Катализ - Ант Скаландис 3 стр.


Он снова откинулся на спину. Однако лежать было нисколько не лучше, чем сидеть. Явилась дежурная мысль: «Завязывать надо с этими пьянками». Брусилов тут же одернул себя: "Только не об этом! Ведь есть же первая заповедь всех пьяниц – не зарекайся пить с похмелья. Женька даже стихотворение написал на эту тему. Как там у него?

И была еще одна строфа, но Брусилов ее забыл. А вспоминать не хотелось. Не утешали Женькины строчки. Утешиться можно, когда огорчен чем-то конкретным. Когда же огорчен всем белым светом, обижен на все мироздание в целом, это уже не огорчение и не обида, это – вселенская скорбь и ненависть. Ненависть и омерзение.

Мир казался Брусилову большой грязной, зловонной помойкой. В таком мире не на чем было остановить взгляд, в таком мире ничего не хотелось. Но Брусилов тем не менее попытался придумать желание. Желание получилось весьма оригинальным: пусть пропадет все пропадом, начиная с меня.

— Боже! — возопил он, сбрасывая одеяло и опуская на пол ноги. — За что такие муки, Боже?!

Потом достал из холодильника банку с водой, предусмотрительно поставленную туда накануне. Первый глоток сделал с наслаждением, второй – со смешанным чувством, а третий был уже отвратителен: вода отдавала водкой. Отрады не было ни в чем. Словно незримый скальпель коварного хирурга ампутировал Брусилову орган радости.

«Черный, — подумал Брусилов, — надо позвонить Черному».

Трубку взяла Катя. Было слышно, как они там возятся. Черный ворчал спросонья. Потом он, наверное, полез через Катю к телефону, хотя можно было, растянув шнур, просто взять трубку. Катя вскрикнула, должно быть, он ей там что-то отдавил, и, наконец, раздался голос Черного:

— Командир полярной экспедиции слушает.

— Доброе утро, пьянь беспробудная. Ну как готовность?

— Готовность номер один.

— Отлично. А как последствия?

— Лучше, чем я думал. Грязновато, конечно, но мебель и окна целы. И даже посуда. Раздавили только два фужера и одно блюдце с чашкой. Мы с Катрин обязуемся все убрать нынче же вечером.

— Рюша, — Брусилов, наконец, решился задать вопрос, который давно его мучил. — Только честно. Тебе не страшно?

Черный молчал. И молчал довольно долго.

— Уходить? — спросил он, наконец.

— Нет, вообще.

— Вообще – страшно. За людей страшно. За то, что мы собираемся с ними сделать, за то, что Эдик уже сделал. Понимаешь, Эдик – отличный парень, но иногда мне кажется, что он советский вариант mad scientist1

— А Женька?

— Что Женька?

— Почему он талдычит все время, что вы не вернетесь?

— Потому что он дурак, — сказал Черный. — Потому что он романтик, поэт и неврастеник. Из тех, что любят красиво умереть. Но он прекрасный радист, отличный спортсмен и настоящий друг.

— Да, — сказал Брусилов, — наверное, ты прав. Извини. Голова тяжелая. Так, значит, завтра в десять на аэровокзале?

— Завтра в десять на аэровокзале.

Брусилов лежал, смотрел в потолок и думал. О Черном, о Женьке, о Цаневе и о Станском. И было у него такое ощущение, будто это не они уходят на полюс, а он уходит куда-то. Уходит далеко, навсегда, насовсем. А они остаются.

Странное это было ощущение.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Отель на Эвересте

1

А снег продолжал падать.

— Все, — сказал Женька, — дальше я не пойду.

— Брось придуряться, старик, — добродушно откликнулся Цанев.

— Не до шаток сейчас, — процедил Станский, не шевеля потрескавшимися губами, из-за чего буква "у" звучала как "а".

А Черный коротко прохрипел, как припечатал:

— Сволочь.

Они двигались вдоль полыньи, и до поры такое направление устраивало их, но теперь граница открытой воды все заметнее забирала к востоку, и Черный начал подумывать о переправе, то и дело пробуя палкой толщину молодого льда. Однако из-за снегопада сильно потеплело, и лед был никудышный, тоньше оконного стекла, а на середине его и вовсе не было.

Женька шел первым, и, когда он бросил палки, остановиться пришлось всем. Они стояли теперь, сгрудившись, наступая друг другу на лыжи, слегка покачиваясь, тяжело дыша, и были похожи на компанию перепивших ханыг у пивного ларька, выясняющих, кто кого уважает.

— Я вам морду набью, товарищ радист Вознесенко, — говорил Черный.

