– Попейте, ребятушки! – ласково говорила Екатерина тяжело дышавшим солдатам, у которых губы почернели и полопались от жажды. – Пожалуйте, братцы… Только много не выпейте, Бога ради: оставьте водицы и маленькому, что внутри меня…
Солдаты трясущимися руками передавали флягу по кругу, усилием воли подавляя безумную жадность и до хруста стискивая зубы после единственного глотка. Хриплыми, глухими голосами они благодарили и просили прощения:
– Спаси Христос, государыня!.. Мы только по глоточку, матушка!.. Извиняй, свет ты наш, как есть извелись без водички, моченьки нет…
Избегая встречаться с ней глазами, гвардейцы быстро принимали у своих товарищей насквозь пропыленные кафтаны, раскаленные солнцем фузеи[21], тяжелые патронные и удручающе легкие сухарные сумки и плелись в строй.
– Бездельники! У дитяти нерожденного воду забираете, – злобно бранил их едва передвигавший ноги поручик с протазаном[22] на плече, а сам впивался взглядом в заветную флягу с таким упоением, что казалось, ему будет проще умереть, чем отвести глаза…
Екатерина пряталась за пологом портшеза и торопливо, словно она крала воду у этих обездоленных людей, допивала несколько оставшихся в сосуде скудных глотков. На горлышке явственно ощущался привкус пыли и крови.
Ей было плохо. Очень плохо. Она явственно чувствовала, как внутри ее чрева страдает вместе с матерью тот, кто так хотел увидеть этот ослепительный мир и, как и все вокруг, был обречен величием и бесчеловечностью мысли своего отца совершать этот крестный путь. Неудержимая тошнота вдруг поднималась отвратительным поршнем из глубины пищевода. Екатерина едва успевала перевеситься через бортик портшеза, и ее долго, мучительно рвало на растоптанную солдатскими башмаками, конскими копытами и колесами повозок дорогу. Гвардейцы деликатно останавливались и ждали, пока будущая царица «оправится», словно последняя деревенская баба, как шептались они между собой.
Мухи, слепни, оводы сонмищами роились над войском, садились на потные лица, на конские крупы, просекали кожу, жадно сосали кровь… Их больше не отгоняли: каждое лишнее движение отнимало силы, уносило жизнь! Вдоль дороги в едкой пыли валялись те, кому не в мочь стало идти дальше. Иные еще протягивали руки к проходящим товарищам, страшными голосами умоляя о капельке воды или милосердной смерти, другие слабо шевелились, но большинство лежали недвижно, будто мертвые… Или взаправду мертвые: доконала ли жара, или задавило, переехав, колесо пушки, повозки – кто знает, кому какое дело?.. Офицеры, сержанты и капралы более не пытались поднимать упавших: дотащить бы до реки Прут тех, кто еще может идти! Когда солнце уходило за холмистый край бессарабской равнины и дневной жар сменялся прохладой вечера, кое-кто из отставших находил в себе силы подняться. Ковыляя, опираясь на фузею, они спешил догнать вставшую на тревожную ночевку армию. Или, наоборот, проклинали «бесталанную» солдатскую долю и уходили в сторону, твердо веря, что на этом пути найдут себе и пропитание, и новую вольную жизнь. Послать драгун или казаков на ловлю беглецов, которые исчислялись уже тысячами, не было никакой возможности: лошади, шатавшиеся от слабости, едва выдерживали дневной переход. Трупы многих из них, безобразно и жалко раздувшиеся, вехами торчащих в небо копыт отмечали движение войска царя Петра от самого Днестра. Кони и люди были едины и в ратном служении, и в муках, и в смерти…
К ночи, когда армия, подобная влачащемуся в пыли гигантскому агонизирующему змею, свивалась кольцами бивуака, Петру разбивали круглый офицерский шатер. Великого государя и Екатерину ждало царское ложе – тощий кожаный тюфяк да нищенские покрывала из солдатских епанчей. Единственная роскошь, которую мог позволить себе этот безжалостный к себе и к другим человек по сравнению со своими воинами, спавшими на иссушенной зноем чужой земле под чужим звездным небом. Даже этого скромного уюта бивуачного ночлега не было бы, если бы не Екатерина. Под тяжким бременем ратных дел и грандиозных исканий ее Петер, Петрушенька, свет Петр Алексеевич помнил о ней, жалел ее и по возможности старался облегчать ей тяготы страшного пути. Никогда прежде он не был так заботлив и чуток к ней, так просто и немногословно добр, как сейчас. Как мало мог дать он ей сейчас – но как щедро и великодушно давал это! Прежде Петр Алексеевич только искал от нее: ласки ли, облегчения ли мучивших его припадков, рождения ли долгожданного наследника… Ныне же Екатерина чувствовала его трогательную и безыскусную заботу и тихо надеялась, что после того памятного вечера в Преображенском дворце, когда царь перед своими соратниками торжественно провозгласил ее нареченной супругой, нечто изменилось в этом исполинском характере. Твердый, как скала, и жестокий, как судьба, властелин полночной страны смягчался перед одной-единственной женщиной, маленькой пленницей из далекого ливонского Мариенбурга…
