— Вы что-нибудь поняли? — поинтересовался Черный, возвращаясь к тарелке.
— Я понял, что все это неспроста, — изрек Станский.
— Ты необычайно проницателен, — сказал Любомир.
Следующий номер начался под звуки бравурного марша, видимо, хорошо известного собравшимся в ресторане. Уже самые первые аккорды были встречены аплодисментами и одобрительным гулом. На сцену выбрался все тот же любимец публики, только теперь он был во фраке, белоснежной манишке и лаковых штиблетах. И размахивал дирижерской палочкой. Откуда-то с потолка, с преувеличенным свистом разрезая воздух, брякнулся на эстраду неизменный волшебный ящик – любимый атрибут здешних артистов. Лже-Брусилов взмахнул своей палочкой, и маленький ящичек, казавшийся до этого металлическим, начал раздуваться, словно резиновый. И чем сильнее он раздувался, тем лучше была заметна его хитрая конфигурация: он то терял форму параллелепипеда, то обретал ее вновь, и в итоге оказался открытым с двух боков, а сверху имел углубление круглой формы. Все углы сгладились, поверхность огромной теперь коробки сияла голубовато-серым металлическим блеском, а сечение черных провалов по бокам было достаточным, чтобы зайти в них, лишь слегка пригнувшись, что артист и делал время от времени в процессе своего дурашливого танца. И когда все зрители поняли, что он надувал ящик именно для того, чтобы в него залезть, лже-Брусилов поклонился и изящным жестом вызвал на сцену ослепительную красотку, ту же как будто, что появилась из апельсина, а может быть, просто все они были на одно лицо. Красотка в брюках, плаще и с сумкой через плечо, танцуя, приблизилась к лже-Брусилову, и тот, поцеловав ее в щеку, указал палочкой на черный проем, оказавшийся чем-то вроде шторок, за которыми она и исчезла. Музыка прекратилась. Артист взмахнул палочкой и замер, раскинув поднятые руки, как черные крылья. Под барабанную дробь, звучащую все громче и громче, резиновый ящик начал мелко дрожать, и девушка в плаще, вошедшая в него слева, выскочила теперь справа с несколько ошалелым видом. Публика почему-то была в восторге, а для четверки путешественников суть этого фокуса стала ясна лишь через несколько секунд, когда из левой половины ящика вышла точно такая же красотка, очень похожая внешне и так же одетая. Было это в общем довольно глупо, но всем нравилось, и спектакль с успехом продолжался. На левую красотку, скромно вставшую возле входа в ящик, лже-Брусилов никакого внимания не обратил, правая же – повергла его в величайшее уныние. Артист запрокинул голову, карикатурно, со стоном обхватил ее руками, и со звуком молота, бьющего по пустой цистерне, врезался лбом в стенку своего ящика. И это, пожалуй, было действительно смешно. Тут же, как по сигналу, левая девица вошла обратно сквозь шторки, а правая быстро и весьма изящно вскарабкалась наверх и скрылась в углублении, после чего послышалось бульканье и шипенье, вызвавшее взрыв смеха в зале. Лже-Брусилов сделал несколько отчаянных пассов руками, музыка опять смолкла, и под барабанную дробь снова затрясся серебристый ящик. Красавица, выскочившая справа, была теперь в джинсах, в футболке и босиком. А слева вышла со скучающим видом все та же, в плаще.
— Ну, братцы, — сказал Станский, — такого сверхоригинального стриптиза я еще ни разу не видел!
Женька обозлился: ишь, специалист по стриптизам! Можно подумать, что за две недели симпозиума в Дортмунде Станский обошел все тамошние ночные рестораны. Пижон! Почему-то Женьке очень не хотелось верить, что это просто стриптиз. Но события на сцене развивались бурно, спорить было некогда, хотелось побольше увидеть, услышать, прочувствовать. И хотелось побольше п о н я т ь. Черт возьми, сквозь все низменные, свинские инстинкты пробилось-таки и это лишь человеку свойственное стремление – понять. И Женька смотрел во все глаза и думал, думал, думал.
В новом наряде лже-Брусилов принял свою красавицу спокойнее, но все-таки опять в отчаянии ударился лбом о стенку, и девице пришлось вновь исчезнуть в ящике, запрыгнув в него на этот раз рыбкой, и что-то вновь булькало и хлюпало, словно огромная раковина всасывала в себя воду.