А Женька бубнил страшным бесцветным голосом, как заведенный:

— Я не пойду дальше. Дальше я не пойду. Не пойду я дальше.

…В каком-то глубоко запрятанном уголке Женькиного сознания еще тлел огонек совести и долга. Но накативший из белой бесконечности холодный снежный ужас заливал все: логику, стыд, память, самолюбие. Невыносимо болела ушибленная и потому обмороженная нога. И спасение было только в одном – в тепле. А тепла поблизости не было. И быть не могло. Так зачем же идти вперед, думал Женька, в мороз и метель? Надо найти тепло внутри себя. Остановиться (главное – остановиться) и начать искать. В каждом из нас есть тепло, думал Женька, надо только уметь найти его. И тогда можно умереть. Тогда уже будет неважно. Главное – чтобы было тепло. А уж после смерти будет тепло непременно.

Он вспоминал, как не любил всегда наступление декабрьской стужи, как зима одним ударом твердого морозного кулака отправляла его в нокдаун и как тяжело было подниматься каждый раз. Будильник звенел, а он не находил в себе сил выбраться из-под одеяла. В комнате стоял почти мороз. Он специально открывал форточку настежь – приучал себя к холодам. Но Амундсен оказался прав: холод – это то единственное, к чему человек не способен привыкнуть. Женька как был ужасный мерзляк, так и остался им, хотя готовился, тренировался, закалял себя, учился преодолевать дрожь, осваивал аутотреннинг. И он многому успел научиться. Но он не знал, что это будет так тяжело. А тут еще нога. (Чтоб ей совсем отвалиться, ненависть какая!). потом он вспомнил горячий крупный песок керченского пляжа и теплое соленое, как суп, море с прозрачными клецками медуз. Вот тогда он остановился, бросил палки и сказал:

— Все. Дальше я не пойду…

— Сволочь, — хрипел Черный, — ты пойдешь, сволочь.

И это было, как в кино. Вот только что же это за фильм, мучился

Женька, и ведь хороший какой-то фильм…

— Успокоительного? — деловито спросил Любомир, сняв рюкзак, полез за лекарством.

— Ща как двину раз по зубам, мигом успокоится, ублюдок хренов, все сильнее закипал Черный.

— Попробуй, — сказал Женька, вмиг оживившись.

Черный взмахнул рукой и нанес сокрушительный удар. Удар пришелся в воздух. И, если б не заботливые руки Станского, командир упал бы, сломав как минимум крепление.

— Тихо, ажики, — сказал Станский, не двигая ртом. — Рекратите. Хиниш. Ознесенко не дойдет. Надо колоться здесь.

— Что?! — переспросил Черный.

А Цанев деловито осведомился:

— Анаф?

— Анах, — ответил Станский.

— Нет! Только не это! — вдруг почти завизжал Женька. — Идиоты! Радио не работает третий день. Никто же не знает, где мы. Пурга, уроды! Нас заметет. Нас никогда не найдут.

— Найдут, — сказал Черный.

— Лет через двести, — пошутил Любомир.

— Именно, — подтвердил Женька на полном серьезе. — А я не хочу. Лучше сдохнуть здесь в снегу, чем оказаться в мире, который будет через двести лет. Кретины! Вы же там будете не просто чужими – вы же там будете древнее мамонтов. Я не хочу с вами!

— Что ты несешь, придурок? — зарычал Черный.

— Непосредственно перед анафом нельзя колоть успокоительное, — деловито сообщил Цанев.

А Женька присел, стал расстегивать крепления на лыжах и заплакал. Он плакал и бормотал себе под нос:

— Не надо анаф. Анаф – это очень холодно. Только сначала тепло. Кажется, что тепло. Иллюзия. А на самом деле очень холодно. Мы замерзнем. Нас никто не найдет. Радиосвязи не будет. Никогда не будет. Нога болит. А умирать не страшно. Мы проснемся в будущем, а там холодно. Я не хочу в будущее. Я хочу в прошлое. В прошлом тепло. И умирать тепло. Не надо анаф. Не надо.

Любомир, делая вид, что не слышит Женькиного бормотания, достал из рюкзака пенопластовую обойму с двумя спецсосудами, снял крышку, блеснули круглые стальные головки, и снова надел ее.

— Все в порядке? — спросил Черный. — Значит, так. Быстро приготовились. Собрать «гробы», раздеться, упаковаться. Пять минут на все. Цанев, шприц! Вопросы есть?

