Двое здоровенных гвардейцев держали Йохана за руки, вроде бы почти добродушно, но вырываться было бесполезно: затрещат кости! Молоденький румяный субалтерн[14] с едва пробивающимися котячьими усиками (офицерик явно хотел подражать своему обожаемому монарху), которому подполковник приказал доставить Йохана к коменданту, шагал следом, держа наготове заряженный пистолет, а под мышкой – главную улику, шпагу Йохана. Восьмеро гренадеров-семеновцев с фузеями наперевес маршировали по двое слева, справа, спереди и сзади, оглашая узкие яворовские улочки согласным топотом солдатского шага и бряцанием оружия. Редкие прохожие поспешно сторонились перед конвоем, бросая на несчастного пленника с разбитым в кровь лицом быстрые взгляды, исполненные любопытства и порою сочувствия. «Здешние люди свободнее и смелее московитов, – думал Йохан. – Они смеют жалеть обреченных!»
– Эй, конные, объезжай, дай дорогу государеву делу! – вдруг зло и растерянно закричал офицерик и выскочил перед маленьким отрядом, размахивая руками. – Куда прешь, скотина-латина?! По-нашему понимаешь али нет?!
Пятеро или шестеро всадников, весело смеясь и непринужденно переговариваясь по-польски, шагом ехали навстречу конвою. Весеннее солнце, выглянувшее из-за островерхих крыш, светило им в спину, а гренадерам и Йохану – в глаза, и подробности терялись, но по очертаниям пленник мог судить, что это настоящие польские дворяне-шляхтичи. Такие не дадут дороги, возможно, даже под угрозой оружия: иначе их хваленому на весь мир «панскому гонору» будет нанесен непоправимый урон. «Хорошая потасовка была бы мне очень кстати…» – подумал он, незаметно напрягая мышцы для отчаянного броска.
– А ну стой! – молоденький офицер чеканно выбросил вверх согнутую в локте руку, и гренадеры замерли как вкопанные.
– Товсь, кладь! – выкрикнул юноша, и фузеи послушно взлетели к плечам, а на поляков недобро глянули черные глазки ружейных дул.
– Огня! – рявкнул вдруг по-польски другой голос, властный и зычный, и грянули выстрелы. Всадники в упор палили по солдатам из спрятанных под плащами пистолетов. Несколько семеновцев повалились в пыль молча или с мучительными стонами. Остальные разрядили по нападавшим ружья, но внезапность ошарашила даже этих вышколенных гвардейцев, а солнечные лучи слепили глаза, и пули пропали даром. Конные дали шпоры лошадям, прянули вперед, зловеще сверкнули кривые сабли… Юный субалтерн, который только сейчас оправился от неожиданности, выпалил из пистолета – конь под ближайшим врагом вздыбился и грянулся на круп. Всадник ловко бросил стремена, соскочил на землю и кинулся в рукопашную…
Солдат, державший правую руку Йохана, вдруг с каким-то сипением выхаркнул сгусток черной крови, разжал руки и завалился вбок. В груди у него дымилась черная рана. Второй, здоровенный и сильный, как бык, но, видимо, не больно сообразительный деревенский увалень, на миг опешил и вытаращился на упавшего товарища… Этого мгновения Йохану хватило, чтобы развернуться к здоровяку лицом и, растопырив рогаткой указательный и средний пальцы свободной руки, ткнуть его прямо в эти беззащитно распахнутые удивленные глаза. Парень истошно взревел и прижал ладони к лицу. Йохан вырвался, схватился за эфес шпаги конвоира, выдернул ее из ножен и со всей силы припечатал незадачливого силача эфесом по темени. Убивать он больше не хотел никого, кроме одного человека во всем мире – царя Петра!
Вокруг кипела отчаянная схватка конных с пешими, и сабли лязгали сверху вниз о штык или о ствол фузеи, а польские и русские ругательства мешались с храпом лошадей и криками раненых. Йохан видел, как ближайший гренадер умело поддел на штык и сбросил с седла польского всадника. Другой верховой повернул на победителя коня, очень легко, словно мимоходом, отмахнул саблей – и голова солдата вместе с островерхой шапкой закувыркалось в пыли. Только потом, конвульсивно дергаясь, рухнуло большое тело…
Молодой офицер бросился на Йохана со шпагой. В бешеной круговерти боя он твердо помнил приказ – ни за что не выпускать арестанта. Пружинисто припав на правое колено, юноша сделал энергичный длинный выпад клинком, который мог бы проткнуть менее опытного противника, чем Йохан, насквозь. Но бывшего лейб-драбанта этот усердный, как в школе фехтования, укол в низкой квинте[15] скорее насмешил бы, будь у него немного больше времени… Не для того, чтоб убить начинающего юного служаку, а чтоб успеть спасти его глупую жизнь, прежде чем до него доберется кто-нибудь из поляков. Презрев все фехтовальные школы и позиции, как это не раз бывало в бою, Йохан обратил бешеную энергию своего смертельного визави против него самого. Он просто слегка отступил в сторону, увернувшись от удара, а когда офицерик по инерции пролетел мимо, не совсем уважительно, но веско поддал ему в зад сапогом. Субалтерн растянулся во весь рост, а Йохан хищным зверем прыгнул на него сверху и несколько раз ударил гардой эфеса по затылку – пока московит не перестал брыкаться…
– Жалеешь? – крикнул с высоты седла по-шведски знакомый голос. – Зря! Он бы тебя не пожалел.