Несколько десятков офицерских жен, осмелившихся выступить в поход за своими мужьями, когда царь открыто взял с собою «супружницу», составляли импровизированный «двор государыни Екатерины Алексевны». В большинстве своем это были грубые, не имевшие ни малейшего представления о европейском этикете, безграмотные мелкопоместные дворянки из Малороссии и России. Тем не менее они были наделены простонародным великодушием и не лишены естественной красоты и женственности. Последнее, впрочем, в первую очередь из-за своей молодости: старшим из спутниц Екатерины было едва за тридцать, а младшим, наверное, – лет по шестнадцать-семнадцать. Следуя на переходах за названной царицей, они добровольно исполняли обязанности ее служанок и фрейлин. Екатерина с невольной улыбкой думала о том, насколько дико и странно смотрелись в глазах иноземных офицеров фрейлины в вышитых крестьянских сорочках и домотканых юбках, по-бабьи повязанные платками и часто босоногие. Свои «парадные» платья эти достойные женщины оставили дома из тех же соображений, из каких их мужья, ведшие свои роты, батальоны и полки, надевали «на поход и в службу, кроме как в баталию», кафтанчик поплоше.
На бивуаках офицерши помогали Екатерине управиться с ее небольшой поклажей и нехитрым походным туалетом. После, наскоро поклонившись «сударыне Катерине Алексевне» в пояс, они спешили на разные концы лагеря, чтобы провести ночь со своими мужьями, усталость которых от вседневных воинских трудов они могли облегчить лишь своей лаской и добрым словом, а сами ничего не просили взамен. Эти молодые женщины любили своих капитанов, поручиков, секунд-майоров и подполковников той самоотверженной и покорной любовью, которая всегда удивляла и восхищала Екатерину в женщинах чужой ей северной страны. К услугам названной царицы на ночь оставались неизменная еще с Санкт-Питербурха служанка Фима Скоропадская, дальняя родня украинского гетмана, да одна или две женщины, супруги которых получили назначение в караул. Они неприхотливо располагались поблизости в простой солдатской палатке на ворохе сена, если таковое удавалось достать, а то и просто на голой земле.
Петр Алексеевич разделял с Екатериной ложе не каждую ночь. Она знала, что он может и не прийти вовсе и до рассвета, погруженный в свои думы, бессонно мерить широкими шагами спящий стан своего войска. Силы этого человека были поистине неисчерпаемы. А быть может, и не силы вовсе, а непреклонная железная воля заставляла его огромное жилистое тело не чувствовать усталости и лишений, разделяемых с последними из его солдат. Так, по крайней мере, казалось Екатерине, которая порой боялась, порой не понимала своего царственного возлюбленного, но всегда уважала его и восхищалась им.
* * *Они вышли из шатра рука об руку, словно ближайшие друзья или наивернейшие сподвижники – огромный, словно титан, государь рождающейся в муках великой державы и маленькая женщина из разоренного войной далекого ливонского города, которую он избрал себе в жены. Петр сам позвал Екатерину присутствовать на ночном военном совете, и она повиновалась без вопросов: великий государь ничего не делал напрасно! Преображенцы в седых от пыли кафтанах, охранявшие вход, воспряли, словно сбрасывая с широких плеч свинцовую усталость марша, и чеканно вскинули фузеи «на караул». На примкнутых четырехгранных штыках зловеще сверкнули отблески пламени, словно потеки огненной крови. Перед шатром ярко пылали факелы, их держали в руках мрачные гвардейцы, полукольцом окружавшие место совета. Екатерина мимоходом пожалела бедолаг, вынужденных, вместо того чтоб забыться крепким солдатским сном, служить своему царю живыми шандалами.
Военачальники петровской армии в многозначительном молчании обступили разложенную прямо на траве карту. Екатерина узнала старика фельдмаршала Шереметева, грузно сидевшего на походном стульчике с угрюмо насупленными кустистыми бровями и багровым от загара лицом. Красавец Репнин полулежал на траве, опершись на локоть, и невесело покусывал сухую травинку. Иссохший, словно мумия, Вейде держался бодрее их обоих: привыкший к лишениям в долголетнем шведском плену, он меньше страдал от жажды, а долгожданная свобода придавала ему сил. В кучке российских военных выделялся партикулярным камзолом дородный и круглолицый человек лет сорока с быстрым цепким взглядом и деликатными манерами – подканцлер и секретарь Посольского приказа Петр Павлович Шафиров. Он был одним из главных архитекторов пестрой коалиции государств и народов, выступавших ныне под скипетром русского царя против Оттоманской Порты.
