Это была такая эпоха, когда человек, имеющий деньги и не стремящийся к власти, мог прожить очень приятную жизнь – при условии, что он не попадется на пути никакой мародерствующей армии. Ученые, которые снискали расположение какого-нибудь князя, могли вести роскошный образ жизни, но только в случае, если они были искусными льстецами и не возражали против того, чтобы быть мишенью невежественных царственных острот. Но не было того, что можно назвать безопасностью. Дворцовый переворот мог сместить его (ученого льстеца) патрона; галаты могли разрушить виллу богача; родной город мог быть разграблен, как случалось в войнах династий. Не удивительно, что при таких обстоятельствах люди стали поклоняться богине Фортуне, или удаче. Казалось, не было ничего разумного в устройстве человеческих дел. Те же, кто упрямо искал где-нибудь разумное, уходили в себя и решали, как Сатана у Мильтона, что:
Ни у кого, кроме своекорыстных авантюристов, не осталось побуждения интересоваться общественными делами. После блестящего периода завоеваний Александра эллинистический мир превратился в хаос из-за отсутствия деспота, достаточно сильного, чтобы достичь прочного превосходства, или из-за отсутствия принципа, достаточно могущественного, чтобы обеспечить сплоченность общества. Ум греков при столкновении с новыми политическими проблемами показал свою полную неспособность их решить. Римляне, несомненно, были глупы и грубы в сравнении с греками, но они по крайней мере создали порядок. Старый беспорядок дней свободы был терпим, потому что каждый гражданин пользовался долей этой свободы; но новый, македонский беспорядок, навязанный подданным неумелыми правителями, был совершенно невыносим, гораздо более невыносим, чем последующее подчинение Риму.
Широко распространены были общественное недовольство и страх перед революцией. Заработная плата свободных работников упала, надо полагать из-за конкуренции труда восточных рабов; а тем временем цены на товары широкого потребления росли. Мы видим, что уже в самом начале своей карьеры Александр находил время заключать договоры, предназначенные для того, чтобы держать бедных в подчинении. «В договорах, заключенных в 335 году до н.э. между Александром и государствами Коринфской лиги, предусматривалось, что Совет лиги и представитель Александра должны были смотреть за тем, чтобы ни в одном городе лиги не было ни конфискации личной собственности, ни раздела земли, ни аннулирования долга, ни освобождения рабов для целей революции»[181]. Храмы в эллинистическом мире были банкирами: им принадлежал золотой запас, и они контролировали кредит. В начале III века до н.э. храм Аполлона на Делосе давал деньги взаймы из 10 процентов; ранее процент был выше[182].
Свободные работники, находившие заработную плату недостаточной даже для удовлетворения самых насущных потребностей, если они были молоды и сильны, могли наняться в солдаты. Жизнь наемного солдата, несомненно, была полна опасностей и трудностей, но зато в ней имелись и большие возможности. Могла быть добыча в каком-нибудь богатом восточном городе, мог представиться случай выгодного мятежа. Для командира, должно быть, опасно было попытаться распустить свою армию, и, возможно, эта опасность была одной из причин, почему войны почти не прекращались.
Старый гражданский дух более или менее сохранялся в старых греческих городах, но не в новых, основанных Александром, не исключая и Александрии. В самые ранние времена новый город всегда являлся колонией переселенцев из какого-нибудь старого города и оставался связанным со своим отчим городом узами чувства. Такого рода чувство имело большую устойчивость, как показала, например, дипломатическая деятельность города Лампсака на Геллеспонте в 196 году до н.э. Этому городу-колонии угрожало подчинение царю Антиоху III из династии Селевкидов, и он решил обратиться в Рим за защитой. Было направлено посольство, но оно не поехало прямо в Рим; несмотря на огромное расстояние, прежде направилось в Марсель, который, подобно Лампсаку, был колонией Фокеи и к которому, кроме того, дружественно относились римляне. Граждане Марселя, выслушав речь посла, немедленно решили послать свою собственную дипломатическую миссию в Рим, чтобы поддержать родственный город. Галлы, которые жили дальше в глубь страны от Марселя, присоединились к марсельцам и направили письмо своим землякам в Малой Азии, галатам, предлагая Лампсаку свою дружбу; Рим, естественно, был рад предлогу вмешаться в дела Малой Азии, и благодаря вмешательству Рима Лампсак сохранил свою свободу, пока это не стало неудобным для римлян[183].