На третий раз красотка оказалась в колготках и рубашке, завязанной на животе узлом, а в ящик прыгнула красивым, профессионально отработанным флопом. В четвертый – на ней был лишь бикини ярко-розового цвета, а скрытый в полу трамплин позволил сделать сальто, прежде чем упасть в ящик. В остальном все было так же. А вот пятое появление стало сюрпризом: красотка вышла в золотистом скафандре, таком, как был на Юхе, подруге Ли. И зал ответил на это шквалом аплодисментов, криками, пальбой из хлопушек, — словом, радостью небывалой. Женька растерялся, все мысли его спутались, и что-то говорил Станский, и Черный упрямо раскрыл рот, но ничего не было слышно.
А лже-Брусилов в ответ на скафандр изобразил гнев и ярость: подпрыгивал, топал ногами, рвал на себе волосы, клочьями бросая их на пол, а под занавес огреб в охапку прекрасное золотистое тело и собственноручно запихал его в ящик сверху.
От шестого же выхода Женьку бросило в жар.
Да, танцовщица была очаровательна даже в плаще, да, тело ее было само совершенство, да, в колготках и, тем более, в бикини она не могла не возбуждать, но все это были детские игрушки рядом с ее шестым выходом. Рядом с шестым выходом этой королевы секса казались смешными и несерьезными все самые блистательные танцы Светки, все когда-либо виденные Женькой эротические сцены в кино, наконец, все, что он успел увидеть и нафантазировать здесь, в Норде.
Наготу танцовщицы прикрывали теперь лишь две ярко-салатовых звездочки на сосках, да такого же цвета узкая полоска ткани между ног. Но не это было главным. Главным были ее движения, ее позы, жесты – невероятные, неподвластные уму, гипнотизирующие.
И лже-Брусилов упал на колени, издав вопль восторга, и на коленях пополз к ней. И вот тогда в шестой раз безропотно вышедшая из ящика слева девушка в плаще подошла к коленопреклоненному артисту и, подняв его за шиворот, под веселый смех публики подтащила к ящику и затолкала туда же, где исчезали все ее «двойняшки». И снова было бульканье, а обнаженная продолжала танцевать как ни в чем не бывало. Потом та, что в плаще, взяла и проткнула пальчиком пресловутый ящик, и он стал со свистом сдуваться, сморщиваться, а обнаженная все танцевала, и, наконец, волшебная конструкция легла грудой серебристого тряпья у ног девушек, и тогда в зале погас свет.
Вспыхнул он уже при пустой сцене. Только белые мохнатые звери все так же монотонно вращали ось, и тихо, будто откуда-то очень издалека, быть может, из прошлого века, доносилась мелодия «Песенки о медведях».
9
Любомир наполнил рюмки, и они выпили, молча и не чокаясь. Выпито было уже немало, но хмель не брал их. Или почти не брал.
— Никто не желает прогуляться в сортирное заведение? — спросил Женька.
— Пошли, — сказал Цанев.
Петляя между столиками, они прислушивались к разговорам. Здесь объяснялись на разных языках, в том числе и абсолютно незнакомых, но русский был все-таки очень популярен в Норде, и фразы на нем то и дело слышались отовсюду.
— Кротов сегодня будет здесь. Я тебе точно говорю. Кротов…
— … потрясающее впечатление. Она выходит из воды вся в грязи…
— Представляешь, он прямо так подваливает ко мне и говорит: «Оранжисточка ты моя…»
— Куда ведет сценический прогресс, этого еще никто не знает…
— … разговаривать с человеком, который не может отличить зеротан-А от зеротана-Б…
— Действительно, — тихо сказал Любомир, — о чем можно говорить с таким человеком.
Женька грустно хмыкнул.
Они уже входили в сверкающий белизной и зеркалами туалет.
— … так что я не против грин-блэков в принципе, но методы!..
— Сибр твою мать, прости Господи, но это же бардак!..
— … эти антисеймерные шоу. Они, по сути, превращаются в антибрусиловские. Противно…
«Вот именно, — подумал Женька. — Антибрусиловское шоу».
И тут же: «Что?!!»
Он чуть не бросился догонять говорившего, но тот уже скрылся за дверью.
— Слышал? — спросил Женька у Любомира.
— Что? — не понял Любомир.
— Про Брусилова.
— Про Брусилова – только от тебя.
И Женька понял: Цанев ничего не слышал. Может быть, и не было ничего.
— А что такое? — спросил Любомир.
— Да так, зеротан-Б, зеротан-А, лабуда всякая.
«Схожу с ума, — думал Женька в панике. — Антибрусиловское шоу и артист, похожий на Витьку. Впрочем, Брусиловых на свете много. Ведь так? Ну, а эта секс-бомба? Вылитая Светка. Может, Цанева спросить? И ведь еще не пьян. Антибрусиловское шоу… Зеротан-Б… Сибр вас пересибр! Господи, какой еще сибр?! Схожу с ума».