Военачальники петровской армии в многозначительном молчании обступили разложенную прямо на траве карту. Екатерина узнала старика фельдмаршала Шереметева, грузно сидевшего на походном стульчике с угрюмо насупленными кустистыми бровями и багровым от загара лицом. Красавец Репнин полулежал на траве, опершись на локоть, и невесело покусывал сухую травинку. Иссохший, словно мумия, Вейде держался бодрее их обоих: привыкший к лишениям в долголетнем шведском плену, он меньше страдал от жажды, а долгожданная свобода придавала ему сил. В кучке российских военных выделялся партикулярным камзолом дородный и круглолицый человек лет сорока с быстрым цепким взглядом и деликатными манерами – подканцлер и секретарь Посольского приказа Петр Павлович Шафиров. Он был одним из главных архитекторов пестрой коалиции государств и народов, выступавших ныне под скипетром русского царя против Оттоманской Порты.
Иноземные офицеры держались в стороне, плотно сбившись настороженной и враждебной кучкой. Эти важные упитанные щеголи в богато отделанных мундирах и пышных париках о чем-то оживленно и недобро переговаривались вполголоса, и на их мясистых лицах читалось недоброе.
– Виват, господа совет! – негромко поприветствовал генералов Петр Алексеевич. Екатерина, несмотря на тяжело сидевший в ее чреве плод, сделала перед ними книксен настолько изящный, насколько позволяло ее нынешнее положение. Благо отразившаяся на ее выразительном личике мучительная гримаса в сумерках могла сойти за приветливую улыбку. В глазах на мгновение потемнело, и молодая женщина как можно непринужденнее оперлась о руку Петра, чтобы никто не заметил ее слабости. Однако ей хватило фантазии, не увидев, домыслить безрадостный тяжелый взгляд, которым встретили царя вожди его агонизирующей армии. Тем не менее ее появление вызвало у отчаявшихся и уставших офицеров заметное оживление. Борис Петрович Шереметев, коротко покряхтев и опершись на свою неизменную палку, поднялся со стульца. По-отечески указал Екатерине на свое место:
– Благоволи присесть, Катерина Алексевна! Нечего тебе в тяжести стоймя торчать…
У Аникиты Репнина на один только миг масленисто вспыхнули красивые миндалевидные глаза, припухшие от пыли и утомления. Он упруго поднялся, подхватил фельдмаршальский стульчик и галантно пододвинул его Екатерине. Тощий Вейде снял шляпу и несколько деревянно, но почтительно склонил голову, а круглый подканцлер Шафиров поклонился так низко, что стала видна изрядная лысинка на темени.
Иностранцы переглянулись и тоже расшаркались в политичных поклонах: куда более умело, но отнюдь не столь искренне.
Екатерина с благодарной улыбкой опустилась на жесткий шереметевский стул и приникла плечом к бедру стоявшего все так же непреклонно Петра Алексеевича.
– Извольте доложить диспозицию, господин генерал-фельдмаршал! – требовательно и даже жестко обратился царь к Шереметеву.
– Государь, баталии еще нет, а войско уже великую конфузию от жары и перво-наперво от жажды терпит, – с болью в голосе начал Борис Петрович. – Ежели на переходе до Прута менее трети людей и лошадей потеряем, почту сие чудом Господним. Сегодня снова десятью верстами менее, чем давеча, прошли. Ежели дальше так будет – еще три, а то и четыре дневных перехода остаются нам до реки… А вдруг если не сдюжают люди и ложиться начнут?
– Уже ложатся, и, пуще того, жизни себя лишают, – мрачно и дерзко добавил Аникита Репнин, бесстрашно сверкнув на царя глазами. – Ранее все больше рекруты желторотые в грех этот смертный впадали с жажды да с устали, ныне же и ветераны начали! Сего дни в моей дивизии артиллерийский премьер-майор Рожнов закололся. Ты ведаешь его, государь, за Полтаву его шпагой вызолоченной жаловал. Так он шпагу ту с матерной бранью изломал да обломком себя по горлу и чиркнул, по самой жиле. Покуда кровь из него вся не утекла, он тебя исступленно лаял, великий государь. На смерть-де ты нас в пустыню адову привел, и зверь-де ты лютый.
Петр слушал, низко опустив большую черноволосую голову и стиснув оплетенные взбухшими венами кулаки.
– Диспозицию желаю знать, Борис Петрович, – со сдержанной угрозой повторил он. Однако Шереметев, доведенный до крайнего раздражения зрелищем бессмысленной гибели войск, не сменил манеры.