Вопросов не было. Была по-боксерски быстрая Женькина рука, растерянный взгляд Любомира, его широко раскрытый в крике рот и мелькающие пятки обезумевшего радиста. Все трое рванулись за ним одновременно и все трое упали, цепляя друг друга лыжами. А Женька подбежал к краю полыньи и, размахнувшись как метатель диска, швырнул похищенную обойму вперед и вверх. Пенопластовая коробка, похожая на ровно обтесанный кусок слежавшегося снега, потрепыхавшись над серой водой, упала на лед по ту сторону, метрах в двух от кромки.

— Вот так! — радостно крикнул Женька. — И никаких анафов.

И тут, хрипя и ругаясь, подбежал Черный и обрушил сильнейший, на какой только был способен, апперкот, и Женька повис на его кулаке, как белье на веревке.

Цанев кричал:

— Ты сам поплывешь теперь за ними! Понял? Сам поплывешь!

А Женька всхлипывал и повторял одно только слово:

— Нет, нет, нет…

Станский молчал. Говорить ему было трудно, и он старался не произносить ничего сверх необходимого.

— Плыви, плыви, тебе говорят, — глухо и без выражения ворчал Цанев. — Плыви…

— Отстань от него, идиот, — вмешался Черный. — У нас лодка есть.

Но Цанев его не слышал. Цанев смотрел по ту сторону полыньи совершенно безумными глазами. Черный даже успел подумать, что вот и еще один член экспедиции помутился рассудком.

— Ползет, — прошептал Цанев.

— Кто ползет? — в голосе Черного зазвучал испуг.

— Лед ползет, — пояснил Цанев.

А лед действительно двигался. Разводье расширялось на глазах, и берега его смещались друг относительно друга.

— Видишь место?! — в панике закричал Черный. — Место видишь, куда упало?

Непонятно было, кого он спрашивал, и ответил Женька:

— Вижу.

— Следи, чтоб не потерять!

— Слежу, — вяло откликнулся Женька.

— Лодку? — спросил Цанев.

— Палатку, — непонятно, словно передразнивая ответил Черный. — Забрось туда палатку. Ее за километр видно. А эти – завалит, не найдем. Забрось, пока не поздно!

Цанев взглянул на Станского. Станский молча кивнул. Достали палатку.

— Дай мне, — сказал Женька.

— Метатель хренов, — процедил сквозь зубы Черный.

Женька пробежал бегом и, поравнявшись с нужной точкой (он уже и сам не видел коробку, просто запомнил расположение льдин), размахнулся и, что было сил, швырнул оранжевый сверток. Палатка легла на удивление удачно. Вряд ли между ней и сосудами с анафом могла пройти трещина. Снег, впрочем, продолжал падать, но Черный был прав: палатку быстро не занесет. И яркое апельсиновое пятно светилось теперь сквозь марево круговерти, как последняя надежда на спасение среди белой бесконечности верной гибели. Вместе с тем, благодаря палатке стало еще лучше видно, как быстро уходит противоположный берег. Все четверо смотрели на это неподвластное им движение, точно завороженные, и теряли драгоценные секунды.

— Лодку давай, — вспомнил Цанев.

Прозвучало это очень глупо. Лодка лежала в рюкзаке у Цанева. Черный обернулся и тупо поглядел на Любомира. потом проворчал:

— Я же говорил, идиотизм: два сосуда держать в одной обойме.

— Ну, знаешь, — не согласился Цанев, — кто же мог предусмотреть появление шизоида среди четырех абсолютно здоровых людей?

— Вот ты и должен был предусмотреть, эскулап хренов.

А Женька снова сидел на снегу и, сняв руковицу, смотрел, как снежинки падают на раскрытую ладонь.

— К черта лодка, — неожиданно и очень отчетливо произнес Станский.

— Есть третий сосад.

— Какой такой третий сасад? — не понял Цанев.

— Еще один псих, — прошептал Черный.

— Есть, — упрямо повторил Станский. — Я ео зял на сякий слачий.

Все помолчали, обдумывая новую информацию и печально провожая глазами уплывающую палатку. Было во всем этом что-то очень неправильное. Женька вдруг с удивительной ясностью почувствовал, что они губят себя. И захотелось остановить ребят, сделать все по-другому. Но он не знал, как. Приступ отчаяния прошел, боль в ноге затихала, холод сделался безразличен. И он не знал, что надо делать, только почему-то было очень жаль брошенной палатки.

— Палатку верните, — сказал Женька. — Нужна палатка.

Кажется, его даже не услышали. Во всяком случае, он был им теперь не интересен.

— Дураки, — сказал Женька, — нельзя третий сосуд.

Он еще не знал, почему, но чувствовал: нельзя.

Черный посмотрел на него как на идиота.