Лейтенант Хольмстрем стащил с головы польскую рысью шапку и вытер ею сначала пот со лба, затем – окровавленную саблю.
– Ханс, мне нечего сказать, кроме того, что я обязан тебе жизнью, – Йохан сконфуженно протянул другу руку. Затем, узнав импозантного польского наездника с лихо закрученными усами и резкими манерами командира, почтительно поклонился:
– Витайте, пане Собаньский! Дзенькуе бардзо![16]
– Чешчь![17] – поляк весело кивнул. Выйдя из схватки, он казался беззаботным и довольным, словно после хорошего развлечения.
Скоротечный бой, с первого до последнего удара занявший всего минуту, много – две, был кончен. Двое семеновцев, раненные, но державшиеся на ногах, удирали со всех ног вниз по улице, во все горло призывая на помощь. Остальные плашмя распростерлись в лужах крови, кто-то слабо шевелился и жалобно стонал. Потерявший коня поляк наклонился над своим выбитым из седла товарищем, лежавшим без движения, и скорбно покачал головой в ответ на вопросительный взгляд пана Собаньского:
– Не жие, пане ротмистрже…[18]
– Холера ясна!..
«Прости, товарищ, ты умер за меня и из-за меня», – с запоздалым раскаянием подумал Йохан. Но предаваться печали было некогда. Хольмстрем подвел ему коня:
– Живо в седло, идиот несчастный! Пора смываться, пока сюда не примчалось все московское войско!
Йохан привычно захватил повод, подтянулся на луке седла и поймал ногами стремена. Спешенный поляк вскочил на лошадь своего погибшего друга, и маленький отряд с места рванул в галоп. Вовремя! В конце улицы уже замелькали зеленые мундиры российских пехотинцев, и вслед всадникам ударили запоздалые выстрелы…
Польские гарнизонные солдаты на городской заставе демонстративно отвернулись, якобы не замечая мчавшихся во весь дух соотечественников. Зато минуту спустя они расторопно сдвинули деревянные рогатки на пути плутонга московских драгун, спешившего по следу беглецов. Угрожая оружием и бранясь на чем свет стоит, обе стороны затеяли долгое и яростное препирательство о том, за какой надобностью выезжают из Яворова «жолнежи московськи» и имеется ли у них соответствующий «лист от пана коменданта». Когда появившееся подкрепление в лице роты преображенцев попросту оттеснило поляков и разметало рогатки, думать об успешном преследовании было уже поздно…
* * *Беглецы из Яворова остановились перевести дух в густом перелеске только в сумерках. Кони, несколько часов кряду шедшие галопом и лишь немного отдыхавшие на рыси, судорожно раздували взмыленные бока. С их черных губ капала розоватая пена. Один из поляков, серьезно раненный штыком в бок, скорее свалился, чем слез с седла с помощью Йохана и своих товарищей. Ротмистр Собаньский получил глубокий укол в бедро. Другие поляки, бормоча в усы крепкие солдатские ругательства, тоже перевязывали раны оторванными от рубах лоскутами. У Йохана распухло разбитое лицо и разболелись изрядно помятые ребра. Победа над русскими гвардейцами досталась дорого. Невредимым из всего отряда остался только Ханс Хольмстрем.
– Кепське… Бардзо кепське…[19] – озабоченно бормотал польский предводитель, напрочь утративший свой бравый вид.
Йохан жестоко мучился от стыда и, кажется, впервые в жизни не смел поднять глаза на боевых товарищей.
– Послушай, Ханс, – выговорил он наконец, с трудом выдавливая слова. – Вы спасли меня от ужасного дела! Сам знаешь, что творят с людьми в пыточных проклятого царя Петра… Но как, во имя Господне, как вы узнали?!
– Мальчишка к трактирщику прибежал, – зло буркнул в ответ Хольмстрем. – Кричит: «На площади москали ассасина поймали!», или что-то вроде того. У них, евреев, своя почта, получше королевской эстафеты работает. Мы сразу и догадались, что это ты, дурак несчастный, попался, больше некому! Честно говорю, Йохан, я б бросил тебя к чертовой матери и смылся из города!..