– Нету диспозиции более, государь! – резко бросил он. – Какую диспозицию знать желаешь, ежели люди как мухи мрут, а кто не помер – едва тащатся? Лошадей пуще того теряем. Я в своей колонне только сегодня до тридцати повозок с провиантом и всяким воинским припасом бросил, чтоб пушки да зарядные ящики везти… Давеча ордер-де-баталия[23] авангардию[24] догнала, ты своими очами должен был видеть! Смешалось все… А потому что господа генералы фон Алларт и фон Денсберг, тобою туда поставленные, бросив дивизии свои, в обоз уехали, к шатрам тенистым да винам прохладным! И от казаков да черкасов[25], что вперед тобою посланы, лишь вред войску великий. Они колодцы, какие находят, своим коням до дна вычерпывают, донесений же об обсервации никаких не шлют. А как изругаешь за негодяйство сие полковничишку которого, донского либо малороссийского, так он прямо в глаза тебе уйти грозится, и страха не имеет! Чуют казачки, что надобны они нам более, нежели мы им! Вояки они добрые, спору нет, но самоуправцы и бунтари лютые, кат[26] по ним плачет… Их воровским произволом до сего часа не имеем мы и точных известий о неприятеле, бредем, как в тумане! Вот, Петр Павлыч своими посольскими хитростями доносит о войске султанском более, чем казаки да авангардии наши…
Шереметев едва заметным движением плеча подтолкнул вперед подканцлера Шафирова, словно перекладывая на него бремя ответа перед грозным царем. Шафиров тем не менее не смутился.
– Великий государь, то, что ведаю я, не заменит диспозиции воинской, – негромко, но крайне убедительно заговорил он. – Я докладывал Вашему Величеству, что прибегали людишки от болгар с тайным письмом, извещали, что визирь Балтаджи Мехмет-паша собрал во Фракии войска до ста двадцати тысяч, да пушек более четырехсот, да огромный обоз. Ныне же от молдавского господаря Димитрия Кантемира доносят, что перешел визирь со всей силой своей из Добруджи в Молдавию и идет весьма спешно. И что-де на сикурс[27] ему выступил из Крыма хан со своей конницей. Но где да как идут – неведомо, ибо сей Кантемир, хоть и собрался с войском нам в помощь, великий страх от султанской мощи имеет. Сидит он в Яссах-городе за крепкими стенами, остерегаясь посылать обсервационные партии в поле. В поле же свободно рыщут османы и хан…
– Весьма возможно, что султанское войско и, наипаче, хан со всей поспешностью идут отсечь нас от Прута, – сдержанно подал голос молчавший до сих пор Вейде. – Тогда они могут всей силой ударить на защищающую нас с юга колонну генерал-фельдмаршала Шереметева, коему одному агаряне[28] легко нанесут конфузию.
– Так-то и легко, Адам Адамыч? – захорохорился старый фельдмаршал. – Немец ты, не в обиду тебе, хоть на Москве жизнь прожил, коли так думаешь! Старого пса и волку с хвоста не ухватить!
Однако особой уверенности в голосе Бориса Петровича не прозвучало. Русские генералы дружно понурили головы и стали, вероятно, строить в своем воображении картины последней отчаянной обороны. Петр Алексеевич резко тряхнул головой, откидывая со лба пряди слипшихся от пота жестких волос. Глаза его дивно сверкнули то ли отраженным светом факелов, то ли неким сверхъестественным внутренним огнем. Он возвысил голос, и, казалось, языки пламени заколебались от звуков царской речи:
– Господа совет, ведаю великие нужды и муки войск наших. Правда сие, воды нет, фуражу коням нет, обсервации нет! Но есть воля моя! Трубить поход немедля, минуты не мешкая! Поднимать полки с бивуака! Выступаем на Прут! День и ночь пойдем, и лагеря до самых Ясс более не разбивать! Вперед, други мои!!!
Страшен был смысл государевой воли, но Екатерина, измученная и обескровленная, как и вся армия, невольно залюбовалась мощью и величием Петра. Нечто подобное крылатой богине победы, почитавшейся некогда стародавними греками, вдруг поднялось в душе ее, наполняя утомленные члены обманным чувством силы… Она поднялась со своего жесткого одра и, подойдя к державному супругу, преданно положила на его твердое плечо свою маленькую ручку.
Однако в кучке военачальников не произошло ровно никаких перемен. Все так же переступал, разминая подагрические ноги, Шереметев. Все так же меланхолично жевал травинку Репнин. Вейде держался сухо и прямо, но как-то безжизненно. А дородный подканцлер Шафиров подчеркнуто усердно изучал карту, будто главным в его жизни в эту минуту была тонкая синяя лента, означавшая реку Прут.
Петр обвел соратников горящими глазами, и Екатерина почувствовала, как в недрах его груди, словно в огнедышащем вулкане, закипает лавина всесокрушающей ярости.