И снова со всех сторон доносились русские слова:
«Вот именно, — подумал Женька. — Антибрусиловское шоу».
И тут же: «Что?!!»
Он чуть не бросился догонять говорившего, но тот уже скрылся за дверью.
— Слышал? — спросил Женька у Любомира.
— Что? — не понял Любомир.
— Про Брусилова.
— Про Брусилова – только от тебя.
И Женька понял: Цанев ничего не слышал. Может быть, и не было ничего.
— А что такое? — спросил Любомир.
— Да так, зеротан-Б, зеротан-А, лабуда всякая.
«Схожу с ума, — думал Женька в панике. — Антибрусиловское шоу и артист, похожий на Витьку. Впрочем, Брусиловых на свете много. Ведь так? Ну, а эта секс-бомба? Вылитая Светка. Может, Цанева спросить? И ведь еще не пьян. Антибрусиловское шоу… Зеротан-Б… Сибр вас пересибр! Господи, какой еще сибр?! Схожу с ума».
И снова со всех сторон доносились русские слова:
— Пей до дна! Пей до дна!
— Апельсины только резиновые…
— … говорить по большому счету, Конрад, конечно, не дурак…
— Мамочка, куда же ты пресся?
— А вот и наши сортирные гуляки. Ну, как оно там?
Спрашивал Черный.
— Нормально. Все сделано под старину, — сказал Цанев. — Двадцатый век.
— А вообще очень чисто, — добавил Женька, — и свежайший воздух.
— Предлагаю тост за чистоту сортиров, — провозгласил Цанев.
И тут подошел официант.
— Господа желают чего-нибудь?
— Принесите, пожалуйста, сигарет, — попросил Женька.
— Марка? — спросил официант.
— "Чайка", — брякнул Женька, почему-то вдруг вспомнив детство, школьный двор, майский солнечный день и сигарету «Чайка», одну на троих, которую он тайком стянул у отца.
Официант записал. Потом наклонился над столом очень низко и шепотом спросил:
— Господа не зеленые?
— Нет, — решительно сказал Черный.
— Я так и подумал, — официант расплылся в улыбке. — Тогда могу вам предложить восхитительный деликатес, который есть сегодня в меню – девичьи соски, обжаренные в оливковом масле.
Женька поперхнулся. Цанев приоткрыл рот. Черный смешно хлопал глазами. Станский переспросил:
— Какие, простите, соски?
— Девичьи, — повторил официант все тем же шепотом. — Соски девушек шестнадцати-семнадцати лет. Это лучший возраст, — пояснил он. И видя странную реакцию гостей «Полюса», счел нужным добавить: — Господа пугливы. Я понимаю. В случае чего говорите, что это… ну, я не знаю… пикадульки, что ли, или горох. Хорошо? А вообще имейте ввиду, мы почти не нарушаем закона. Мы получаем соски в виде консервов. Мы не любим рассказывать об этом, но раз уж господа так пугливы… Так что же? Я слушаю вас.
— Давайте соски, — сказал Станский.
— Четыре порции? — поинтересовался официант.
— Три, — сказал Станский, поглядев на белого, почти как столик, Женьку.
— Я тоже не буду есть, — сквозь зубы процедил Черный, когда официант уже ушел.
— Вегетарианцы всегда были мне смешны, — жестко сказал Станский. — А абстрактные гуманисты еще более нелепы в обществе каннибалов. Мне – так будет очень интересно откушать жареных сосков. И никого, заметьте, никого я этим не убью.
— Ты псих, Станский, — выдохнул Черный.
— Надо быть проще, Рюша, — вступился за Эдика Цанев.
— Молчи, эскулап. Вы, медики, все людоеды. По определению.
А Женька ничего не говорил. Женька вспоминал трюм с отрубленными руками и представлял себе другой трюм – полный консервных банок с сосками, нарезанными с шестнадцатилетних девочек… Мелькнула идиотская мысль: сколько же должно стоить такое блюдо? Это ведь даже не соловьиные язычки… Он вспоминал отрезанные руки и чувствовал, что весь роскошный ужин может очень скоро оказаться где-нибудь в невероятно чистом сортире со свежайшим воздухом.
— Очнись, Евтушенский! — толкнул его в бок Цанев. — На вот, выпей.
Рюмка водки пошла на пользу. Тошнота отступила. Но пришел страх. Мир, в который они попали, был до жути чужим. И коварным. Он расставлял повсюду потрясающе хитрые ловушки с восхитительными приманками в виде примитивных соблазнов, в виде красоты и любви, в виде тепла и уюта, в виде таинственно воскрешенных воспоминаний прошлого. Но на поверку он, этот мир, оказался гадким, грязным, уродливым. Мир, где царила бессмысленная жестокость, разврат, каннибализм и равнодушие к смерти.