– Спасибо, Ханс, ты настоящий друг…
– Подожди! Но поляки наши усищи свои тараканьи встопорщили, саблями забряцали: «Мы своих не бросаем!», «Москалям на погибель!»… Вот и получили себе – «на погибель», вон, побитые все, как псы после драки…
– Проше пана, оно того стоило! – оживился прислушивавшийся к их разговору Собаньский; ходивший со шведскими войсками под Полтаву, он неплохо понимал и изъяснялся на языке своих союзников. – Пан Крузе, разумеется, повел себя неосмотрительно, но как честный и достойный рыцарь! Для шляхетского гонора было бы невыносимо, что москали рвут его с дыбы, а мы не пришли на помощь!
– Вот и пришли, и что получили? – резонно заметил Хольмстрем. – Осмелюсь напомнить, что мы собирались завтра отправиться к нашему славному королю, и нам было что ему сообщить! А теперь московиты рыщут по всем дорогам, а с ранеными, на заморенных конях и без припасов нам далеко не уйти…
– Так есть, пся крев! – пан Собаньский сокрушенно поник головой и принялся ерошить пятерней свою свалявшуюся под шапкой густую чуприну. – Придется идти на фольварк[20] и сидеть там тихо, как мыши, пока москали всей силой не выступят в поход. Но потом нам не обогнать их: все дороги в Бессарабии будут забиты их войсками…
Йохан вдруг порывисто вскочил, осененный внезапным решением:
– Значит, нужно обогнать их и выступить немедля! Одиночный всадник легче сможет миновать разъезды московитов и проще прокормит коня в дороге. Добрая карта, звезды и Божья милость укажут путь от колодца к колодцу…
– Пан Крузе желает сказать, что он поедет к королю один? – пылко возмутился Собаньский. – Шляхетский гонор…
– Мой благородный и доблестный польский друг, – Йохан сознательно подобрал самые напыщенные эпитеты, зная, как падки на лесть польские шляхтичи. – Вы уже покрыли свою дворянскую и офицерскую честь славой, когда спасли меня от смерти и так бесстрашно сражались! Ваш союзнический долг перед шведской короной исполнен, пан Собаньский, никто не посмеет упрекнуть вас! Вы и храбрые солдаты ваши заслужили отдых, пока не заживут раны.
Поляк удовлетворенно кивнул и пробормотал, что «подлатать прорехи от москальских штыков не помешает». Его самолюбие получило полную индульгенцию. Поездка к шведскому королю, чтобы помогать туркам, которые старинные враги Речи Посполитой, бить других врагов – московитов, отменялась под самым благовидным и рыцарственным предлогом. Усталым голосом Собаньский скомандовал своим солдатам «по коням!». Приказ был исполнен не без труда, с болезненными стонами и забористой руганью. Йохан по очереди крепко пожал руку каждому из поляков, а они, прощаясь, по своему обыкновению препоручали храброго шведа защите «Ченстоховской Божьей Матери и пана Иисуса».
Лейтенант Хольмстрем тоже было взобрался в седло, но вдруг смачно плюнул и спрыгнул на землю.
– Ну уж нет, Йохан! – решительно заявил он. – Если ты собираешься еще раз запереться прямо в лапы московитам, то, черт побери, и я с тобой! Болтаться в петле вдвоем или подыхать в степи вместе куда веселее… А если, не ровен час, все-таки удастся добраться к нашему славному Карлу, я не хочу отдавать всю славу тебе одному!
Дав коням пару часов отдыха, они выехали под покровом ночной мглы, угадывая по звездам направление на юг и на запад, сторонясь дорог и держа наготове оружие.
– Не понимаю тебя, – сказал Хольмстрем Йохану, когда они остановились напоить коней у заброшенного колодца. – Еще вчера ты плелся за мной через силу, тебе было наплевать на войну, на славу, на саму шведскую корону! А сейчас сам суешь голову к дьяволу в зубы, да еще ведешь за собой меня, и я не могу отказаться… В тебе словно адский огонь разгорелся…
Йохан недобро усмехнулся, и в глазах его Хольмстрему почудились отблески того самого ледяного пламени преисподней.
– Ты угадал, дружище! – мрачно ответил он. – Именно огонь и именно адский. Он будет пожирать меня изнутри день и ночь, пока я не залью его черной кровью безумного царя Петра! Раньше я много сражался и убивал людей из долга службы или необходимости… Но порази меня Господь, если я ненавидел хоть кого-нибудь из этих несчастных! Сегодня я научился ненавидеть, Ханс. Ненависть вернула мне вкус к жизни. Ненадолго. До тех пор, пока проклятый московит не умрет от нашей руки, а несчастная Марта не станет опять свободной…
– Вот это дело, дружище! – воскликнул Хольмстрем почти радостно. – Тогда я с тобой до конца! Быть может, это позволит забыть, как восемь лет я ползал перед московитами на брюхе, спасая свою шкуру… Смерть чертову Бон-Бом-Диру Петьке Михайлову! Клянусь злобой и ненавистью всех демонов ада!!!