Станский достал анаф.


Потом они все четверо будут удивляться, как можно было поступить так глупо. Но тогда… Это было какое-то наваждение, какое-то массовое помешательство. Свинцовая гладь полыньи, тихие крупные снежинки, удаляющееся оранжевое пятно палатки и голубоватый блеск спецсосуда, о котором не знал никто, кроме Станского. Самое удивительное, что они еще и обсудили свои шансы, прежде чем уколоться и уснуть.

— Рацию на автомат и дрыхнем до прихода спасателей, — сказал Любомир.

— Цанев, — злобно буркнул Женька, — ты мне надоел. Какая рация? Аккумуляторы сели.

— А без пеленга нас найдут? — как-то слишком легкомысленно для столь важного вопроса произнес Цанев.

— Естественно, — успокоил Черный, — нас же будут искать с вертолетов.

— А если занесет? — предположил Станский.

— Не занесет, — Черный говорил уверенно. — Во-первых, снег на исходе. Во-вторых, вертолеты будут здесь очень скоро. Сами подумайте, третий день без связи. И, наконец, мы же флажок поставим.

— Да, — согласился Цанев, — глупо думать, что не найдут.

Они уже скрепили лыжные палки и поставили флажок на растяжках, и собрали «гробы-контейнеры», и разделись, и аккуратно уложили вещи в герметичные пакеты, а пакеты в рюкзаки, и пристегнули все к «гробам», и, с усилием сдерживая дрожь, Станский свинтил и отжал последовательно три крышки на спецсосуде, наполнил анафом шприц, а Любомир протер спиртом руки всем четверым и, взяв шприц у Станского, по очереди, каждому, начиная с Женьки, ввел в два приема необходимую дозу препарата.

— С Богом, — сказал Цанев, защелкивая на себе контейнер.

— Тоже мне христианин, — усмехнулся Черный, — ни пуха!

— К черта! — откликнулся Станский, уже научившись выбирать слова, которые давались ему полегче.

Женька пошутил:

— Счастливо, братцы. До встречи в тридцатом веке!

Никто не ответил ему.

А Женьке было хорошо. Холод отпустил совсем. Нога болеть перестала. Анаф в крови давал блаженное ощущение растекающейся по всему телу теплоты, какое бывает, когда выпьешь с мороза стопку водки или легонько разотрешь все мышцы финалгоном. Теплота накатывала волнами убаюкивала, ласкала. Теплый, почти горячий туман таял, и прямо перед глазами прыгали сверкающие блики моря, подогретого солнцем, а вдоль берега лежали горячие серые камни и лохматые пальмы лениво шевелили большими теплыми листьями. Женька полулежал в шезлонге, а где-то у него за спиной рвался из динамика популярнейший шлягер шестидесятых – «Песенка о медведях» – его любимая. «Тоже мне, тридцатый век!» — думал Женька.

А потом началась чертовщина…

2

А потом началась чертовщина. Шипение, плеск, черное небо в звездах, огни сквозь туман, ржавая металлическая стена, розовые прутья «гроба», потоки воды, горячей и холодной вперемежку, скользкие льдины, крики, веревочная лестница, мелодия «Песенки о медведях» и надо всем этим – громкая английская брань. Судорожно дыша и отплевываясь, совершенно не понимая, где он и что происходит, и повинуясь скорее инстинкту, чем разуму, Женька, беспомощный, в контейнере, как спеленутый младенец, вырывается, наконец, из него на свободу, некоторое время отчаянно и нелепо барахтается вместе с другими в странно теплой воде с ледышками и, наконец, поймав веревочную лестницу, лезет вверх. И когда все четверо оказываются на борту чудного потрепанного суденышка и каждый из них начинает допускать мысль, что все это на самом деле, хотя сразу поверить в такое трудно, — выясняется, что рюкзаки спасены все, а вот «гробы» и лыжи брошены на произвол судьбы. Женька вспоминает, что вместе с его «гробом» тонет один из карабинов (это обидно), но думать об этом уже некогда. Четырех голых путешественников приветствует на палубе немолодой очень добродушный, очень обросший и всклокоченный, очень рыжий и, как тут же выясняется, очень пьяный моряк с трубкой в углу рта, в расстегнутом, несмотря на мороз, бушлате, из-под которого виднеется давно не стиранная тельняшка, в пижонских клешах и в бескозырке с надписью «NORD». А на ногах у него совершенно невообразимые серебристые ботинки, словно отлитые из металла, но явно мягкие. Поймав задержавшиеся на ботинках взгляды, моряк непонятно говорит:

Назад Дальше