Женька порадовался, что наконец-то в голове его зашумело, потому что шум этот все-таки заглушал страх и вместо страха вылезало что-то другое: ясность, злость, даже радость. И поперли стихи. Именно поперли, грубо расталкивая все и вся, и Женька забормотал:
— Все, привет, — сказал Цанев. — Евтушенский допился.
— Напротив, — возразил Женька. — Я очень ясно соображаю. И я им сейчас прочту.
— Что, это? — спросил Цанев.
— Нет. «Мой апокалипсис».
— Ну, давай, — сказал Цанев.
— Пусть прочтет, — заметил Эдик, — я думаю, это будет интересно.
Черный промолчал. Видно, считал, что все это не всерьез.
А Женька встал и пошел к сцене, где в это время ребята из ансамбля настраивали свою аппаратуру, вспрыгнул к ним и сразу стал заметен в своих ярко-красных штанах из полиэстера и черном свитере грубой шерсти. Он ухватился за первый попавшийся микрофон и сообщил:
— Буду читать стихи.
Раздался свист и одобрительные возгласы. Пополам. Ребята из ансамбля бросили свои дела и оглянулись на Женьку.
— Андрей Евтушенский. «Последнее предупреждение», — объявил тот. И добавил после паузы. — Исполняет автор.
Потом он начал.
И весь ресторан «Полюс» затих. Ресторан насторожился. Женьку слушали. «Будетляне» слушали Женьку.
Включившийся в игру ударник ансамбля где-то на середине стихотворения начал выстукивать ритм, а под конец добавил и другие звуковые эффекты. И получилось здорово. Великолепно получилось. Непризнанного поэта двадцатого столетия с восторгом принял век двадцать первый. И Женьку распирало от гордости, он спрыгнул со сцены, как, бывало, спрыгивал с ринга после боев, красиво законченных нокаутом. А теперь он нокаутировал весь мир, весь этот проклятый, чужой, непонятный, ужасный мир. Вот он валяется у него под ногами. Ох, какая это была радость! Или, может быть, счастье? Наверное, счастье.
Это уже потом, на трезвую голову, Женька подумает, как это страшно, когда сочиненное тобой в кошмаре двадцатого века «Последнее предупреждение» спустя столько лет все еще звучит как только что написанное. А в тот момент, в тот прекрасный момент было только одно чувство – чувство упоения победой.
Друзья сразу налили водки. Сухо поздравили. Подходили какие-то люди. Говорили на всяких языках. На русском чаще.
— Преклоняюсь перед вашим талантом.
— Ура Андрею Евтушенскому!
— Что же это ты пишешь, сволочь?!
— Вы специально взяли такой псевдоним?
— Да это же издевка над памятью погибшего!
— Вы из Норда?
— Ах, он из Москвы! Вы слышали, это поэт из Москвы.
— Из Москвы – и такая силища. Каково!
— Не сходите с ума. Это же дешевка.
— Просто попал в струю.
— Это тоже надо уметь.
— Вы слышите, Евтушенский, вы попали в струю!
Потом все постепенно успокоились. Грянула музыка. Начались танцы. Цанев облапил какую-то полуодетую девочку и был счастлив. Станский танцевал с красоткой в строгом черном костюме и с зеленым бантом на шее. Рюша сидел и пил водку. Женька ему помогал. Официант принес три порции обжаренных в масле сосков и к ним фирменное блюдо ресторана «Полюс» – салат из брусники с апельсинами. Сигареты «Чайка» официант тоже принес. Сигареты были те самые, шестидесятых годов. Женька уже ничего не соображал. Он вынул сигарету из пачки и закурил. «Ничего особенного, — говорил он себе, — ресторан в стиле „ретро“, и сигареты в нем старые. Ничего особенного». Кажется, Женька попробовал даже сосков из тарелки Черного, к которой тот даже не притронулся. А Станский, вернувшийся с танцулек, соски жевал вдумчиво и нахваливал их божественный вкус, особенно в сочетании с брусникой и апельсинами. Цанев есть не стал, зато развел за столом настоящую медицинскую экспертизу – исследовал соски на предмет установления природы среза. Потом выпили еще, и Цанев принялся традиционно ругать себя как врача, а заодно всех советских врачей и всю советскую медицину. Станский напомнил ему, что, скорее всего, никакой советской медицины уже давно нету, а остался только один советский врач – Любомир Цанев, и с ним еще три советских каннибала в качестве гостей вольного города Норда. На мгновение Цанев запнулся, призадумался, но тут же завелся снова, так, видимо, и не поняв горькой иронии Станского.