Вообще правители Азии называли себя филэллинами и находились, насколько позволяли политика и военные нужды, в дружественных отношениях со старыми греческими городами. Эти города желали и (когда могли) требовали как своего права демократического самоуправления, освобождения от дани и свободы от царского гарнизона. Стоило тратить время на то, чтобы примирять их, потому что они были богаты, могли поставлять наемных солдат и многие из них обладали важными гаванями. Но если они становились на сторону тех, кто проигрывал в гражданской войне, они открывали дорогу для полного своего завоевания. В целом Селевкиды и другие династии, которые постепенно возникали, обращались с ними терпимо, но бывали и исключения.
Новые города, хотя они и имели некоторую долю самоуправления, не обладали теми же традициями, что и старые города. Граждане этих городов были не однородного происхождения, но являлись выходцами из всех частей Греции. Это были в основном авантюристы типа конкистадоров или поселенцев в Иоганнесбурге, неблагочестивые пилигримы, подобные ранним греческим колонистам или пионерам Новой Англии. Следовательно, ни один основанный Александром город не представлял собой сильной политической единицы. Это было удобством с точки зрения царской власти, но слабостью в смысле распространения эллинизма.
Влияние негреческой религии и предрассудков на эллинистический мир было в основном, но не целиком, плохим. Этого могло не случиться. У евреев, персов и буддистов были религии, определенно стоявшие на более высоком уровне по сравнению с общераспространенным греческим политеизмом, и их могли бы с пользой изучать даже лучшие философы. К несчастью, именно вавилоняне и халдеи в наибольшей степени поразили воображение греков. Прежде всего впечатляла их баснословная древность; их священные рассказы уходили в прошлое на целые тысячелетия и претендовали на то, что они еще на многие тысячелетия старше. Имелась и подлинная мудрость: вавилоняне могли более или менее верно предсказывать затмение солнца задолго до того, как смогли это делать греки. Но то была только основа для восприятия, а воспринимались главным образом астрология и магия. «Астрология, – говорит профессор Гилберт Маррей, – охватила эллинистический ум, словно некая новая болезнь, охватывающая народ какого-нибудь отдаленного острова. Могила Озимандия, как ее описывает Диодор, была покрыта астрологическими символами; могила Антиоха I, которая была обнаружена в Коммагене, – такова же. Для царей было естественно верить, что звезды покровительствуют им. Но каждый был готов воспринять заразу»[184]. Кажется, впервые научил греков астрологии во времена Александра халдеец по имени Берос, который вел обучение в Косе и, согласно Сенеке, «толковал Бела». «Это, – говорит профессор Маррей, – должно означать, что он перевел на греческий язык „Око Бела“, трактат на семидесяти табличках, найденный в библиотеке Ассурбанипала (686—626 годы до н.э.), но составленный для Саргона I в III тысячелетии до н.э.»[185].
Как мы увидим, большинство даже лучших философов стало верить в астрологию. Это повлекло за собой – поскольку астрология считала, что будущее можно предсказать, – верование в необходимость или в судьбу, которое можно было противопоставить широко распространенной вере в фортуну. Несомненно, что большинство людей верило и в то и в другое, совершенно не замечая их несовместимости.
Общее смешение должно было привести к разрушению морали, даже больше чем к интеллектуальной расслабленности. Неуверенность, длящаяся целые века, в то время как с ней может совмещаться высшая степень святости у немногих, пагубна для прозаической повседневной добродетели респектабельных граждан. Казалось, нет смысла быть экономным, раз завтра все ваши сбережения могут быть растрачены по-пустому; нет никаких преимуществ в том, чтобы быть честным, поскольку тот человек, в отношении к которому вы ее проявляете, обязательно обманет вас; незачем упорно придерживаться какого-либо убеждения, ибо все убеждения не имеют значения или шансов на устойчивую победу; нет доводов в пользу правдивости, так как только гибкое приспособленчество помогает сохранить жизнь и состояние. Человек, чья добродетель лишена иного источника, кроме чисто земной осторожности, в таком мире станет авантюристом, если у него есть смелость, а если ее нет, будет стремиться остаться незаметным как робкий приспособленец.
