай! Разговорчики! Темпочки, темпочки!..
Грохнула и поползла вторая порция бетона.
Маргулиес поправил за ушами оглобли очков и мелкой рысью обежал фронт работы.
Девушка делала на бумажке вторую отметку.
"Двадцать минут пятого!" – машинально отметил в уме Маргулиес.
Он направился к помосту.
Но Мося уже летел сломя голову наискось через настил, болтая перед собой развинченными руками, как голкипер.
– Давид Львович! – гневно кричал он. – Одно из двух!.. Идите обедать! Ну вас!..
Маргулиес махнул рукой и повернул назад.
Сзади грохнула третья порция.
Сдерживая улыбку и внимательно смотря под ноги чтоб не напороться сапогом на гвоздь, он пробрался в тепляк.
XLVI
Дело налажено и пущено в ход.
Пока – он тут лишний. Действительно, можно свободно пройтись в столовую и пообедать.
Но сделать это сейчас было выше его сил. Обед не уйдет. Полчаса он постоит здесь. Через полчаса кое-что выяснится. Тогда уже можно будет спокойно поесть.
Между прочим, поесть бы не мешало.
Он присел на край опалубки. Он устроился так, чтобы не мешать кладке, но вместе с тем и видеть сквозь разобранную стенку тепляка работу бригады.
Здесь был громадный сумрак, прохваченный сложной системой ветров и сквозняков.
Он снял кепку и провел ладонью по высокой, пышной, гофрированной шевелюре.
Мимо него справа налево ребята катили гуськом тяжелые, до краев полные стерлинги.
Мокро грохотал бетон, сваливаемый в открытый трап опалубки.
Слева направо стерлинги возвращались пустые и легкие, как детские коляски, на легких высоких колесах со множеством тонких спиц.
Под колесами хрустела грязь.
Под колесами хрустела грязь.
Встречное движение колес и людей то и дело закрывало узкий квадрат разобранной стены.
Оно закрывало его мелким, моросящим мельканьем, сквозь которое так же мелко мелькала и моросила облитая тусклым солнцем площадка настила, испещренная быстро движущимися тенями работающей бригады.
Время мелькало и моросило секундами, и Маргулиесу не нужно было видеть работу во всех ее подробностях для того, чтобы знать, в каком положении она находится.
Он определял все ее фазы по множеству мельчайших звуков, четко долетавших снаружи.
Звонкий стук лопаты. Топот лаптей по настилу. Извилистый визг колеса. Лязг ковша. Шум воды. Прыгающий грохот тачки через рельсы. Звук опрокидывающегося барабана и вываливаемого, сползающего бетона. Голос. Крик. Слово.
Это все говорило ему о времени и ритме.
Он прислушался к звукам, он считал их, как пульс. Пульс был ровный, несколько убыстряющийся, свежий, хорошего наполнения.
Полузакрыв глаза и склонив голову, он прислушивался к звукам.
Он упивался ими.
Они баюкали его, усыпляли. Но это не был сон. Это была острая, напряженная полудремота, готовая каждый миг прерваться и перейти в деятельное бодрствование.
Время шло, и он шел вместе со временем, колено в колено. Они шли, он и время, как два бегуна, как бегун и его тень, распознавая секунды по мелькающим и моросящим снаружи звукам.
Главный звук – был звук опрокидывающегося барабана.
Этот звук обозначал – замес.
Он повторялся все чаще и чаще.
Маргулиес отметил его бессознательно двадцать пять раз.
Появился Корнеев.
– Давид, а? Как тебе нравится? Ищенко двадцать пять замесов в тридцать одну минуту! Ну-ну!
Значит, в час – приблизительно пятьдесят. В смену – четыреста. Если же учесть возможные остановки и потерю ритма – никак не меньше трехсот пятидесяти.
Это превышало самые смелые расчеты.
Обедать?