Глава 6. Детство северного титана
Той ночью, после обручения с Екатериной, Петр опять заблудился в лабиринте прошлого. Титану снилось, что он – мальчик и снова – в Кремле, под опекой матушки-царицы Натальи Кирилловны и боярина Артамона Сергеевича Матвеева. Кремль, этот запретный город, государство в государстве, в котором царей, цариц и царских отпрысков веками прятали от их народа, казался мальчику огромной усыпальницей, скрывающей его от жизни. В детстве Петруше отчаянно хотелось выйти за кремлевские стены – туда, где кипела настоящая, пусть буйная и скудная, но все-таки жизнь! – и куда его не пускали. Да, эти стены защищали его и мать, только вот от чего? «От событий!» – твердо решил юный Петр. Здесь, за кремлевскими стенами, он, юный царь, был только участником торжественных и пышных ритуалов – не более.
Его наряжали, как куклу, в златотканые наряды на византийский манер, а потом вели или в Успенский собор – на службы, или в Архангельский, поклониться праху усопших российских царей и цариц. Рядом шла мать, а впереди – царевна Софья: полная, высокая, мужеподобная, с некрасивым, но умным и значительным лицом. Софью не коробило от необходимости все время участвовать в каких-то торжественных ритуалах: она была создана для пышного и слишком часто – бессмысленного действа под названием «верховная власть». Царевне доставляло подлинное удовольствие появляться перед толпой в златотканых нарядах московских цариц. Изваянием, языческим идолом стояла она перед стрельцами, и те спешили целовать подол платья властительницы или мостовую, по которой она ступала.
Петр был совсем другим – ему хотелось действовать и править, а не только царствовать. Живой и горячий юноша не хотел быть языческим божком, надежно спрятанным от непосвященных за кремлевскими стенами. Сами эти стены раздражали и мучили его – казалось, что не хватает воздуха, что тяжелый камень погружает в одурь и душит. Поэтому ссылку в сельцо Преображенское, на которую, сразу после Стрелецкого бунта мая 1682 года, обрекла их с матерью царевна Софья, юный Петр воспринял как награду. Прочь отсюда, из этого постылого склепа, убраться бы подальше от этих бесконечных извилистых коридоров, где, казалось, еще блуждает тень безумного царя Ивана Грозного и стучит посохом по стенам! Прочь из этого места, где кишат миазмы страха, ненависти и непомерной спеси, где живой человек, с горячей кровью и жаждой деятельности, превращается в изваяние, годное лишь на то, чтобы погружать в сон собственный народ!
В Успенском соборе юный Петр сидел на месте Ивана Грозного – в ажурной, выточенной из дерева «клетке» под высоким куполом, и чувствовал, что окончательно отделен ото всех, даже от собственной матери. Удивительная, баснословная красота этого собора, словно тонувшего в золотом сиянии, конечно, погружала мальчика в состояние возвышенного экстаза. Но он предпочел бы молиться вместе со всеми, а не в этой деревянной «клетке». Боярин Матвеев рассказывал, что в далекой земле Британии, откуда была родом его жена-шотландка, первые лица государства сидят в церкви на простых деревянных скамьях – вместе с прихожанами. По словам Матвеева выходило, что и у французского короля есть свое место на скамьях в соборе Парижской Богоматери! И только его, Петра, почему-то запирают в клетку, превращают в раззолоченное пугало, годное лишь для устрашения толпы!
Но патриарх тоже сидел в Успенском соборе на особом месте – в клетке, только поменьше! И у матери был собственный «ковчег», предназначенный для московских цариц. Только царице было еще хуже – она сидела за тяжелыми красными занавесками и даже приоткрыть их не смела. Наталье Кирилловне дорого далась одна ее девическая шалость: в первый раз въезжая в Кремль, еще из дома родственника своего, боярина Матвеева, она из любопытства чуть приоткрыла краешек оконной занавески в тяжелом рыдване. Выглянула в окошко и испугалась – так недовольно зыркнули на нее окружавшие карету царевны слуги. Прежняя царица, Мария Ильинична Милославская, редко показывалась толпе и сидела за пышными красными занавесками смирно – как в рыдване, так и в церкви. Но живой и бойкой Наталье Кирилловне, воспитанной в почти что европейском доме боярина Матвеева, все это было не по нутру. Она и в доме у Матвеева никогда в теремах да светелках от людей не хоронилась, а когда приходили гости, то сидела за столом, вместе с другими домочадцами, и потому привыкла чувствовать себя вольно. В Кремле, впрочем, ее быстро отучили от вольностей! И за стол царский, с мужами державными, не сажали. Довольно было с нее и терема!