Как мы увидим, большинство даже лучших философов стало верить в астрологию. Это повлекло за собой – поскольку астрология считала, что будущее можно предсказать, – верование в необходимость или в судьбу, которое можно было противопоставить широко распространенной вере в фортуну. Несомненно, что большинство людей верило и в то и в другое, совершенно не замечая их несовместимости.
Общее смешение должно было привести к разрушению морали, даже больше чем к интеллектуальной расслабленности. Неуверенность, длящаяся целые века, в то время как с ней может совмещаться высшая степень святости у немногих, пагубна для прозаической повседневной добродетели респектабельных граждан. Казалось, нет смысла быть экономным, раз завтра все ваши сбережения могут быть растрачены по-пустому; нет никаких преимуществ в том, чтобы быть честным, поскольку тот человек, в отношении к которому вы ее проявляете, обязательно обманет вас; незачем упорно придерживаться какого-либо убеждения, ибо все убеждения не имеют значения или шансов на устойчивую победу; нет доводов в пользу правдивости, так как только гибкое приспособленчество помогает сохранить жизнь и состояние. Человек, чья добродетель лишена иного источника, кроме чисто земной осторожности, в таком мире станет авантюристом, если у него есть смелость, а если ее нет, будет стремиться остаться незаметным как робкий приспособленец.
Менандр, который жил в то время, говорил:
Это суммирует моральный характер III века до н.э., за вычетом нескольких исключительных людей. Даже среди этих немногих надежда уступила место страху; целью жизни скорее было избежать несчастья, чем достичь какого-либо реального блага.
«Метафизика отступает на задний план; теперь индивидуальная этика становится самой важной. Философия более не является факелом, который ведет за собой немногих бесстрашных искателей истины; вернее, это карета скорой помощи, следующая в кильватере борьбы за существование и подбирающая слабых и раненых»[186].
Глава XXVI. КИНИКИ И СКЕПТИКИ
Отношение людей выдающегося ума к современному им обществу было весьма различным в разные времена. В иные, счастливые эпохи они в целом находились в гармоничном согласии с окружающей средой, несомненно, предлагая такие реформы, какие казались им необходимыми, но вряд ли будучи уверенными, что их предложения будут приветствоваться, и относясь с симпатией к тому миру, в котором им приходилось жить, даже если он оставался нереформированным. В другие времена они были революционерами, считающими, что нужны коренные изменения; но они ожидали, что – частично в результате их пропаганды о необходимости этих изменений – эти изменения будут осуществлены в ближайшем будущем. Были и такие времена, когда они приходили в отчаяние от окружающего мира и чувствовали, что, хотя сами и знают, что нужно, нет надежды на осуществление этого. Подобное настроение легко переходит в более глубокое отчаяние, которое рассматривает жизнь на земле как плохую по самой своей сущности и надеется на благо лишь в будущей жизни или в некоем мистическом преображении.
Бывали такие эпохи, когда все эти разнообразные взгляды разделялись различными современниками. Посмотрите, например, на начало XIX века. Гете – удовлетворен, Бентам – реформист, Шелли – революционер, а Леопарди – пессимист. Но в большинстве случаев среди крупных, выдающегося ума мыслителей преобладало какое-нибудь одно настроение. В Англии при Елизавете и в XVIII веке их удовлетворяло существующее положение вещей; во Франции они стали революционерами около 1750 года; в Германии с 1813 года они были националистами. В период господства церкви, с V по XV век, существовал определенный конфликт между тем, во что теоретически верили и что фактически чувствовали. Теоретически мир был юдолью печали, подготовкой, исполненной бед, к грядущему миру.
Но на практике сочинители книг, будучи почти все духовными лицами, не могли не преисполниться радостью при виде государства церкви. У них были возможности для такой обширной деятельности, какую они считали полезной. Поэтому они разделяли умонастроения правящего класса, а не людей, которые чувствовали себя изгнанниками в чуждом им мире. Это является частью любопытного дуализма, который характерен для средних веков, – дуализма, происходящего из того факта, что церковь, хотя и основывающаяся на веровании в потусторонний мир, была самым важным институтом посюстороннего мира.