Нет, только не сейчас. Еще полчаса. Если за полчаса темп не упадет тогда можно спокойно поесть.
– Хорошо.
Корнеев постоял и исчез.
"Тридцать восемь минут пятого", – отметил в уме Маргулиес.
Он продолжал сидеть, не меняя позы, и прислушивался к звукам работы. Они все учащались и учащались.
Время приближалось к шести.
Маргулиес выкарабкался из тепляка и стороной, осторожно, обошел площадку.
По настилу, неистово сверкая глазами, носился Мося. Площадка была окружена любопытными.
Маргулиес присел в отдалении на столбик. Он сидел, опустив руки между колен, и потирал ладони. Он не мог отвести глаз от движущихся тачек.
– А! Хозяин! Еще раз бувайте здоровы. Добрый вечер.
Маргулиес не слышал.
Фома Егорович, добродушно улыбаясь в свои полтавские, кукурузные усы, приветливо сияя твердыми четырехгранными американскими глазами, подошел сзади и положил ему на плечо крепкую руку.
– Сидит и смотрит! Ничего вокруг не видит и не слышит! Знаете, товарищ Маргулиес, что я вам расскажу, – так точно сидел наш американский волшебник Томас Альва Эдисон, когда они, с учениками, сконструировали электрическую лампочку сильного накаливанья с металлическим волоском в середине. Лампочка горела, а они сидели вокруг и смотрели, как она горит. Она горела, а они не могли пойти заснуть. Они должны были видеть продолжительность. Они сидели шестьдесят два часа перед столом в лаборатории.
Маргулиес еле заметно усмехнулся.
– Вы поэт, Фома Егорович.
– Нет. Я американский инженер – ни больше ни меньше. Лампочка горела, а они сидели в лаборатории, как привязанные к столу. Я вам это говорю. Это история. Вы, товарищ Маргулиес, как тот наш маленький Эдисон. Томас Альва Эдисон! Как это будет выходить по-вашему, по-русскому? Фома Алексеевич Эдисон. Вы – Фома Алексеевич Эдисон.
Он весело расхохотался.
– Как вам нравится? – сказал Маргулиес, показывая глазами на новый настил перед машиной. – Совсем другая музыка, правда?
– Очень интересно, – сказал Фома Егорович. – Прямо замечательно.
Маргулиес самодовольно погладил колени.
Он отлично понимал, что американец сразу и по достоинству оценил их нововведение.
– Однако, Фома Алексеевич Эдисон-Маргулиес, пора и честь знать. Довольно смотреть на свою лампочку. Пойдем обедать, а то столовую закроют. Хорошо покушать никогда не мешает. А ваша лампочка не потухнет без вас. Она хорошо горит, ваша лампочка. Лампочка Ильича. Можете мне поверить. Вы ее хорошо зажгли. Очень хорошо. Я уже вижу.
– Пожалуй… Минут на двадцать…
– Пойдем, пойдем, там видно будет, на двадцать или на сколько. Кушать надо хорошо. Торопиться вредно, когда кушаешь.
Маргулиес медлил. Не на кого оставить участок. Корнеев исчез.
Он нерешительно озирался по сторонам.
– Идите шамать, Давид Львович! Обойдется без вас! – закричал ликующим голосом Мося, пробегая мимо, и вдруг хрипло заорал, бросая на американца молниеносные взгляды: – Нажми, нажми, нажми! Темпочки, темпочки! Разговорчики!
Фома Егорович и Маргулиес быстро пошли в столовую. Американец вытащил из кармана свернутые в трубку иллюстрированные американские журналы.
– Получил сегодня по почте из Штатов. Будем за обедом читать. Замечательный журнал. Его основал еще сам Вениамин Франклин. Сто пятьдесят лет выходит аккуратно каждую неделю, не так, как советские журналы. Посмотрите, какая реклама. Все, что вам угодно. Все американские фирмы. Мы будем рассматривать.
Они дошли до переезда.
Через переезд, широко и грубо шагая, шел Налбандов. Он стучал по рельсам палкой. Они поздоровались.
Налбандов вскинул голову и, твердо прищурясь, посмотрел в сторону, как бы прицеливаясь.
– Ваш участок?
– Мой.
– Одну минуточку, мистер Биксби…
Налбандов и Маргулиес отошли в сторону.
Ветер дул короткими горячими порывами. Солнца не было. Небо двигалось низко и тяжело, полное густых грифельных туч.
Маргулиес слышал горячий запах черного пальто Налбандова. Запах кожи и ваксы. Но казалось, что это пахнут его борода и лоб.
– Что у вас тут происходит, Давид Львович? – спросил Налбандов небрежно.
– Видите ли… – начал Маргулиес.
Налбандов его перебил:
– Виноват. Быть может, мы пройдем к вам в контору?
– Пожалуйста. Фома Егорович! – крикнул Маргулиес. – Вы пока идите в столовую. Идите, идите. Захватите мне там что-нибудь. Я через десять минут.
Маргулиес пропустил вперед Налбандова как старшего и дежурного по строительству. Они пошли к конторе.
В пять часов Налбандов вступил в дежурство по строительству.
До пяти – он возил американцев.
Он наслаждался их культурным обществом. Он отдыхал.
Мистер Рай Руп обнаружил выдающуюся эрудицию в области русской истории. С ним было чрезвычайно приятно беседовать – обмениваться короткими, острыми замечаниями.
Они сделали километров сто.
Мистер Рай Руп безошибочно отнес маленькую деревянную почерневшую от времени церковку в одной из отдаленных казачьих станиц к началу восемнадцатого века.
Тонко и добродушно улыбаясь, он высказал предположение, что в этой маленькой древней еловой церкви, которая так и просится на сцену Художественного театра Станиславского, в этой самой изящной часовне с зелеными подушками мха на черной тесовой крыше, быть может, некогда венчался легендарный русский революционный герой, яицкий казак Емельян Пугачев.
Он заметил, что этот дикий степной пейзаж как будто бы перенесен сюда прямо со страниц "Капитанской дочки", очаровательной повести Александра Пушкина; только не хватает снега, зимы, бурана и тройки.
Он заметил, что некоторые поэмы Пушкина имеют нечто родственное новеллам Эдгара По. Это, конечно, несколько парадоксально, но вполне объяснимо.
Он делал тонкий комплимент Налбандову.
В свое время Эдгар По, будучи еще юношей, посетил на корабле Петербург. Говорят, что в одном из кабачков он встретился с Пушкиным. Они беседовали всю ночь за бутылкой вина. И великий американский поэт подарил великому русскому поэту сюжет для его прелестной поэмы "Медный всадник".
Налбандов пообедал вместе с ними в американской столовой.
В пять часов он не без сожаления простился с американцами.
Серошевский еще не возвращался. Его кабинет был закрыт.
Досадно.
Нужно же наконец с ним поговорить вплотную. Высказаться до конца.
По серым от пыли лестницам заводоуправления бежали вниз сотрудники.
Рабочий день кончился. Запирали комнаты. Уборщицы в халатах мели красные ксилолитовые полы.
В пустом чертежном бюро, под зелеными висячими лампами, сиротливо и пусто стояли хромоногие чертежные столы с досками, аккуратно закрытыми выгоревшими газетами.
После автомобиля, после вольного, целебного воздуха, открытой степи, после общества тонких и культурных людей весь этот скучный мир советского учреждения показался Налбандову, отвратительным.
Стены, захватанные грязными пальцами, обитые углы коридоров. Выбитые стекла. Вывороченные из рам крючки. Бумажки. Аляповатые стенные газеты саженные рулоны обойной бумаги – с полуграмотными заметками и крикливыми, настойчивыми, требовательными лозунгами, с этой постоянной претензией на техническое превосходство над Европой и Америкой…