Психологическая подготовка к восприятию учения христианства о потустороннем мире начинается в эллинистический период и связана с упадком городов-государств. Ко времени Аристотеля греческие философы, хотя они и могли жаловаться на всякие невзгоды, в основном не предавались мировой скорби и не чувствовали себя политически бессильными. Временами они могли принадлежать к партии побежденных, но если и так, то поражение их зависело от случайностей борьбы, а не от неизбежного бессилия мудреца. Даже те, кто, как Пифагор и Платон, находясь в определенном настроении, осуждали внешний мир и искали убежища в мистицизме, – и они имели практические планы превращения правящих классов в святых и мудрецов. Когда политическая власть перешла в руки македонцев, греческие философы (что было вполне естественно) отошли от политики и посвятили себя в большей мере проблемам индивидуальной добродетели или спасения. Они больше не спрашивали: как могут люди создать хорошее Государство? Вместо этого они спрашивали: как могут люди быть добродетельными в порочном мире или счастливыми в мире страданий? Изменение, правда, было делом степени; такие вопросы задавались и раньше, и позднейшие стоики одно время опять занялись политикой – политикой Рима, а не Греции. Но изменение было тем не менее реальным. За исключением ограниченного промежутка в течение римского периода стоицизма, мировоззрение тех, кто думал и чувствовал серьезно, становилось все более и более субъективным и индивидуалистическим, до тех пор пока, наконец, христианство не стало проповедовать личное спасение, что вдохновило миссионерское рвение и создало церковь. До тех пор пока этого не случилось, не было института, которому философ мог бы предаться всем сердцем, и поэтому не было соответствующего выхода его законной жажды власти. По этой причине философы эллинистического периода были более ограниченными как человеческие существа, чем те люди, которые жили тогда, когда города-государства могли еще внушать преданность. Они все еще мыслят, потому что не могут не мыслить, но они редко надеются на то, что их мысли, идеи принесут плоды в деловом, практическом мире.
Примерно во времена Александра было основано четыре философские школы. Две самые знаменитые из них – стоики и эпикурейцы – будут темой следующих глав; в настоящей главе мы рассмотрим школы киников и скептиков.
Первая из этих школ берет начало через ее основателя Диогена от ученика Сократа, Антисфена, который был лет на двадцать старше Платона. Антисфен был замечательной фигурой и в некотором отношении напоминал Толстого. До смерти Сократа он жил в аристократическом кругу своих товарищей-учеников и не проявлял никаких признаков неортодоксальности. Но что-то (то ли разгром Афин, то ли смерть Сократа, то ли отвращение к философским софизмам) заставило его, когда он уже не был молодым, презирать вещи, которые он ценил раньше. Ему ничего не было нужно, кроме простой добродетели. Он был связан с рабочим людом и одевался как они. Он стал проповедовать на улицах и площадях, выражаясь языком, понятным для малообразованных людей. Всю утонченную философию он считал никчемной, все, что можно познать, может быть познано простым человеком. Он верил в «возврат к природе» и с большим упорством проводил это верование в жизнь. Не должно быть ни правительства, ни частной собственности, ни брака, ни установленной религии. Если не он сам, то его последователи осуждали рабство. Он не был аскетом в полном смысле этого слова, но презирал роскошь и все стремления к искусственным наслаждениям. «Я лучше сойду с ума, чем буду восхищаться», – говорил он[187].
Славу Антисфена превзошел его ученик Диоген. Это был «молодой человек из Синопа на Эвксине, которого он (Антисфен) невзлюбил с первого взгляда; это был сын менялы с сомнительной репутацией, сидевшего в тюрьме за порчу монеты. Антисфен гнал юношу прочь, но тот не обратил на это внимания. Антисфен побил его палкой, но тот не сдвинулся с места. Ему нужна была „мудрость“, и он считал, что Антисфен должен ему ее дать. Целью в жизни у него было делать то же, что делал его отец, – „портить монету“, но в гораздо более широком масштабе. Он хотел бы портить всю „монету“, имеющуюся в мире. Любой принятый штамп фальшив, ложен. Люди со штампом полководцев и царей, вещи со штампом чести и мудрости, счастья и богатства – все это были низменные металлы с фальшивой надписью»[188].